— О, мессер! — в отчаянии воскликнула Бьянка. — Смилуйтесь, оставьте меня, и ни один человек на свете не узнает о том, чего вы от меня добивались. Я буду молчать, мессер. О, если у вас нет жалости ко мне, пожалейте, по крайней мере, себя. Вы покроете себя позором, позором, который сделает вас ненавистным для всех на свете.
Подобно ястребу, который долго парит над своей жертвой, а потом складывает крылья и камнем падает на нее, Фарнезе вдруг бросился на девушку, схватил ее, поднял со скамеечки, где она стояла на коленях, и заключил в свои жестокие объятия. Она закричала и стала отбиваться. Пытаясь от него вырваться, она резко повернулась, так что теперь стояла к нам спиной, а Фарнезе, тоже вынужденный повернуться в этой борьбе, оказался лицом к нам и увидел нас.
В мгновение ока его лицо изменилось самым ужасным образом — было полное впечатление, что с него вдруг сдернули маску. Багровый румянец сменился мертвенной бледностью; нездоровый пламень в глазах погас, и взор его сделался тусклым и безжизненным, как у змеи; челюсть отвисла, а чувственные губы приобрели на этом фоне донельзя глупый вид.
Мне казалось, что на какое-то мгновение я ему даже улыбнулся, но потом мы с Кавальканти бросились вперед — оба одновременно. Он пошевелился, руки его при этом разжались, и Бьянка упала бы на пол, если бы я ее не подхватил.
Все еще находясь во власти страха, она подняла глаза…
— Агостино! — воскликнула Бьянка, глаза ее закрылись, и она в изнеможении упала ко мне на грудь.
Герцог же, спасаясь от гнева Кавальканти, метнулся, словно испуганная крыса, через комнату к маленькой дверце в той стене, где находился камин. Он распахнул ее и выскочил в коридор, куда за ним, не думая об опасности, бросился Кавальканти.
Послышался бешеный рык, затем восклицание боли, и властитель Пальяно отпрянул назад, прижимая руку к груди, чтобы остановить кровь, которая сочилась между пальцами. К нему подбежал Фальконе, однако Кавальканти только изрыгал проклятья, словно одержимый.
— Пустяки! — бросил он. — Клянусь когтями сатаны, это пустяки. Даже кость не задета, а я, как дурак, отскочил назад. За ним! Сюда! Смерть ему! Смерть!
Фальконе выхватил шпагу из ножен и с громким криком бросился в темный кабинет позади спальни — Кавальканти мчался за ним по пятам.
Когда за минуту до этого Фарнезе, спасаясь от Кавальканти, очутился в этом кабинете, он, по-видимому, сразу же добежал до стены, обернулся и, встав в оборонительную позицию, нанес своему преследователю удар, заставив его отступить, и выиграл таким образом столь необходимое ему время. Ибо теперь кабинет был пуст. Там была еще одна дверь, ведущая в коридор, которая теперь была заперта. Через нее он, конечно, и ушел. Они ее взломали. Я все это слышал, в то время как пытался успокоить Бьянку, поглаживая ее по голове и по лицу, ласково уговаривая успокоиться, пока она не затихла, продолжая лишь время от времени всхлипывать.
В таком положении застали нас Фальконе и Кавальканти, когда вернулись. Фарнезе скрылся с одним из своих приближенных, который подоспел вовремя и предупредил его, что на улице полно солдат, а дворец окружен. Тогда Фарнезе выскочил из окна в сад в сопровождении этого царедворца, Кавальканти удалось только увидеть, как он скрылся через садовую калитку.
Камзол из буйволовой кожи, в который был одет Кавальканти, был весь покрыт кровью от раны, нанесенной ему герцогом, но он не желал обращать на это ни малейшего внимания. Он, подобно тигру, выскочил в приемную, и я услышал, как он отдает приказания. Вдруг раздался отчаянный крик, а потом послышался грохот и звон, словно весь дом готов был обрушиться нам на голову.
— В чем дело? — воскликнула Бьянка, вся дрожа и прижимаясь ко мне.
— Они… они там сражаются?
— Нет, я не думаю, — ответил я ей. — Во всяком случае, вы не должны бояться, моя голубка. У нас достаточно людей.
В комнату снова вошел Фальконе.
— Сеньор властитель Пальяно совсем обезумел, — сказал он. — Нужно уходить отсюда, иначе нам придется иметь дело с капитаном стражи порядка.
Поддерживая Бьянку, чтобы она не упала, я повел ее прочь из этой комнаты.
— Куда мы направляемся? — спросила она.
— Домой, в Пальяно, — ответил я ей, успокоив этим ответом бедную девушку, которой столько пришлось претерпеть.
В приемной царил полный разгром. Огромная люстра, сорванная с потолка, валялась на полу, картины были взрезаны, гобелены сорваны со стен и изодраны в клочья, драгоценная мебель изломана — теперь она годилась разве что на дрова, — широкие окна, выходящие на балкон, распахнуты, и в них не осталось ни одного целого стекла — весь пол был усеян осколками.
Надо полагать, Кавальканти дал волю своему гневу, обрушив его, чисто по-детски, на ни в чем не повинные предметы. Можно себе представить, какая участь постигла бы людей герцога, если бы кто-нибудь из них попался ему под руку. Тогда я еще не знал, что несчастный сводник, пособник герцога в его гнусном деле, бывший нашим проводником, был мертв, его повесили на перилах балкона — это его отчаянный крик я слышал минуту тому назад.
На лестнице мы встретили Кавальканти, который никак не мог успокоиться. Он поднимался к нам, держа в руке обломок шпаги.
— Торопитесь, — обратился он к нам. — Я шел за вами. Надо отсюда уходить!
Внизу, у парадной двери, мы увидели огромную кучу из сломанной мебели и соломы.
— Что это такое? — спросил я.
— Сейчас увидишь, — зарычал он. — Быстро на коней!
После недолгого колебания я повиновался ему и сел на свою лошадь, посадив перед собой Бьянку и поддерживая ее, чтобы она не упала.
Кавальканти подозвал одного из своих людей, который стоял неподалеку, держа в руке пылающий факел. Он выхватил факел у него из рук и стал тыкать им в кучу из сломанной мебели и соломы, сваленную у дверей. От каждого его прикосновения сразу же появлялся язычок пламени. Когда же он наконец швырнул факел в самую середину, пламя сразу занялось и вся куча тут же превратилась в ревущее и свистящее море пламени.
Он отступил назад и рассмеялся.
— Если в этом доме остались еще его сподвижники по разврату, пусть спасаются так же, как это сделал он. Может, им повезет больше, чем вот этому. — И он указал на безжизненное тело, свисающее с балкона, и я таким образом узнал о том, что уже вам рассказал.
Я закрыл глаза Бьянки своей рукой.
— Не смотрите туда, — сказал я ей.
Меня бросило в дрожь при виде этого безжизненно висящего тела. Однако, по зрелом размышлении, я решил, что это справедливо. Всякий человек, который оказывает помощь в таком грязном деле, как то, что было задумано здесь сегодня ночью, заслуживает подобной судьбы, если еще не худшей.
Кавальканти вскочил на коня, и мы поскакали по улице. Люди с тревогой высовывались в окна, чтобы посмотреть, что случилось. У нас за спиной, из первого этажа дворца Козимо, стали показываться языки пламени, охватывая все строение.
Доехав до Порто-Фодеста, мы велели стражу открыть ворота. Однако он, как велел ему долг, ответил теми же словами, которые я услышал в этом же самом месте два года тому назад:
— Сегодня велено никого не выпускать.
В одно мгновение наши люди окружили его, другие образовали живой барьер перед караульным помещением, а в это время двое или трое вытащили засов и растворили огромные тяжелые ворота.
Мы продолжали свой путь, переправились через реку и направились прямиком в Пальяно.
В течение какого-то времени это была приятнейшая поездка, которую мне когда-либо приходилось предпринимать, — в этот божественно-прекрасный час я прижимал к своей груди Бьянку, и она отвечала нежным, еле слышным голосом на все те глупости, которые я шептал ей на ухо.
Но потом мне стало казаться, что мы едем не ночью, а в слепящем свете яркого полдня по пыльной дороге, вьющейся по иссушенной солнцем равнине Кампаньи; и, несмотря на сухость, где-то, наверное, должна быть масса воды, потому что я слышу рев потока, похожий на то, как грохочет после дождя Баньянца, и в то же время я знал, что никакой Баньянцы здесь быть не может, ибо она не может находиться в окрестностях Рима.
И вдруг прекрасный голос — я знал, что это голос Бьянки, — назвал меня по имени:
— Агостино!
Видение исчезло. Снова была ночь, и мы ехали в Пальяно по плодородной долине верховьев По; рядом со мною была Бьянка, она вцепилась в меня и звала меня испуганным голосом, в то время как все остальные всадники придержали своих коней.
— Что случилось? — крикнул Кавальканти. — Ты не ранен?
Я сразу все понял. Я задремал в седле и, вероятно, стал сползать с него и упал бы, если бы Бьянка не вскрикнула и не разбудила меня. Я все объяснил Кавальканти.
— Клянусь сатаной! — сердито воскликнул он. — Нашел время спать!
— Три дня и три ночи я почти не слезал с седла. Эта четвертая, — объяснил я ему. — С тех пор как мы выехали из Рима, мне удалось поспать всего три часа. Я больше никуда не гожусь, — признался я. — Думаю, будет лучше, мессер, если вы посадите вашу дочь на свою лошадь. На моей сейчас ехать небезопасно.
И это было действительно так. Невероятное напряжение, которое лишало меня сна, пока происходили все эти события, спало, и я начисто лишился сил, так же как Галеотто в Болонье. А ведь Галеотто уговаривал меня остаться и отдохнуть там. Он просил всего двенадцать часов! Я от всей души благодарил небо за то, что оно даровало мне силы и решимость продолжать путь, ибо эти двенадцать часов оказались решающими: если бы я последовал его совету, небесное счастье, которое я испытывал, обратилось бы в адские муки.
Кавальканти не мог взять ее к себе, признавшись, что испытывает сильную слабость. Правда, он всех уверял, что рана его несерьезна, но тем не менее он потерял много крови, потому что в своей ярости не позаботился о том, чтобы остановить кровотечение. И нести эту драгоценную ношу выпало на долю Фальконе. Последнее, что я запомнил, был смех Кавальканти — когда мы поднялись на небольшую возвышенность, он обернулся полюбоваться алым заревом над Пьяченцей, где ненасытное пламя, испуская снопы искр, пожирало великолепный дворец Козимо.
Затем мы снова спустились в долину. По мере того как мы ехали, стук копыт становился все глуше и глуше, и я заснул в седле, продолжая двигаться вперед между двумя всадниками, которым поручили следить за тем, чтобы я не упал, так что я ничего больше не помню о том, что происходило в ту богатую событиями ночь.
Глава одиннадцатая. РАСПЛАТА
Я проснулся в комнате, которую занимал в Пальяно, перед тем как меня увезли оттуда по приказу Святой Инквизиции, и мне сказали, что я проспал всю ночь и весь следующий день, так что теперь время снова близилось к вечеру.
Я встал, умылся, завернулся в просторную мантию из меха, и после этого ко мне пришел Галеотто.
Он прибыл на рассвете и тоже проспал не менее десяти часов после своего приезда. Однако, несмотря на это, вид у него был измученный, а взор угрюмый и печальный.
Я приветствовал его с радостью, с сознанием того, что мы сделали хорошее дело. Он, однако, оставался мрачным и никак не отозвался на мою радость.
— Плохие новости, — сказал он наконец. — У Кавальканти жестокая лихорадка, он потерял много крови в совершенно обессилел. Я даже опасаюсь, что он отравлен, вполне возможно, что кинжал Фарнезе был смазан ядом.
— О, но он же… он, конечно, поправится! — с трудом выговорил я. Галеотто покачал головой, брови его были сурово нахмурены.
— В ту ночь он, должно быть, совершенно обезумел. Учинить такой разгром, имея рану в груди, а потом еще проехать десять миль! Не иначе как безумие дало ему силы все это совершить. А здесь он замертво свалился с седла; когда его поднимали, увидели, что он с ног до головы покрыт кровью, с тех самых пор он не приходит в сознание. Я опасаюсь… — И он уныло покачал головой.
— Вы хотите сказать… вы думаете, что он может умереть? — прошептал я, с трудом выговаривая слова.
— Произойдет чудо, если он выживет. И это будет еще одно преступление в длинном списке тех, что совершил Пьерлуиджи. — Он проговорил эти слова в неописуемом волнении, воздев к небесам сжатую в кулак руку.
Чуда не произошло. Два дня спустя в присутствии Галеотто, Бьянки, фра Джервазио, которого вызвали из монастыря в Пьяченце, чтобы он причастил и исповедал несчастного барона, и меня Этторе Кавальканти спокойно отошел в лучший мир.
Была ли его смерть результатом отравления или он умер от того, что в его жилах совсем не оставалось крови, я сказать не берусь.
Перед самым концом его сознание на минуту прояснилось.
— Ты будешь защитником моей Бьянки, Агостино, — сказал он мне, и я, стоя возле него на коленях и сжимая его руку, принес ему в этом страшную клятву, в то время как Бьянка, бледная, как мрамор, отчаянно рыдала, стоя возле отца.
Затем умирающий повернул голову к Галеотто.
— А ты позаботишься о том, чтобы праведный суд совершился над этим чудовищем, — завещал ему он. — Это святое дело, угодное Богу.
Затем его сознание снова помутилось, окутанное туманом приближающейся смерти, и он погрузился в сон, от которого больше не проснулся.
Мы похоронили его на следующее утро в часовне замка Пальяно, а на следующий день Галеотто написал меморандум, в котором подробнейшим образом изложил все обстоятельства, при которых этот благородный доблестный сеньор встретил свою смерть. Он представлял собой страшное обвинение против Пьерлуиджи Фарнезе. Галеотто велел изготовить две копии этого документа, и в качестве свидетелей, удостоверяющих правильность изложенных в нем фактов, его подписали Бьянка, Фальконе и я, а к нашим подписям присоединил свою и фра Джервазио. Один из экземпляров меморандума Галеотто отправил папе, а другой — Ферранте Гонзаго в Милан, присовокупив к этому просьбу, чтобы документ был передан Императору.
После того как меморандум был подписан, Галеотто встал и, сжимая руку Бьянки в своей руке, поклялся, что отказывается от всякой надежды на спасение своей души, если по истечении года ее отец не будет отомщен, так же как и все остальные жертвы Пьерлуиджи.
В тот же самый день он снова уехал из замка по своим тайным делам, суть которых заключалась не только в борьбе с Пьерлуиджи, но и в полном освобождении Пармы и Пьяченцы от папского владычества. Несколько дней спустя он прислал мне еще пару десятков копейщиков — силы его были разбросаны по всей округе, в количество солдат все время росло.
После этого мы затаились в Пальяно, ожидая дальнейшего развития событий. Мост через ров был поднят, и ни один человек не мог проникнуть в замок, не предъявив пропуск или не сказав пароль.
Мы ожидали нападения, которое так и не состоялось, ибо Пьерлуиджи не осмеливался вести свою армию против имперского владения на тех шатких основаниях, которыми он располагал. А возможно, и то, что папа, получив меморандум Галеотто, постарался обуздать своего распутного сына.
Что же касается Козимо д'Ангвиссола, то он имел наглость направить своего курьера в Пальяно с требованием возвратить его жену, которая является таковой перед Богом и людьми, и угрожая в случае невыполнения его требования послать протест в Ватикан.
Нет нужды говорить о том, что мы отправили гонца с пустыми руками. Я встал во главе гарнизона Пальяно, заняв должность кастеляна и доверенного лица Бьянки, и поклялся, что мост через ров всегда будет поднят и все силы будут наготове, чтобы не допустить в замок врага.
Однако гонец Козимо заставил нас вспомнить о том, что лежало в те дни глубоко на дне наших душ: я не мог больше искать ее руки. Она была женой другого.
Это открылось нам вдруг, внезапно, словно вспышка молнии темной ночью, и мы были потрясены, когда осознали все значение этого обстоятельства.
— Это моя вина, я одна во всем виновата, — сказала она в тот вечер, когда мы сидели за ужином в алой с золотом столовой.
Именно этими словами она нарушила молчание, которое царило за столом в течение всей трапезы, покуда пажи и сенешаль прислуживали нам за столом, совершенно так же, как это было при жизни Кавальканти.
— О нет, любовь моя! — утешал я ее, протянув к ней руку через стол.
— Но это правда, дорогой, — ответила она, закрывая мою руку своей.
— Если бы я была более милосердна и снисходительна, когда ты поведал мне о своих грехах, судьба обошлась бы со мною более милостиво. Знак, поданный мне в моем видении, должен был бы мне сказать, что мы предназначены друг для друга; и ничто содеянное тобой или мною не может этого изменить. Я знала это, и все же… — Она не могла больше говорить, так дрожали ее губы.
— Но ты не могла поступить иначе — твоя чистая душа содрогнулась, узнав о том, что я такое на самом деле.
— Но ты ведь уже не был таким, — пролепетала она голосом, в котором слышалась мольба.
— Это ты… твой благословенный образ — вот что очистило меня от скверны! — воскликнул я. — Когда во мне проснулась любовь к тебе, только тогда, впервые в жизни, я почувствовал истинную любовь, ибо то, другое, что я почитал любовью, было лишено святости. Твой образ вытеснил из моей души всю греховность. Мир и покой, которых я жаждал и которые были мне недоступны, несмотря на долгие месяцы покаяния, поста и бичевания плоти, снизошли на меня благодаря моей любви к тебе, стоило только ей проснуться. Она была подобна очистительному пламени, которое обратило в пепел все греховные желания, наполнявшие мое сердце.
Ее ручка сжала мою руку. Она тихо плакала.
— Я был отверженным, — продолжал я. — Я был подобен моряку, лишенному компаса, вдали от спасительного берега, который пытается найти правильный путь с помощью чувств и понятий, заложенных во мне моим воспитанием. В полном отчаянии я искал спасения и нашел его в затворничестве — это была бы монастырская келья, если бы я не чувствовал себя недостойным монашеской рясы. И наконец я нашел его в тебе, в блаженном созерцании твоего прекрасного лица. Именно ты преподала мне урок, научила тому, что мир создан Богом и Бог обитает в мире в такой же степени, как и в монастыре. Вот в чем был смысл знамения, вот что я понял, когда образ твой явился мне на Монте-Орсаро.
— О, Агостино! — воскликнула она. — И, несмотря на все это, ты не винишь себя за то, что случилось? Если бы только у меня достало веры в тебя, веры в знамение, которое мы оба получили, я должна была все это знать; знать, что если ты согрешил, это значит, что ты всего лишь уступил соблазну и что ты уже искупил свой грех.
— Мне кажется, что искупление происходит сейчас, здесь, в том, что с нами происходит, — отвечал я ей очень серьезно. — Та, что увлекла меня в бездну, была женой другого. Ты тоже жена другого, и ты спасаешь меня, поднимая из этой бездны. Она была доступной через свою греховность. Ты же никогда, никогда не можешь быть такой же, в противном случае я охотно расстался бы с жизнью. Но не вини себя, моя любимая, моя святая. Ты поступила так, как тебе подсказала твоя чистая душа; все было бы хорошо, если бы тебя в то время не увидел Пьерлуиджи.
Она содрогнулась.
— Тебе известно, мой бесценный, что если я согласилась стать женой твоего кузена, то я это сделала исключительно ради твоего спасения? Такова была цена, которую они запросили.
— О, моя святая! — воскликнул я.
— Я говорю об этом только для того, чтобы ты знал, почему я это сделала.
— Мог ли я в этом сомневаться? — уверял ее я.
Я встал и прошел в другой конец комнаты, к окну, за которым сияла ночь, накрывая мир глубокой синью небосвода. Я смотрел в сад, где высокие тополя поднимали к небу свои вершины, и думал о том, что нам теперь делать. Затем я обернулся к ней, найдя, как мне казалось, единственно правильное решение.
— Нам остается только одно, Бьянка, — сказал я.
— Что же? — В глазах ее светилась тревога, которую еще более подчеркивали ее бледность и отпечаток боли на лице, появившиеся в результате тяжких испытаний, постигших ее в последние недели.
— Я должен уничтожить препятствие, которое стоит между нами. Я должен найти Козимо и убить его.
Я произнес эти слова без всякого гнева, без признака горячности — это было спокойное, деловое изложение того, что необходимо было сделать. Это было справедливое, единственно возможное действие, которое могло восстановить справедливость. Мне казалось, что оба мы, и она и я, смотрим на вещи одинаково. Ибо она не вздрогнула, не закричала в ужасе, не выразила ни малейшего удивления. Она просто покачала головой и печально улыбнулась.
— Как это было бы глупо! — сказала она. — Каким же образом это нам поможет? Тебя схватят, тут же предадут суду, и ты понесешь наказание. Каким образом это облегчит мою участь? Я останусь одна в этом мире, одинокой и совершенно беззащитной.
— О, зачем же так спешить? — воскликнул я. — По справедливости, я не должен пострадать. Мне достаточно будет лишь рассказать, как было дело, объяснить, почему я затеял с ним ссору, поведать о том чудовищном замысле по отношению к тебе, который чуть было не осуществился, об этом невероятном браке — и все будут на моей стороне. Никто не посмеет преследовать и наказывать меня за это.
— Ты слишком великодушен, слишком веришь в людей, — сказала она. — Кто поверит твоим рассказам?
— Суд, — ответил я.
— Суд провинции, где правит Пьерлуиджи?
— Но у меня есть свидетели того, что произошло.
— Этим свидетелям не дадут и рта раскрыть. Твои объяснения никто не будет слушать. Ты подумай, как это будет выглядеть! — воскликнула она. — Всему свету дело представится так, что возлюбленный Бьянки Кавальканти убил ее мужа, чтобы жениться на ней самому. Что ты сможешь сказать в ответ на такое обвинение? К тому же люди, возможно, припомнят и то, другое дело — убийство Фифанти; и даже простой народ, те люди, которые, можно сказать, спасли в то время твою жизнь, могут изменить мнение, которого они тогда придерживались. Они скажут, что если он вообще способен убить, значит, и тогда убил он, что…
— О, ради всего святого, довольно! Сжалься надо мною! — вскричал я, протягивая к ней руки. И, слава Богу, она замолчала, понимая, что сказано было достаточно. Она была права. С ее острым умом она мгновенно разобралась в самом существе этого дела. Ведь, если бы я осуществил то, что собирался, это не только послужило бы к моей погибели, но и набросило бы тень на нее; ведь если бы людская молва меня осудила и признала виновным, то это обвинение, несомненно, пало бы и на нее. И что же тогда, как она правильно сказала, было бы с ней? У них появилось бы основание увезти ее из Пальяно, из-под защиты родных стен. Она стала бы жертвой гражданского суда. Пьерлуиджи мог подстроить так, что ее обвинили бы как мою сообщницу в подлом убийстве, совершенном с самыми гнусными целями.
Я снова обернулся к ней.
— Ты права, — сказал я. — Я понимаю, что ты права. Так же как я был прав, когда говорил, что мое искупление должно быть совершено здесь и теперь же. Кара, которую я столько времени призывал, настигла меня наконец. Она справедлива и уместна, хотя и жестока.
Я медленно вернулся к столу, возле которого она сидела, и стоял, глядя на нее. Она подняла голову и взглянула на меня глазами, полными муки.
— Бьянка, я должен уехать отсюда, — сказал я ей. — Это тоже совершенно ясно.
Губы ее приоткрылись, зрачки расширились, бледное лицо побледнело еще больше.
— О нет, нет! — жалобно воскликнула она.
— Это необходимо, — настаивал я. — Как я могу остаться? Козимо может обратиться в суд, предъявив мне обвинение в том, что я насильно держу у себя его жену, — и его иск будет удовлетворен.
— Но ты ведь можешь не подчиниться. Пальяно — достаточно хорошо защищенная крепость, и у нас достаточно людей. Черные воины преданы нам, они будут стоять за тебя до последнего.
— А что скажут люди? — воскликнул я. — Что скажет о тебе свет? Ты сама заставила меня над этим задуматься. Можно ли допустить, чтобы твое имя пачкали грязью гнусные сплетники? Жена Козимо д'Ангвиссола сбежала с кузеном своего мужа! Неужели я допущу, чтобы о тебе такое говорили!
Она застонала, спрятав лицо в ладонях. Затем снова взяла себя в руки и посмотрела на меня взглядом, полным отчаяния и решимости.
— Тебя так занимает то, что скажут люди?
— Я думаю только о тебе.
— Тогда подумай о том, что будет для меня лучше, мой Агостино. Так мы поступим или иначе — и то и другое одинаково плохо. Но мы должны выбрать меньшее из двух зол. Если ты уедешь, покинешь меня, я останусь беззащитной, и… и… так или иначе, у сплетников уже есть основание для злоязычия.
Долго смотрел я на нее, испытывая непреодолимое желание заключить ее в свои объятия и утешить. И я твердо знал, что если я останусь, то каждый день, каждый час я буду испытывать это желание и с каждым днем оно будет становиться тем более настоятельным и жестоким, чем больше я буду стараться его подавить. Но затем мне на помощь пришло мое воспитание, насквозь пронизанное превратно понятой святостью; оно заставило меня увидеть в этой ситуации усугубление моей кары, дополнительное бремя, которое я должен возложить на свои плечи, если я хочу добиться полного прощения.
И я согласился остаться в Пальяно. Уходя из комнаты, я ограничился тем, что поцеловал лишь кончики ее пальцев, и пошел молиться о том, чтобы Бог даровал мне силы и терпение, дабы я мог нести свой тяжелый крест и получить в конце концов награду — все равно, в этой жизни или за ее пределами.
На следующее утро к нам прибыл гонец от Галеотто, который принес нам весть о новом гнусном преступлении, которое совершил герцог в ту ужасную ночь, когда мы вырвали Бьянку из его когтей. На следующее утро несчастную Джулиану нашли мертвой. Она была задушена в ее собственной постели, и народная молва приписала это злодеяние герцогу.
Впоследствии я нашел подтверждение этим слухам. Дело, по-видимому, обстояло так: взбешенный тем, что у него вырвали из рук добычу, этот свирепый волк бросился на поиски того, кто мог открыть врагам его намерения и таким образом помешать их осуществлению. Он подумал о Джулиане. Разве Козимо не подсмотрел, как она разговаривала со мной в утро моего ареста, и разве он не сообщил об этом своему господину?
Итак, герцог немедленно направился в роскошный дом, в который он ее поместил и куда имел доступ в любое время дня и ночи. Он, должно быть, предъявил ей это обвинение, и я могу себе представить — ведь мне хорошо был известен ее характер, — что она не только призналась в том, что разрушила его планы, но сделала это с насмешкой, с торжеством, издеваясь над ним, как только может это сделать ревнивая женщина, и довела его тем самым до бешенства, до того, что он бросился ее душить.
Какие жестокие муки, должно быть, испытывала она в эти короткие страшные мгновения, как она жалела о том. что не придержала вовремя язык в те страшные мгновения — ей они, наверное, показались вечностью
— пока ее душа не покинула сосуд, который она так любила и холила.
Когда я услышал о том, какой конец постиг эту несчастную, вся моя горечь, вся злость, которые я к ней испытывал, покинули меня и я стал искать в душе своей и в сердце оправдания ей.
Она была хорошо образованна и умна во многих отношениях, в других же не понимала решительно ничего и была бесчувственна, словно животное. В Бога она не верила, так же как и многие другие, ибо религия в той форме, которая ей представлялась, не внушала ей никакого уважения — ведь одним из ее любовников был кардинал, другим — сын самого папы. По натуре она была чувственна, и эта чувственность мешала ей понимать разницу между тем, что хорошо и что дурно.
Мне приятно было думать, что смерть ее явилась результатом доброго деяния, ведь так легко могло бы случиться, что она погибла бы в результате какого-нибудь дурного поступка. И мне хочется верить, что это ее доброе деяние — какими бы мотивами оно ни было продиктовано — зачтется ей и будет положено на другую чашу весов, противоположную той, где будут находиться ее многочисленные грехи.
Я вспомнил слова фра Джервазио, с которыми он в свое время обратился ко мне: «Можем ли мы осудить грешника, если знаем все то, что привело его ко греху? » Он, помнится, произнес эти слова, говоря обо мне и о Джулиане. Но разве они не относятся и к самой Джулиане? Разве они не относятся к каждому, кто согрешил?
Глава двенадцатая. КРОВЬ
Те слова, которыми обменялись мы с Бьянкой в тот вечер, исчерпывающим образом выражают отношения, установившиеся между нами и продолжавшиеся в течение последующих нескольких месяцев. Мы встречались ежедневно, и то, чего не смели произнести наши уста, можно было прочесть в глазах.
Шли дни, они слагались в недели, и, сменяя одна другую, в свою очередь, образовывали месяцы. Подошла к концу осень, сбросив свой золотой наряд и уступив место унылой серости зимы: земля погрузилась в глубокий сон, от которого ее вновь разбудила весна.
Мы спокойно жили в Пальяно, нас никто не тревожил, и мы, с известной долей уверенности, начали чувствовать себя в безопасности. Записка Галеотто, несомненно, сыграла свою роль: Пьерлуиджи, вероятно, получил приказание от своего отца воздержаться от очередного скандала
— их и так было достаточно в его бурной жизни — и не сметь трогать мадонну Бьянку в ее убежище в Пальяно.
Время от времени нас навещал Галеотто. Очень хорошо, что в тот день в Болонье его сломила усталость, помешавшая ему принять вместе с нами участие в событиях той ужасной ночи, в противном случае у него вряд ли была бы возможность так свободно и беспрепятственно передвигаться по стране.
Он рассказал нам о новой цитадели, которую строил герцог в Пьяченце, безжалостно разрушая дома, для того чтобы добыть необходимый материал и расчистить себе территорию, о том, как он укрепляет и расширяет городские стены.
— Однако я сомневаюсь, — сказал он нам однажды весной, — что ему доведется увидеть результаты своих трудов. Мы наконец приняли решение и готовы действовать. Я думаю, у нас не будет нужды в вооруженном восстании. Вполне достаточно будет сотни пик — они у меня уже есть. Мы намерены действовать внезапно, а Ферранте Гонзаго будет стоять наготове и поддержит нас с помощью императорского войска, чтобы потом, когда пробьет час, провинция поступила под его начало — он станет там наместником. А пробьет он скоро, и за это они тоже заплатят, — заключил кондотьер, указывая на черное траурное платье Бьянки.