Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Две строчки времени

ModernLib.Net / Современная проза / Ржевский Леонид / Две строчки времени - Чтение (стр. 7)
Автор: Ржевский Леонид
Жанр: Современная проза

 

 


Видит Бог, выйти у меня не было сил! И я обнимаю ее взамен, и на этот раз мы оба теряем над собой управу. Сливается все в одно: жалость, почти отчаяние, что надо оборвать наше «вместе», предчувствие, может быть, что оно никогда уже больше не повторится; голос крови, наконец, так долго глушимый. «Нет… завтра, завтра…» — уже едва шелестит на ее губах. Заклинательное это «завтра» властно проталкивается в сегодня, — сокрушает все только резкий, костяшками пальцев, стук в нашу дверь и, секунду спустя, удаляющийся по коридору выкрик: «Москва — Химки через двадцать минут!»

Я выхожу из каюты.

Я не знаю и, вероятно, не буду знать никогда, благословлять или проклинать мне до конца моих дней этот стук!


Ия опустила листки на песок и приподнялась на локтях в нерешительности: продолжать читать или выговориться. Выговориться перетянуло.

— Какая нелепость — это насилие над чувством! Самотерзание из ничего! — сказала она с уродующей ее недоброй усмешкой.

— Почему «из ничего»? За идеей целомудрия стояло и стоит больше, чем за идолом секса.

— Дико, дико, дико!..

— К тому же, вы прочли: речь шла о слове, данном в обстановке отчаяния.

— Да, вот и эта интервенция родителей в наши дела — разве не уродство? Постойте, дайте сказать! (Кажется, я сделал какое-то движение, чуть удивившись этому «наши».) Связь двух поколений кончается, когда младшее созревает для деторождения, и все, больше — никакой впеки! Гадко, если это нарушается, и великовозрастные сынки и дочки-старые девы до вставных зубов играют с мамашами в дураки. Арестовали двух стариков. Почему молодым нужно разделять их судьбу? Как эта нелепица называется ?

— Ну, называется узами крови, жертвенностью, отказом от обычаев одного полярного племени высаживать престарелых родителей в снег на съедение волкам.

— Вздор! — вскидывается она и садится по-турецки, уткнув в бедра ладони жестом всех на свете Мирандолин. — Вам никогда не удастся мне доказать, что вслед за парой, жизнь которой уже прожита, должна обрекать себя на гибель другая, еще и не начинавшая жить; что как-нибудь во имя этой вашей «жертвенности» можно оправдать гибель четверых вместо двух!

— Я не берусь доказывать, это надо скорее ощущать.

— Ладно, буду дочитывать! — здесь всего пара страниц у вас… — говорит она и снова берет листки.

7

Сразу после теплохода мы начали с Ютой укладываться, и я долго набивал и увязывал две плетеные, феодальной эры, корзины и отдельно — разный бьющийся скарб. Степан должен был доставить все на нанятом грузовичке в Переделкино. Он встретил новость и поручение с энтузиазмом, и мы с Машей, его женой, выработали специальный для него рацион, чтобы не перебрал на радостях и был бы наутро трезв. Ему же поручено было отметить Юту выбывшей в милицейском участке.

Сама она собралась ехать одна, налегке, с тем же поездом, с которым я встречал ее в самый первый раз. Переезд должен был происходить без меня, потому что вечером этого дня и утром следующего были у меня в О. лекции и теперь нужно было еще успеть домой, оповестить Ниловну, взять конспекты и книги и — с вокзала на вокзал — поймать нужный поезд.

Перед тем как обнять меня на прощанье, Юта говорит, задумчиво глядя на меня и чуть опустив лицо — манера, которая всегда вызывала у меня восхищение и тревогу:

— Как грустно, что как раз теперь надо тебе уезжать. Знаешь, последнее время, когда мы разлучаемся, у меня всегда такое чувство, будто это насовсем…


Время до завтра ползло, не летело, — летел я! Летел, как летают люди во сне, испытывая, говорят, при этом полублаженное состояние новизны и необыкновенности этого своего полета.

В О. отводили мне для ночевки номер в гостинице: скрипучая кровать, медный чайник с первобытным кипятильником-дужкой, черные, задумчивые по углам тараканы. Вернувшись вечером из института, почти не мог, несмотря на бессонную ночь позади, заснуть: начало знобить, и показалось, что заболеваю.

А когда наконец завтра превратилось в сегодня и кончил лекции — нездоровье заглохло под напором нетерпения и тревог (все ли сладилось?), под стремительный выстук колес, сперва по Казанской, потом по Киевской; от Москвы сразу же — на площадку, и — как медленно тормозит электричка у длинного переделкинского причала!

«Может быть, на платформе?»… «Нет, никого!»… Но уже от самого этого «может быть» колотится сердце.

За серыми тучами невидно садилось солнце. Октябрь уж наступил, и рощи отряхнулись начисто, и падь липко шуршала под подошвами, потому что моросил мелкий, как пудра, дождь; вдоль парка различим был шорох его по хвое и в воздухе — хвойный привкус.

Чавкала глинистая колея. Оттягивал руку портфель; бросить бы его, но там — бутылка Донского игристого и две рамки сотов — любимое лакомство Юты.

Вот видна уже и моя крыша, и над ней — рябиновые ветки-голышки с остатками красных ягод. Сердце бьется у меня уже где-то в горле…

Никого в сенях. Ни вещей…

Дверь в мою комнату настежь, и в глубине за столом, в частоколе бутылок, боком ко мне — Степан.

Он не вдруг замечает меня; заметив — с трудом принимается вытаскивать из-за стола свое длинное туловище.

Он пьян в дым, до беспамятства. Когда выпрямляется, пошатываясь, и я захожу напротив, по другую сторону стола, — в глазах у него серая плева, как у птиц, они воспалены и незрячи.

— Что случилось? — спрашиваю я, и он, вздрогнув, все еще не узнавая меня, может быть, для устойчивости, кладет мне на плечи через стол красные ручищи.

— Степан! — встряхиваю я его. — Говори же!..

Светлый живчик вспрыгивает на его бельма, как электронный блик в окошке компьютера, и застревает в зрачках — и они, расширясь, вдруг обретают мысль. Он с силой отталкивает меня и, вскинув вверх огромные кулаки, обрушивает их с размаху на стол.

— Взяли! Взя-а-ли-и! — кричит он дико и сам рушится вниз, головой на распластанные по столу руки.

Теперь он плачет захлебывающимися пьяными всхлипами, скрипя зубами.

— Взяли Юточку. Ночью… — говорит рядом со мной голос Ниловны, и две сильных ее руки подхватывают меня под мышки…


Дальше я долго, суток двое, как мне расскажут потом, ничего не помню. Вижу и слышу — только урывками и как в замочную скважину — молодого очкастого доктора, приятеля моего милого Р., лоскуток их спора: можно ли человека, который все время бредит, как я, и о том, о чем я, помещать в больницу и куда он в таком случае после выписки попадет…

Позже, когда миновал кризис, помню у себя Сашу, решившегося все-таки приехать, дважды — Катю с цветами от студенток и от себя.

Явился раз и Степан, но, наставленный Ниловной, не говорил почти ничего, только мычал и дышал на меня перегаром. Лишь полгода спустя он сообщит мне, что был понятым тоже и при этом аресте, и передаст иконку, на которую, не отрывая глаз, смотрела Юта, когда шел обыск.

А когда почти совсем свалил жар и я взялся однажды благодарить Ниловну за заботу, она, растрогавшись, принесла мне нечто вполне неожиданное: бюст Юты из глины, еще даже и сырой, почти телесного цвета.

Свадебный подарок Р.!

Конечно же, показывать его мне он Ниловне запретил, но у нее была своя логика — логика сердца, как мне теперь кажется, более справедливая.

Бюст — собственно лицо, шея и очень немного плеч — срезан книзу чудесным сечением; постав головы, поворот — тот самый божественный, который я так любил.

Я устроил его рядом с собой на горушке книг — Ниловна освободила мне для него подставку от фикуса.

Вечером, когда никто уже ко мне не входил, я поднимался с кровати, поворачивал лампу так, чтобы на бюст падал свет, и становился перед ним на колени…


На этот раз я не заметил, когда Ия кончила читать, но только — непривычную для нее позу: сидя на пятках, руки к коленям, она недвижно глядит на гроб нашей ямины, в море, широким раствором своих темных глаз, в которых я то находил, то отвергал тревожащее меня сходство

— Да, как-то странно и страшно думать, что на Земле, где живем, может существовать в одно и то же время и это вот море, солнце, чайки кричат, такая красота! и — то, что вы здесь описали, — задумчиво говорит она.

И через паузу:

— Это она, Юта, является вам, вы признавались?

— Это она.

— И разговаривает с вами?

— Случается.

— Тоже и теперь?

— Теперь редко. Но боюсь, вы меня не совсем понимаете. Это не метафизика, вроде тургеневской Клары Милич, — просто я вдруг ощущаю ее в себе — ее веру, ее красоту, ее женственность…

— Женственность, я знаю, — ваш пунктик. Нечто непонятное для меня.

— Странно, что непонятное, при вашей начитанности. Может быть, это — от нигилизма?

— Вовсе нет! Женственность, по-моему, что-то общебиологическое.

— Да, если сводить ее к тому, что у женщины между ног. Но, например, у амазонок бессмысленно было бы искать женственности. Пусть это, как вы говорите, биологическое, но — дар!

— Красота?

— Больше. Теперь, когда женскую красоту выволокли на журнальные обложки, подмостки, массовое обозрение, вывели в цифрах ее габариты, — она сама по себе для взора почти убита. Где-то у Гёте: «Если радуга долго держится, на нее перестают смотреть». Женственность торжественнее и глубже. И не делайте гримас!

У одной современной русской поэтессы, кстати, — красавицы и уж никак не проще вас, есть такие, например, строки:

Суть женственности — вечно золотая

И для меня священная свеча.[3]

«Не проще вас» слегка ее задевает, и она долго молчит.

— Я должна была, верно, высказать вам комплименты как автору? Простите, что позабыла, — спохватывается она потом.

— Вовсе не должны были.

— Нет, вы правда не сердитесь, что не сказала этого первым делом?

— Нисколько не сержусь.

— Ну и лады! А то я боялась…

— С каких это пор вы начали бояться меня?

Она — чудеса! — почти что краснеет, свистит Початка и бежит плавать.

ИЯ

Любовь моя, как я тебя люблю!

Особенно — » когда тебя рисую.

Но вдруг в тебе я полюбил другую!

Вдруг я придумал красоту твою!

МИКЕЛАНДЖЕЛО[4]

1

— Это лето — ваш верный союзник, просто не запомню в августе таких солнечных дней! — говорит мне по телефону Моб. — Кстати, «Темные аллеи» ваши, я слышала, скоро будут кончены?

Я ответил, что скоро — остался один только небольшой рассказ, и Моб, как всегда полусерьезно-полуиронически, пожелала успеха.

Разговор этот был неделю назад.

А в промежутке — все неожиданно исказилось и обернулось против меня. Даже август. Оказавшись после случившегося один на пляже, я это остро почувствовал: ветер стал пронзительнее и холодней — было зябко заходить в море и ждать, идя по пологому дну, покуда укроет от него вода; поостыло и солнце, разогреваясь только к полудню, и даже всегда безотказный зонтик не хотел вдруг держаться прямо — кренился и заваливался.

А рядом с зонтиком, на песке — две овальные впадины от Ииного задка и повыше поперечная вмятинка — след закинутых за голову локтей.

Мне невмоготу внезапное одиночество, необратимость встреч, которые сам оборвал, тепла, которое, конечно же, больше в жизни моей не повторится. Я прячу зонт в будку и еду домой, где в эту пору дня бывать не привык и не знаю, что делать.

На через неделю заказан уже обратный полет… Почти бесцельно сажусь за машинку — и вдруг вспоминается множество мелочей из наших разговоров и препирательств, которые забывал или нарочно выбрасывал из своих записей, чтобы не притормаживать повествования.

— До-ля-ми-бим-бом-бам… — сыплется с колокольни вместе с городским шумом и, значит, без всякой магии, но, странным образом, сама дневная будничность этого звона будто вводит меня в рабочее русло, и я бегло записываю несколько вспомнившихся эпизодов.

Такой, например:

Мы спустились однажды поплавать вместе, чего обычно не делали под предлогом, что кто-то должен оставаться с вещами и рукописями. Но в этот перерыв, после окончания какого-то трудного пассажа в «Аллеях», были довольны друг другом.

— Я — голая, как вы себе хотите! — сказала Ия и, сбросив фиговое свое прикрытие, побежала в прибой. Море, впрочем, едва шевелилось в тот полдень — горячий без дуновения воздух недвижно висел над нашими головами вместе с солнцем в зените и карканьем чаек.

Мы длинно брели по песчаному дну, уходившему из-под ног, как в гигантском амфитеатре.

Потом она долго и не без щегольства выплавывала передо мной на разные спортивные манеры — кролем, брассом и на боку, заставляя засекать одной ей понятные расстояния на часах, которые я забыл снять; кувыркалась навстречу волне, и в глазах моих мельтешили, солнечно взблескивая, ее янтарные ягодицы и розовые пятачки пяток.

Потом мы лежали на спинах, сперва врозь, а после снесло нас совсем близко друг к другу — чуть пониже моего лица покачивался ее острый локоть и плыли змейками пряди волос. Зеленоватая волна то подкидывала ее легкое цвета каленого каштана бедро, то топила, перелизывая его поперек.

— Скажите, если бы была я страшна, как смертный грех, — стали бы вы со мной водиться? Тратить себя на переводы или вот такие купанья вдвоем? А?

— Как говорят в Одессе: очень может быть, но вероятно вряд ли… Не думайте, однако, что поймали меня на крючок. Вы красивы, красота же — дар Гармонии с большой буквы и сама по себе излучает отраду. Мне отрадно на вас смотреть.

— Только смотреть? Я, конечно, уже уверилась в вашей стойкости, но в вашем бескорыстии к моему телу — нет.

— А я и не утверждал никогда такого бескорыстия. Пока человек в состоянии еще спать с женщиной, он в вашем смысле не бескорыстен. Но это не доминанта в моем отношении к вам. Хотел бы, чтобы вы это поняли.

— Я постараюсь, — сказала она недружелюбно и отвернулась.

Не помню теперь, в какой связи, или без всякой, после довольно долгого молчания она продолжила этот качающийся на волнах разговор.

— Вы вот сказали: красота — дар гармонии, и так далее… Я не сильна в философии, хоть и прочла с дюжину разных скучных книг. Что вы понимаете под гармонией? Дар гармонии — в каком смысле?

— В самом высшем: дар Божий.

— О-о… — протянула она разочарованно. — Я, как вы, может, догадываетесь, атеистка.

— Догадываюсь. В вашем примерно возрасте — нет, даже, конечно, моложе, еще гимназистиком, — я тоже решил потрясти смелостью мысли нашего батюшку. После урока Закона Божьего на перемене подошел к нему и объявил: «А я, батюшка, в Бога не верю!» Как вы думаете, что он ответил?

— Выдрал вас, может быть, за уши?

— Ничуть не бывало. «Очень нужно Богу, чтобы такой дурак, как ты, в него верил!» — сказал он очень спокойно и отвернулся. А у меня щеки стали гореть от стыда. Понимаете ли: я уже тогда почувствовал, может быть, в словах его правду. Она — в том, что наскоки на Бога действительно удел дураков или бесноватых. Имя Его надо произносить без кликушества и без смущения; так что чем больше в человеке духовной культуры и глубины, чем больше он читал и чем больше думал, тем гармоничнее говорит он о Боге, потому что Бог — и есть гармония. На гармонии и любви становился и стоит мир. А отрицателей Бог просто не объем — лет, как, скажем, мартышек, удавов или мышей, но — только причастных Ему, то есть тех, кто ищет гармонии. Потому что любовь к гармонии и есть любовь к Богу, и в гармонии Он открывается нам… Я, видите ли, совершенно никчемный богослов и совсем не начитан, но думаю, что гармония в человеке есть Бог в нем.

— Во мне нет гармонии! — сказала она, и мне показалось, что глаза ее при этом стали влажными. Потом, перевернувшись на живот, поплыла саженками к берегу.

2

Теперь — о том, что случилось.

В тот недоброй памяти день мы кончили с Ней в три, как обычно, и разъехались по домам.

Поднявшись к себе, я нашел в почтовом ящике письмо. Оно нарочно торчало наполовину в прорези, чтобы сразу заметить, потому что почту я выбирал по утрам.

Это была анонимка, написанная на скверном английском, с кучей орфографических ошибок, и в переводе на русский звучала так:


«Если вы хотите узнать нечто очень интересное о вашей девушке (girl friend) — советую вам пересечь пролив и посетить в К. кинотеатр „Золотая юность“ (недалеко от „Тиволи“). Там идут сейчас два фильма, и второй, короткометражный, под названием „Полянка“, надеюсь, доставит вам большое удовольствие.

Торопитесь, программа может смениться!

Друг».

Почему-то, не знаю, почти и не передохнув, я позвонил Моб и поехал с этим письмом к ней. Может быть, просто потому, что, пускаясь в такую чуть авантюрную поездку, надо было кому-нибудь доложиться.

— Что бы это такое значило? — задумалась Моб.

— Вот часа через три-четыре увидим!

— Может быть, просто мистификация, а то и ловушка для вас. Вы твердо решили ехать? Когда?

— Да вот в шесть часов есть паром. Может быть, удастся сегодня же и обернуться.

— Хорошо, едем вместе!

Я попытался было возражать, но еще никому не удавалось остановить Моб в решении, которое принимала она вдруг и на таком аллюре событий.

Через час с небольшим мы уже сидели в салоне огромного парохода, переправляющего через пролив обоюдосторонних любителей перемещаться вместе с их автомобилями, подарочным и туристическим скарбом. Был канун воскресенья и туча народу, но всех притягивал закусочный стол и беспошлинные между двумя берегами напитки, поэтому в салоне мы были почти одни. Беловолосая стюардесса принесла нам виски и поднос с миниатюрными бутербродами.

— Ну, за успех нашего путешествия! — сказала Моб, побалтывая в стакане ледышками. — Потому что, право же, опасаюсь: вдруг кто-то хочет с вами расправиться — с древним, по их представлениям, бобылем, который осмеливается вторгаться в их жеребячью стаю. Вы знаете этого Карла?

— Видел дважды. Раз он освистал нас с Ней на пляже. Потом шпионил за нами у «Трех королей».

— Он местный чемпион по хоккею на льду.

— Не знал. Вообще-то парень как парень. Баки только похожи на волосы из подмышек и глаза навыкате, что, я замечал, часто признак глупости.

— Он и есть неумен. У них сейчас тяжкий конфликт с Ней. Она его выгнала, но, кажется, тем не менее, не хочет потерять. А он корит ее вами, так что недавно… Впрочем, это уж лишнее!

Она тянется ко мне прикурить, долго пускает дым и продолжает потом:

— Я чувствую себя иногда немножко предательницей, когда рассказываю вам что-нибудь об Ии, а ей о вас — ничего! Утешаюсь, что хочу ей только добра — последнее время очень к ней привязалась, по-матерински. Убивает меня, что с таким личиком, с такими богатыми данными она не может найти себя. До смерти боюсь, что пристрастится к наркотикам…

Когда, незадолго уже до причала, Моб в своем кресле задремывает, я выхожу на корму.

Над нею и позади скрипуче голосят чайки, пикируя в пенную взбурленную винтом борозду за всякой съедобной дрянью. А зайти вбок, по ходу — соленый ветер в лицо и голубые контуры веселой, куда плывем, столицы. Сосет глаза огромный вечереющий купол неба, к закатному горизонту сейчас чуть желтый и фиолетовый.

Нет решительно никаких аналогий, но, может быть, по контрасту — вспоминаю тоскливую серость канала, которую выше описал, узкий, мелкий полог воды над братскими могилами строителей и мысль, что «плывешь по костям»…

Вспомнив, с восторгом ощущаю блистающий вокруг простор и самому мне дарованные волю и свободное многопутье. Слава Тебе, показавшему нам свет!..

— Я не пойду сама и вас не пущу, если это какой-нибудь вертеп! — объявляет Моб, забираясь в такси.

Но это отнюдь не вертеп, а яркий, в электрических взмигах по фасаду, кинотеатр.

Никого у кассы — фильм крутится непрерывно: начинай глядеть с кадра, на который попал. Оно и естественно, потому что фильмы такого рода — только известные и малоизвестные способы совмещений, без никакого сюжета.

Я устанавливаю это тотчас же по иллюстрациям в красноковровом фойе и спрашиваю Моб, сможет ли она такое выдержать.

— Я не вчера родилась, голубчик! — кидает она, и мы открываем дверь в зал.

Мы открываем дверь в зал, и на нас наваливается непроглядная вокруг тьма, а с экрана вдали — розовое тесто тел, дышащее, пульсирующее, в приливах-отливах и таким размашистым планом, что явственны, на манер лунных кратеров, поры и полузапудренные ссадины и прыщи.

Плывут огромные, тоже в четверть экрана, губы в частых слизистых поперечинках, в мокром жадном раззеве…

Потом план мельчает, съеживается в один из конфузных и выразительных вариантов смычки.

— О-о! — выдыхает Моб и пятится, но я беру ее за руку и веду по проходу на ощупь, потому что по-прежнему не видно, свободны ли места с краю; задеваю ладонью чью-то, с краю же, лысину и почти наугад загребаю в следующий ряд впереди.

Мы садимся.

Вариант на экране неутомим, как помпа.

— Можете закрыть глаза, — говорю я Моб. — Я скажу, когда это сменится.

— Вы были правы, — вздыхает она, — это трудно вынести! Почему, почему надо рассматривать человеческие отношения так непристойно, так грязно, сводить только к позывам животных органов? Убивается радость видеть женскую, например, красоту, она уже больше не ощущается красотой…

— Тс-с! — произносит лысина сзади.

К счастью — а может быть, к несчастью, потому что были у нас здоровые порывы не дожидаться ничего и уйти, — показ смычковых кадров исчерпывается; в зале вспыхивает и снова гаснет свет, и на полотнище веселыми красками зажигается заголовок: «Полянка».

Красно-желтый, в лаковых солнечных бликах на боках автобус.

Он мчит по роскошной дороге, разбрасывая по сторонам не менее роскошный пейзаж: горы, голубые пруды с белыми точками лебедей, ближе зеленые кущи с чем-то желтым в цвету и, по обочинам, цветочные грядки.

Интерьер почти пуст. Невнятная чья-то фигура дремлет в хвосте. На переднем сиденье — паренек с русым пушком над верхней губой и русыми же, до плеч кудрями; у нас рисовали так Ваньку-Ключника. Школьник, может быть, выпускник.

На сиденье слева — во весь разворот иллюстрированная газета; ниже — джинсы в заплатках и девчоночьи ноги в маленьких сандалетах; выше — бант на черных, собранных султаном волосах.

За газетой, когда она опускается — а она тотчас же и опускается, — Ия!

Мы — я и Моб — в один такт вздрагиваем и замираем.

Две головы, одна настойчиво, другая — невдруг, оборачиваются друг к другу, кидая и пряча взгляды. Еще и еще… Потом поединок глаз кончается, и паренек перекочевывает к соседке.

Еще через минуту его пятерня — крупным планом — обогнув узенькую талию, лезет за джинсовый поясок. Пятерня маленькая перехватывает и выдергивает ее оттуда — раз, другой, потом исчезает и — опять-таки крупным планом — показывается шевеление под взбугрившейся тканью.

Затем паренек вытаскивает из сетки сверху альпийский рюкзак с притороченным к нему одеялом и дергает шнур.

Автобус останавливается. Оба выпрыгивают из него и петляют по лесной заросли.

Вот она, наконец, и полянка! Весьма живописная, опоясанная вокруг кустам боярышника и стволами, вся в высоких качающихся «любишь — не любишь».

Рюкзак скидывается со спины, скатка расстилается по траве, оба, торопясь, прыгающими пальцами помогают друг другу раздеться.

Рука Моб в этом месте обхватывает мою и сжимает до боли, и я рад: так мне легче сдержаться; не помню в жизни другого такого напряжения, как при созерцании этой современной пасторали; разве — в войну, когда несся однажды на грузовике с бензиновыми бочками вдоль днепровского берега под немецким пулеметным обстрелом с другой стороны, ожидая каждый миг пули.

Скрещенья рук, скрещенья ног,

Судьбы скрещенья…

Ну, для судьбы — слишком уж всё просто: оба, сцепившись, катаются по одеялу, постанывая, перекатываясь через край подминая ромашки; какая-то птица, невидная в ветвистом ожерелье вокруг, подсвистывает их неистовству, и — вот ведь что труднее всего вообразить! — по крайне мере еще две пары тоже спрятанных глаз не считая глазка фотокамеры, следят подсказывают им позы и вдохновение.

Меня трясет. Я вспоминаю, что читал, или слышал где-то, как один зритель, первобытный не то душевнобольной, начал, стрелять в экран, когда показывали там что-то особенно взволновавшее его и преступное. Ну, стрелять — не стрелять, и закричать: «Караул!»

Пальцы Моб впиваются в мою руку и я зажмуриваюсь. Мне страшно, что этим двоим могут сейчас подсказать нечто такое чего я уж и не смогу вытерпеть.

Но через минуту-две пальцы разжимаются. Я открываю глаза: счастливая пара уже на шоссе, на оранжевом фото заката, держась за руки, ждет обратной автобуса у остановки.

«Полянка» кончилась.

Щеки у Моб горят, губы вздрагивают. — Сумасшедшая! — говорит она, поднимаясь. — Как могла она это сделать!

Было одиннадцать, и мы могли бы успеть еще на последний паром, но меня пугал неизбежный тогда и утомительный разговор, а мне хотелось молчать.

Это дошло до Моб, потому что, закуривая сигарету и оглядев исподтишка мое лицо, она сказала:

— Пожалуй, останусь здесь ночевать. Чтобы пойти утром в церковь. Вы проводите меня до отеля?

И потом, в отеле, уже с ключом, полученным от портье:

— А что собираетесь делать вы сами? Опрашиваю потому, что мы с вами сегодня сообщники, то есть, значит, отчасти ответственны друг за друга.

Недалеко от этого отеля жил мой знакомый, Олег И., гитарист, взявший несколько уроков у самого Сеговии. Был он человек ночной, и к нему можно было нагрянуть, когда угодно.

— Пойду к Олегу, вы его знаете.

— Как не знать! Воображаю, какое произойдет там у вас возлияние! Но от него, ж пожалуйста, никуда.

— Есть: никуда!

Когда поворачиваюсь, она говорит мне вслед:

— А за Ию я помолюсь завтра и привезу вам просфорку.

Меня всегда трогает очень человечная религиозность Моб. Непримиримая в своих правилах и суждениях, она у виновных — всегда адвокат Добра. Да, обязательно справится завтра в церковь, построенную здесь предпоследним русским царем, и станет просить Бога защитить и направить заблудшую одну овцу.


Насчет же возлияния Моб угадала: мы с Олегом опустошили бутылки две местной рыжей водки, и его жена, моя землячка, всплескивая руками, изумлялась почти нараспев: «Господи, как пьют! Чисто лошади!

А одна из «лошадей» — это уже во втором часу ночи — все еще переживая «Полянку» и припомнив пункт конвенции с Ней, запрещающий ее снимать, ощутила вдруг злобное сердцебиение и набрала на телефонной вертушке номер.

— Это вы? — спросил Иин голос. — Какая-нибудь катастрофа?

— Нет, никакой! Просто я застрял здесь, в К., так что завтра наша встреча не состоится.

— Ладно. Тогда — послезавтра.

— Вы получите от меня письмо.

— Какое письмо?

— Там увидите…

— Слушайте, у вас какой-то странный прононс. Спрашиваю еще раз: что случилось?

— Почти ничего. Я только познакомился с вашим замечательным кинодебютом.

Мембрана очень долго молчит, и по ней, кажется мне, шуршит неровное дыхание.

Потом Ия вешает трубку.

Письмо Ии, точнее записка, сочинялась на обратном рейсе через пролив и была послана с нарочным. Я предлагал ей прислать мне перевод заключительного рассказа; писал, что готов проверить, если надо, весь манускрипт, но ничего не упоминал о встрече.

Она позвонила мне в тот же день вечером.

— Хочу поблагодарить вас за помощь! — сказала она очень непринужденным голосом. — А с маленьким этим рассказом, спасибо, справлюсь сама. Слышала, что вы на днях улетаете. Счастливо!

И щелкнул рычажок.

Наутро, бродя по опустевшему пляжу, о чем выше уже рассказал, я думал между прочим и об этом «слышала». От кого?

Выяснилось через день, когда потребовала меня к себе Моб.

— Я нарочно выбрала время, когда Пьер на работе, чтобы поговорить без помехи об Ии, — начала она значительно, и по тому, как она начала и как оснащен был столик с напитками, я понял, что предстоит продолжительный монолог.

В самом деле: я узнал из начала, что трагические явления нашей эпохи познаются не общим ее изучением, но проникновением в судьбы ее жертв, потому что лишь в этом случае судьям доступны прощение и любовь, то есть справедливость оценки.

— Вы знаете Достоевского, — говорила она горячась, словно ожидая, что я стану это отрицать, — вспомните Раскольникова, который убил не из корысти, — но — чтобы утвердить в собственных глазах свою исключительность. Поверьте мне, я в этом убеждена совершенно, — безумства Ии абсолютно той же природы. Замечательная натура, одареннейшая, но — тот же излом души! Вы знаете — она призналась, что рассказала вам, — вы знаете: в четырнадцать лет ее обесчестил один мерзавец, и эта личная травма как-то переплелась в ней с их теперешним отрицанием, желанием разрушить все решительно Домострой, с эмансипацией, ну и с этой, как у Раскольникова, крайностью самоутверждения… Она умна, красива, умеет подчинять себе многих и хочет быть всех впереди, а экстремизм у нее в крови, мать ее — русская, я выяснила…

Моб говорит еще долго, не вызывая у меня желания возражать; неясно только, чего она от меня хочет, и я осторожно спрашиваю ее об этом.

— Ия сейчас в отчаянии. Эта «Полянка», этот ее сумасшедший шаг, кажется ей теперь самоубийством. Опять-таки по

Достоевскому: «Разве я старушонку убил? Я себя убил»…

— С каких пор ей это кажется? С позавчерашнего вечера, когда про «Полянку» узнали мы?

— Когда про «Полянку» узнали вы! Вы!.. Я не должна бы рассказывать, но в данном случае это не предательство. Вчера она здесь сидела до полночи, вот на этом самом диване, и рыдала у меня на плече, оттого, что упала в ваших глазах.

— Странно!

— Странно! А еще писатель!.. Она показывала мне ваше письмо.

— Что вы хотите, чтобы я сделал? Вспоминаю откуда-то: «Кто она мне? не жена, не любовница и не родная мне дочь»… У меня нет никакого права ее упрекать в чем бы то ни было, ни наставлять, и я не исповедник, чтобы отпускать ей грехи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9