Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О героях и могилах

ModernLib.Net / Современная проза / Сабато Эрнесто / О героях и могилах - Чтение (стр. 14)
Автор: Сабато Эрнесто
Жанр: Современная проза

 

 


И она опрометью выбежала из зала.

Мартин так и окаменел, не зная, что делать, что сказать.

XXIII

Страшные слова Алехандры были как мощный удар литавр, возвещавший наступление тьмы, и Мартин будто погрузился в беспробудный жуткий сон, сон гнетущий, как на дне океана, под толщей жидкого свинца. Много дней бродил он наудачу по улицам Буэнос-Айреса, и его не покидала мысль, что тот удивительный человек явился из неизвестности и теперь вернулся обратно в неизвестность же. «Очаг, – вдруг говорил он себе, – очаг». Несвязные, с виду бессмысленные слова, но они, вероятно, были навеяны мыслью о человеке, который средь бури, когда во мраке сверкают молнии и грохочет гром, ищет убежища в теплой, родной, ласковой пещере. Очаг, огонь, светлый ласковый приют. Вот причина (говаривал Бруно), почему одиночество на чужбине куда тягостнее, ибо отечество – это также очаг, это огонь и детство, это материнское лоно; а жить на чужбине столь же грустно, как обитать в безымянной, безликой гостинице – без воспоминаний, без привычных деревьев, без детства, без призраков; ибо отечество – это детство, даже, пожалуй, лучше бы его называть «материнство», ибо оно охраняет и греет в минуты одиночества и холода. Но у него, у Мартина, разве была когда-нибудь мать? Да и отечество казалось таким негостеприимным, суровым, ненадежным. Ибо (это тоже говорил Бруно, но теперь Мартин не столько вспоминал, сколько физически ощущал его мысль, точно во время яростной бури очутился под открытым небом) беда наша в том, что мы не успели завершить создание своей нации, когда мир, породивший ее, уже начал трещать по швам, а затем разваливаться, так что здесь, у нас, нет даже того подобия вечности, каким являются тысячелетние камни в Европе, или в Мексике, или в Куско. Ибо мы здесь (говорил он) – не Европа и не Америка, но раздробленная страна, нестабильная, трагическая, мятежная зона разлома и распада. Потому здесь все еще более преходяще и непрочно, нет ничего надежного, чтобы ухватиться, и человек кажется здесь более смертным, его существование – более бренным. А у него-то (у Мартина), который жаждет чего-то прочного, абсолютно надежного, чтобы уцепиться в разгар катастрофы, и теплой пещеры, куда можно было бы укрыться, нет ни дома, ни отечества. Или, что еще хуже, у него есть очаг, сооруженный на дерьме и отчаянии, и есть неустойчивое, загадочное отечество. Потому-то он и чувствовал, что он одинок, одинок, одинок – то было единственное слово, которое он отчетливо ощущал и мыслил, и оно, несомненно, все объясняло. И как потерпевший кораблекрушение в ночи, он тогда кинулся к Алехандре. Но то было все равно что искать приюта в пещере, из глубины которой внезапно выскочили свирепые, ненасытные хищники.

XXIV

И в один из этих бессмысленных дней его вдруг подхватила бегущая куда-то толпа, меж тем как в небе рычали реактивные самолеты, и народ кричал «Пласа-де-Майо!», и бешено мчались грузовики, битком набитые рабочим людом, – кругом стоял невнятный гул голосов, и в жутком бреющем полете проносились над небоскребами самолеты. Потом забухали бомбы, застрекотали пулеметы, загрохотали зенитки. А народ все бежал, силой врывался в здания, но, как только самолеты удалялись, выкатывался на улицы, одержимый любопытством, возбужденно перекликаясь, пока снова не появлялись самолеты, и тогда снова все устремлялись в дома. Были и такие, что лишь прислонялись к стенам (будто шел обыкновенный дождь) и смотрели вверх с растерянностью или любопытством, указывая вытянутыми руками в разные стороны.

А потом настала ночь. И на всполошенный, раздираемый слухами город полил тихий дождь.

XXV

В пустынных улицах таилась какая-то угроза, от ночных пожаров на свинцово-черном небе мерцало зловещее зарево.

Слышался стук литавр, словно на шутовском карнавале.

Накатившая неистовая, обезумевшая толпа увлекла Мартина к церкви. У некоторых были револьверы и пистолеты. «Эти из Альянсы», – сказал кто-то. Двери церкви облили бензином, они быстро загорелись. Народ с криком повалил внутрь. Подтащили к дверям скамьи, огонь набрал силу. Другие выносили скамеечки для коленопреклонений, статуи и скамьи на улицу. Там моросил холодный, равнодушный дождь. Облили всю груду бензином, и под ледяными порывами ветра яростно запылало пламя. Там и сям слышались возгласы, выстрелы, кто-то бежал, кто-то прятался в прихожие домов, прижимался к стенам, словно обезумев от огня и паники. В церкви кто-то поднял обеими руками статую Святой Девы и хотел швырнуть ее в костер. Другой, стоявший рядом с Мартином рабочий паренек индейского типа, крикнул:

– Дай ее мне! Не жги!

– Чего? – спросил тот, держа статую над головой и глядя на него с яростью.

– Не жги, я за нее выручу сколько-то песо, – сказал паренек.

Тот опустил статую и, покачав головой, отдал ее. Потом стал бросать в огонь скамьи и образа.

Теперь Святая Дева стояла рядом с пареньком, у его ног. Он стал озираться в поисках помощи. Увидев полицейского, наблюдавшего эту сцену, паренек попросил его помочь вынести статую из церкви.

– Лучше бы ты не ввязывался в эти дела, парень, – посоветовал полицейский.

Мартин подошел к ним.

– Давай помогу, – сказал он.

– Вот и ладно, бери ее за ноги, – сказал паренек.

Они вышли из церкви, дождь все моросил, но костер на улице разрастался, оглушительно треща от бензина и воды. Высокая блондинка с растрепанными волосами, держа в руке, как жезл, большую золоченую свечу, волокла мешок и запихивала в него статуэтки и прочую церковную утварь.

– Сволочи! – говорила она.

– Заткнись, ненормальная, – кричали ей.

– Сволочи! – говорила она. – Все в ад попадете.

И шла все дальше со своим мешком и свечой, обороняясь ею. Какой-то парень хлопнул блондинку пониже спины, другой кричал ей непристойности, но она все шла вперед, повторяя «сволочи!».

– Пошла вон, грязная подстилка! – кричали ей.

А она, хрипло и отрывисто повторяя «сволочи», все шла, упрямо, фанатично глядя перед собой.

– Она ненормальная, не трогайте ее, пусть идет, – кричал кто-то.

Женщина, по виду индианка, помешивала длинной палкой и подправляла костер, будто готовилась изжарить гигантскую тушу.

– Она ненормальная, пусть себе идет, – говорили люди.

Блондинка с мешком пробивала себе дорогу в толпе гогочущих парней, выкрикивавших сальности, кидавших в нее горящими головешками и пытавшихся ее полапать.

Теперь большие языки пламени поднимались над приходской канцелярией: горели документы, метрические книги. Какой-то темнолицый тип в шляпе истерически хохотал и швырял камни, щебенку, куски асфальта.

Блондинка исчезла из освещенного пространства.

Снова послышалась веселая карнавальная музыка, на площади появились уличные музыканты. При мигающих сполохах пожаров их гримасы казались еще более зловещими. Ударяя дароносицами, как тарелками, напялив на себя ризы, вздымая церковные чаши и кресты, они отбивали ритм большими золочеными свечами. Кто-то тряс тамбурином. Потом они запели.

Опять затрещали выстрелы, началась беготня. Непонятно было, откуда бегут люди, кто они. Поднялась паника. Слышались выкрики: «Это Альянса!» Другие успокаивали, пытались навести порядок. Но большинство бежало с криками «Они идут!» или «Берегись, ребята!».

Костер посреди улицы все разрастался. Кучка парней и женщин опрокидывала в него исповедальню. Подносили еще статуи и образа.

Какой-то мужчина тащил Христа, но вдруг к нему с решительным, даже свирепым лицом подскочила женщина и закричала:

– Отдай мне его!

– Чего? – процедил мужчина, глядя на нее презрительно.

Женщина пошла вслед за ним и ухватила Христа за ноги, мешая нести.

– Отпусти сейчас же! – крикнул мужчина.

– Отдай его мне! – крикнула женщина. И какое-то время Христос висел в воздухе – каждый тащил его к себе.

– Идите сюда, сеньора, – сказал паренек, выволокший из церкви Святую Деву.

– Чего тебе? – спросила женщина, не выпуская ног Христа.

– Говорю вам, идите сюда, оставьте его.

– Чего тебе? – повторила женщина, не понимая.

– Возьмите эту статую, – сказал паренек. Женщина как будто заколебалась, но Христа не отпускала, и статуя его все раскачивалась в воздухе.

– Да идите же сюда, сеньора, – сказал опять паренек.

Она все не решалась, но вот мужчина резко дернул Христа и вырвал из ее рук. Женщина с ошалелым лицом смотрела на удаляющуюся статую, потом обернулась к Святой Деве, стоявшей на земле Рядом с пареньком.

– Ну, идите же сюда, сеньора, – сказал он.

Женщина приблизилась.

– Это Святая Дева Обездоленных, – сказал паренек.

Женщина смотрела на него, как бы не слыша, не понимая: паренек был из простых. Возможно, она думала, что он замыслил недоброе.

– Да, да, сеньора, – сказал Мартин, – мы ее вынесли из церкви, этот парень спас ее от огня.

Она вгляделась в паренька, подошла поближе.

– Хорошо, – сказала она, – давайте понесем ее ко мне домой.

Паренек и Мартин нагнулись, чтобы поднять Святую Деву.

– Нет, погодите, – сказала женщина. Расстегнув пальто, она сняла его и покрыла статую. Потом попыталась помочь.

– Оставьте, – сказал паренек, – мы сами управимся. Скажите, куда нести.

Женщина пошла впереди, они за ней, а сзади шел какой-то мужчина. Дождь стал усиливаться, острые зубцы венчика Святой Девы кололи пареньку лицо. Такая кругом сумятица – ничего не понятно.

– Раненого несем, – говорили они, – пропустите.

Их пропускали.

Пошли по улицам Санта-Фе и Кальяо. Красноватое зарево меркло, и постепенно они углубились в жуткую, безлюдную, холодную тьму. Дождь падал беззвучно, вдали слышались выкрики, порой выстрелы, свистки.

Подойдя к дому, поднялись в лифте на седьмой этаж, вошли в роскошную квартиру, и Мартин увидел, что паренек смущен: он робко, застенчиво озирался на служанку, неуклюже двигался среди дорогой темной мебели и изящных вещиц.

Они поставили статую в углу, и паренек невольно приклонил свою усталую, задуренную голову на плечо Святой Девы, словно жаждая тишины и покоя. Внезапно он осознал, что к нему обращаются.

– Идем, – сказала женщина, – надо вернуться.

– Да, да, – машинально ответил паренек и оглянулся вокруг.

– Чего тебе? – спросила женщина.

– Да мне бы… – запнулся он.

– Чего тебе надо, парень? – повторила женщина.

– Стакан воды, вот чего я попросил бы. Ему дали воды, он выпил с жадностью, словно внутри у него все горело.

– Ладно, теперь пойдем, – сказала женщина.

Дождь ослабел, музыканты, вероятно, подались на другие пожары, хотя здесь продолжало гореть: мужчины и женщины, стоя на тротуаре напротив церкви, превратились теперь в безмолвных, завороженных зрителей.

Один из мужчин держал под мышкой кипу риз.

– Вы не дадите мне эти ризы? – спросила женщина.

– Чего? – отозвался мужчина.

– Ризы отдайте, – сказала женщина очень спокойно, с невозмутимостью сомнамбулы. – Я их для Церкви сберегу, когда ее будут отстраивать.

Мужчина молча продолжал смотреть на огонь.

– Разве вы не католик? – с ненавистью спросила женщина.

Мужчина все так же смотрел на огонь.

– Разве вас не крестили? – снова спросила женщина.

Мужчина все смотрел на пожар, но взгляд его (Мартин это заметил) стал жестче.

– Разве у вас нет детей? Нет матери?

Тут мужчина взорвался:

– Да пошли вы сами к чертовой матери! Чего привязались?

– Я католичка, – все так же бесстрастно проговорила женщина. – Мне нужно сберечь ризы к тому времени, когда церковь отстроят.

Мужчина глянул на нее и неожиданно заговорил обычным тоном:

– Я взял их, чтобы от дождя прикрыться, – сказал он.

– Пожалуйста, дайте мне ризы, – спокойно повторила женщина.

– Живу-то я далеконько, в Хенераль-Родригес [98], – сказал мужчина.

Кто-то за спиной настырной женщины проговорил:

– Стало быть, вы пришли из Хенераль-Родригес, вы из тех, кто поджигал церковь.

Женщина обернулась – говорил седой старик.

Какой-то человек в шляпе расстегнул плащ и вытащил пистолет. Презрительно и холодно он обратился к старику:

– А вы кто такой, чтоб допрашивать людей?

Мужчина, державший ризы, тоже достал пистолет. К невозмутимо стоявшей настырной женщине подошла другая с большим кухонным ножом в руке.

– Хочешь, чтобы тебе эти ризы загнали в задницу?

Та с невозмутимостью полоумной предложила обмен.

– У моего зонтика золотая ручка, – сказала она.

– Чего?

– Отдаю в обмен на ризы. Ручка-то золотая. Поглядите.

Мужчина осмотрел ручку.

Женщина с ножом приставила его острие к боку той, что предлагала обмен, и повторила свою угрозу.

– Ладно, – сказал мужчина. – Давайте зонтик.

Женщина с ножом, разъярясь, закричала:

– Продаешься, бесстыжий!

– Какое там продаюсь! – с досадой отмахнулся мужчина. – Мне-то ризы зачем?

– Продаешься, бесстыжий! – кричала женщина с ножом.

Мужчина внезапно пришел в бешенство:

– Слушай, ты, лучше заткнись, если не хочешь получить пулю в лоб.

Женщина с ножом принялась его бранить, размахивая своим оружием перед его носом, он, однако, ничего не отвечая, взял зонтик.

Среди криков и ругани другая женщина подхватила кипу риз и пошла прочь.

Тогда человек в шляпе сказал:

– Ну что ж, ребята, здесь делать больше нечего. Пошли.

Женщина, несшая ризы, подошла к Мартину и рабочему пареньку. Они стояли поодаль и в страхе смотрели. Теперь они снова проводили ее до дома на улице Эсмеральда. И снова, Мартину показалось, что паренек отчего-то грустен, – стоя на пороге, он медленно обводил взором все эти кресла, картины, фарфор.

– Заходите, – пригласила женщина.

– Нет, сеньора, – сказал паренек, – я пойду. Я вам больше не нужен.

– Подождите, – сказала женщина.

Паренек стоял, почтительно, но с достоинством глядя на нее.

– Ты рабочий? – спросила она, окинув его взглядом.

– Да, сеньора. Текстильщик, – ответил он.

– И сколько тебе лет?

– Двадцать.

– Ты перонист?

Паренек молча понурился. Женщина сурово на него посмотрела.

– Как ты можешь быть перонистом? Разве не видишь, какие безобразия они творят?

– Те, что жгли церковь, сеньора, это бандиты, – сказал паренек.

– Да ты что? Они перонисты.

– Нет, сеньора. Это не настоящие перонисты. Их нельзя считать перонистами.

– Да ты что? – гневно повторила женщина. – Что ты говоришь?

– Я могу идти, сеньора? – спросил паренек, поднимая голову.

– Нет, подожди, – сказала она, как бы призадумавшись, – подожди… А почему же ты спас Святую Деву Обездоленных?

– Сам не знаю, сеньора. Мне не нравится, когда жгут церкви. И разве виновата Святая Дева во всем этом?

– В чем в этом?

– В бомбежке Пласа-де-Майо [99] или чего там еще.

– Значит, по-твоему, плохо, что бомбили Пласа-де-Майо?

Паренек взглянул на нее с удивлением.

– Ты что, не понимаешь, что когда-нибудь надо же покончить с Пероном? С этим мерзавцем, с этим выродком?

Паренек смотрел на нее во все глаза.

– Что? Не согласен? – настаивала женщина.

Паренек опустил голову.

– Я был на Пласа-де-Майо, – сказал он. – Я и еще тысячи товарищей. Одной девушке рядом со мной бомба оторвала ногу. Другу моему сшибло голову, другому разворотило живот. Тысячи убитых.

– Неужели ты не понимаешь, что защищаешь негодяя?

Паренек молчал.

– Мы бедные люди, сеньора, – сказал он наконец. – Я вырос в одной комнате, где жили мои родители да еще семеро братьев и сестер.

– Подожди, подожди! – закричала женщина.

Мартин тоже повернулся к выходу.

– И ты? – сказала ему женщина. – Ты тоже перонист?

Мартин не ответил.

Он тоже вышел прочь.

Мрачное, холодное небо, казалось, было воплощением его души. Сеялась почти неощутимая изморось, принесенная юго-восточным ветром, который (говорил себе Бруно) нагоняет на жителя Буэнос-Айреса тоску, когда, сидя в кафе, смотришь сквозь запотевшее стекло на улицу и бормочешь: «Какая мерзкая погода», а кто-то внутри тебя, более склонный к философии, отзывается: «Какая безграничная печаль!», и, ощущая ледяные уколы капель на лице, шагая наобум, хмуря брови и сосредоточенно глядя перед собой с упорством одержимого, размышляющего над очень важной и запутанной загадкой, Мартин все повторял три слова: Алехандра, Фернандо, слепые.

XXVI

Несколько часов бесцельно бродил он по городу. И внезапно очутился на площади Инмакулада-Консепсьон в районе Бельграно. Там Мартин присел на скамейку. Церковь перед ним, казалось, еще переживала ужас этого дня. Зловещая тишина, мертвенный свет зари, мелкий дождик – все придавало этому уголку Буэнос-Айреса пугающе-роковой облик: Мартину чудилось, будто вон в том старом здании, примыкающем к церкви, скрыта мучительно-важная, грозная тайна, и взор его какими-то необъяснимыми чарами был прикован к этому углу площади, которую он видел впервые.

И вдруг он едва не вскрикнул: по направлению к старому зданию шла через площадь Алехандра.

В темноте, да еще в тени деревьев, Мартин был скрыт от ее глаз. Шла она какой-то неестественной походкой, и в движениях ее был тот же автоматизм, который Мартин подмечал не раз, только теперь он был особенно заметен, бросался в глаза. Алехандра шла напрямик, как шагает лунатик во сне, идя навстречу своей судьбе, начертанной высшими силами. Было ясно, что она ничего не видит и не слышит. Она шла вперед решительно, но в то же время будто под гипнозом, ничего вокруг себя не замечая.

Вот она подошла к дому, не колеблясь, направилась к одной из его закрытых глухих дверей, отворила ее и вошла.

На миг Мартин подумал, что, возможно, он видит сон или все это ему мерещится: никогда раньше он не бывал на этой небольшой площади Буэнос-Айреса, никакая цель не побуждала его идти сюда в эту злополучную ночь, ничто не могло предсказать ему возможность такой немыслимой встречи. Слишком много было совпадений, и естественно, что в какую-то долю секунды Мартин подумал о галлюцинации или о сновидении.

Однако, просидев не один час напротив этой Двери, он уже не сомневался: да, в дом вошла Алехандра и осталась там, внутри, а почему, о том он не мог догадаться.

Настало утро, Мартин побоялся оставаться дольше, – он не хотел, чтобы Алехандра, выйдя из дому, при дневном свете заметила его. Да и чего бы он достиг, увидев, как она выходит?

Охваченный скорбью, скорее напоминавшей физическую боль, он направился к Кабильдо [100].

Из лона этой фантастической ночи рождался пасмурный, серый день, дышащий усталостью и грустью.

III. Сообщение о слепых

О вы, боги ночи!

Боги мрака, инцеста и злодейства,

меланхолии, самоубийства!

О боги крыс и пещер, нетопырей и тараканов!

О злобные, непостижимые боги сна и смерти!


І

Когда именно здесь началось то, что вскоре должно завершиться моим убийством? Нынешняя моя беспощадная ясность ума освещает все как маяк, и я могу направлять его яркий луч на обширные области своей памяти: я вижу лица, вижу крыс в амбаре, улицы Буэнос-Айреса или Алжира, проституток и моряков, а если сдвину луч, то вижу предметы еще более далекие: ручей в усадьбе, знойные часы сиесты, разных птиц и глаза, которые я выкалываю гвоздем. Быть может, это было здесь, но – как знать – возможно, гораздо раньше, во времена, которых я уже не помню, в давние времена моего раннего детства. Не знаю. А впрочем, какое это имеет значение?

Зато я превосходно помню начало моих систематических исследований (другие, подсознательные, быть может, намного глубже, но откуда мне это знать?). Был тихий летний день 1947 года, я проходил мимо Пласа-де-Майо по улице Сан-Мартин, шел по тротуару со стороны Кабильдо. Шел, углубясь в свои мысли, и вдруг услышал колокольчик, точно кто-то стремился звяканьем этого колокольчика пробудить меня от тысячелетнего сна. Я шел и слышал звон, стремившийся проникнуть в глубины моего сознания, – слышал, но не прислушивался. И вдруг этот нежный, но сверлящий, настойчивый звон как бы затронул некую чувствительную зону моего «я», одну из точек, где кожа нашего «я» особенно тонка и ненормально чувствительна; я очнулся, всполошившись, словно почуяв внезапную жуткую опасность, словно в темноте коснулся руками ледяной кожи какого-то гада. Я увидел перед собой загадочную, застывшую фигуру слепой, которая там продает всякую дребедень, – она глядела на меня всем своим лицом. Теперь она перестала звенеть колокольчиком, будто делала это только для меня, чтобы пробудить меня от бездумного сна и известить, что предыдущее мое существование кончилось как некий бесцветный подготовительный этап и теперь мне предстоит встреча с действительностью. И она, недвижимая, с устремленным ко мне лицом без выражения, и я, парализованный инфернальным, но ледяным призраком, – оба мы не двигались несколько тех мгновений, что не укладываются во времени, но открывают доступ к вечности. И едва сознание мое вернулось обратно в поток времени, я опрометью кинулся прочь.

Так начался последний этап моего существования.

С того дня я понял, что нельзя больше упустить ни одной минуты и что я обязан сам предпринять исследование этого мрачного мира.

Минуло несколько месяцев, пока в один из дней нынешней осени произошла вторая, решающая встреча. Я был поглощен своим исследованием, но тут работа застопорилась из-за необъяснимой абулии – как я сейчас думаю, то наверняка была скрытая форма страха перед неизвестным.

И все же я следил за слепыми, изучал их.

Они всегда меня интересовали, и мне при разных обстоятельствах случалось спорить об их происхождении, иерархическом устройстве, образе жизни и ее условиях. Но едва я попытался изложить в печати свою гипотезу об их холодной коже, как на меня сразу же посыпались письменные и устные оскорбления членов обществ, связанных с миром слепых. И все это с деловитостью, быстротой и непостижимой осведомленностью, всегда присущей тайным ложам и сектам: тем ложам и сектам, которые незаметно растворены в нашем обществе и без нашего ведома, пользуясь тем, что мы о них не знаем и даже не подозреваем, непрестанно за нами следят, преследуют нас, определяют нашу участь, наши неудачи и даже гибель. Все это в высшей степени характерно для секты слепых, которые, на беду людей неосведомленных, пользуются услугами нормальных мужчин и женщин, частично обманутых Организацией, частично завербованных слезливой демагогической пропагандой, и, наконец, в большинстве случаев, запуганных физическими и метафизическими карами, каковые, по слухам, ожидают тех, кто дерзает проникнуть в их тайны. Карами, которые меня, кстати сказать, к тому времени, по-моему, уже частично постигли, и я был убежден, что они будут сыпаться на меня и дальше во все более ужасной и утонченной форме; и это – несомненно, из-за моей гордыни – усугубляло во мне негодование и укрепляло решимость довести свое исследование до последних пределов.

Будь я поглупее, я, пожалуй, мог бы похвалиться, что исследованиями этими подтвердил гипотезу, сложившуюся о мире слепых у меня еще в детстве, так как первое открытие принесли мне детские мои кошмары и галлюцинации. Затем, по мере того как я взрослел, усиливалось мое предубеждение против этих узурпаторов, своего рода нравственных шантажистов, которых, естественно, полным-полно в метро – из-за их родственности холоднокровным тварям со скользкою кожей, обитающим в пещерах, фотах, подвалах, в старых галереях, канализационных трубах, бассейнах, крытых колодцах, глубоких расщелинах, заброшенных рудниках, где бесшумно сочится вода; иные же, самые могучие, живут в огромных подземных пещерах, иногда глубиною в сотни метров, как можно заключить из двусмысленных и неполных сообщений спелеологов и кладоискателей, – сообщений, однако, достаточно ясных для людей, знающих, какие ужасы грозят тем, кто пытается нарушить великую тайну.

Раньше, когда я был более молод и менее недоверчив, я, убежденный в истинности своей теории, не пытался ее проверить и даже говорить о ней, зная, что натолкнусь на сентиментальные предрассудки общества, эту демагогию чувств, которая мешала мне преодолеть воздвигнутые Сектой барьеры, барьеры тем более неприступные, чем они утонченней и незаметней, барьеры, состоящие из почерпнутых в школах и в прессе прописях, уважаемых правительством и полицией, пропагандируемых благотворительными учреждениями, знатными дамами и учителями. Барьеры, мешающие проникнуть в те сумрачные окраины, где эти пошлые мнения постепенно теряют силу и где человек начинает прозревать истину.

Много лет должно было пройти, прежде чем я преодолел внешние барьеры. И мало-помалу с тем же огромным и парадоксальным упорством, которое в кошмаре понуждает нас идти навстречу ужасному, я проникал в запретные области, где царит метафизический мрак, различая то здесь, то там – сперва смутно, как мимолетные и неясные видения, а затем все ярче, с убийственной четкостью – целый сонм омерзительных тварей.

Я расскажу, как я добился этой страшной привилегии и после долгих лет поисков и угроз сумел войти в пределы, где действует целое скопище существ, в котором обычные слепые – это, пожалуй, еще самые безобидные особи.

II

Очень хорошо помню тот День 14 июня, день холодный и дождливый. Я наблюдал за поведением слепого, работающего в метро в районе станции Палермо, – невысокий, плотный мужчина со смуглою кожей, чрезвычайно сильный и дурно воспитанный, он курсирует по вагонам, бесцеремонно расталкивая всех, предлагая пластмассовые пластинки для воротничков, пробиваясь сквозь плотную гущу спрессованного люда. В этой толпе слепой двигается напористо и злобно – одна рука протянута, в нее он собирает дань, которую со священным трепетом платят ему злополучные трудяги, а в другой зажаты символические пластинки – ведь не может того быть, чтобы человек жил на выручку от этих пластинок, пара пластинок вам бывает нужна раз в год, ну пусть раз в месяц, однако же никто, пусть он сумасшедший или миллионер, не станет покупать их по десятку в день. Следовательно, логически рассуждая – и все это так и понимают, – пластинки тут чистая символика, нечто вроде вывески этого слепого, его патента на пиратский разбой, отличающий его от прочих смертных, как и пресловутая белая трость.

Итак, я наблюдал за ходом событий в намерении следовать за этим типом до конца, дабы раз навсегда подтвердить свою теорию. Я прокатился бог весть сколько раз от Пласаде-Майо до Палермо и обратно, стараясь на станциях никому не мозолить глаза, чтобы не возбудить подозрений у Секты и не быть обвиненным в воровском умысле или какой-либо другой нелепости в тот момент, когда каждый день моей жизни имел ценность невообразимую. Итак, я держался на близком расстоянии от слепого, но соблюдал осторожность, и, когда наконец в половине второго ночи 15 июня мы совершили последний рейс, я приготовился идти за ним до его убежища.

На станции Пласа-де-Майо, откуда поезд возвращался на свою стоянку на Палермо, слепой вышел из вагона и направился к выходу на улицу Сан-Мартин.

По этой улице мы прошли до улицы Кангальо.

На перекрестке он свернул к Бахо [101].

Мне пришлось удвоить осторожность – в эту зимнюю, безлюдную ночь других прохожих, кроме слепого и меня, на улицах не было или почти не было. Так что я шел в благоразумном отдалении, памятуя, сколь изощрен у них слух и вообще инстинкт, предупреждающий о любой угрозе для их тайн.

Тишина и безлюдье действовали угнетающе, как всегда в этом районе Банков. Районе, ночью более тихом и безлюдном, чем какой-либо другой, вероятно, по контрасту, ибо днем на этих улицах столпотворение – шум, толчея, все куда-то спешат, народу в Присутственные Часы видимо-невидимо. Но, конечно, еще и по причине поистине священного безлюдья, царящего в этих местах, когда отдыхают Деньги. Так бывает, едва разойдутся по домам последние служащие и управляющие, едва покончат они с изнурительным и нелепым своим трудом, когда жалкий бедняк, зарабатывающий пять тысяч песо в месяц, ворочает пятью миллионами, а бесчисленные клиенты, совершая уйму всяческих процедур, кладут на счет наделенные волшебными свойствами кусочки бумаги, которые другие клиенты, совершив противоположные процедуры, забирают из других окошек. Фантасмагорическое, магическое действо, хотя они-то, верующие, мнят себя реалистами и практиками, получая эту грязную бумажонку, на которой, если приглядеться, можно разобрать нечто вроде абсурдного обещания, в силу коего некий господин, даже не подписавший бумаженцию собственноручно, обязуется от имени Государства дать верующему бог знает что в обмен на эту бумажку. И любопытно, что получивший ее довольствуется обещанием, ибо, насколько мне известно, ни один человек никогда не потребовал, чтобы обещание было выполнено; и еще более удивительно, что вместо этих грязных бумажонок обычно выдают другую, почище, но еще более идиотскую, на которой другой господин обещает, что в обмен на нее верующему может быть выдано некое количество вышеупомянутых грязных бумажонок – какое-то безумие в квадрате. И всему этому служит обеспечением Нечто, чего никто никогда не видел и что, говорят, хранится Где-то, особенно в Соединенных Штатах, в подвалах из Стали. А что все это не что иное, как религия, свидетельствуют прежде всего такие слова, как «кредит», «доверенность».

Итак, я говорил, что эти кварталы, освобожденные от неистовой толпы верующих, выглядят в ночные часы более безлюдными, чем все прочие, ибо ночью здесь никто не живет, да и не смог бы жить из-за царящей тут тишины и жуткого безлюдья в гигантских холлах сих храмов и в огромных подземельях, где хранятся невообразимые сокровища.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31