Позже на площади перед магистратом командующий польским войском принимал парад.
Трибуна вся в зелени. Принесли сбереженное знамя городской управы. По обе стороны знамени шли женщины-ординарцы, опоясанные парчовыми красно-белыми полосами.
Пехота в касках, на русском трехгранном штыке — двухцветный флажок. Взвод противотанковых ружей.
Через толпу на тротуаре протиснулась женщина, держа высоко над головой букет цветов. Она выбежала на мостовую и отдала цветы командиру.
Взвод автоматчиков — тоже с флажками, за спинами меховые ранцы. Санитар с двумя санитарками замыкают строй.
Еще и еще повзводно идут автоматчики, по шесть в ряд. Впереди — командиры с букетами цветов, позади — санитар с санитарками.
Снова взвод автоматчиков, первый ряд — девушки. Показались тачанки. Теперь идет конница — в гривы вплетены двухцветные ленты. Гражданские организации со своими знаменами подходят к трибуне. Промаршировавший с воинской частью оркестр тоже остается у трибуны. Полощутся знамена: красное и бело-красное.
— Hex жие Армия Червона!
— Hex жие! — раздавалось с трибуны. Ребятишки и взрослые карабкались вверх по телеграфным столбам, на деревья, на ограду костела.
— Hex жие богатерски Познань!
Мелькали над толпой шапки, летели к солдатам букеты оранжерейных цветов.
Главнокомандующий генерал Роля-Жимерский встречал марширующие части на мостовой перед трибуной — взволнованный, с заткнутым за борт шинели букетом. С ним рядом стоял высокий, сухощавый начальник его штаба генерал Корчиц. Колыхались знамена. Темно-красное знамя с головой коровы и скрещенными секирами держал рыжеусый мужчина с платком на шее — знаменосец цеха мясников. Знамя ППР[5] — старик в синих очках. Тут же, у трибуны, молодой человек в поношенном сером пальто подносил к губам микрофон и, снимая шляпу при звуках гимна, вел репортаж.
Последними мимо трибуны прошли, грохоча, шесть танков. И только замер их грохот, над толпой пронесся изумленный, радостный возглас, подхваченный всеми: «Журавли! Журавли прилетели!»
Сняв шапки, закинув головы, люди уставились вверх, где в просветлевшем небе плыли над городом возвращавшиеся с юга журавли. Весна!
Когда у костела рассеялась толпа, снова стали видны братские могилы за оградой.
«Здесь погребен майор Судиловский Иван Фомич, рождения 1923 г., кавалер пяти орденов, павший смертью храбрых в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками при штурме гор. Познань 15.02.45 г. Вечная слава герою-штурмовику!»
* * *
Мглистой ночью или туманным рассветом, на солнечном дневном припеке или под низкими тучами — всюду, где выпадал привал: на гулких улицах чужих городов, на лесной опушке или на одерской равнине, — бойцы радовались передышке, шутили, думали о мирной жизни, надеялись вернуться домой с победой.
Шла по земле весна сорок пятого с ее пронзительной вестью о близком конце войны. Талые снега, хлябь, почерневшая кора деревьев, влажный ветер — все в эти месяцы с особой силой пробуждало тягу к жизни.
А впереди — жестокие бои. Кому-то суждено дойти до победы, кому-то — сгореть в огне боев.
* * *
Два с лишним месяца пробыли мы в Познани, и за это время город менялся на глазах. Прежде всего, он становился весенним. Это было как будто обычным делом природы, но многие наверняка запомнили дружную весну сорок пятого года на Западе, с ее мягкими ветрами, приносящими запахи полей, впервые поднятых свободными польскими крестьянами, с нежной зеленью, с надеждами на мир, на труд.
Город восстанавливался. Он жил еще сурово, но по-весеннему оживленно. Уже висели по стенам домов штукатуры и маляры в своих люльках. Трубочисты в черных цилиндрах и с полной выкладкой разъезжали на велосипедах. Спешили к звонку познанскиё школьники. Любой из них с прыгающим ранцем за спиной, повстречавшись, непременно скажет: «День добрый, пани лейтенант!»
Я жила в трехэтажном доме, в квартире польской семьи Бужинских.
Глава семьи Стефан Бужинский рано поутру, надев узкие брюки и залатанную куртку-спецовку, уходил на работу в депо. Его жена, пани Виктория, портниха по профессии, приобрела в последнее время заказчиц — наших девушек-регулировщиц, проживающих в первом этаже того же дома. Им, стоявшим в эту весну на виду у всей Европы, требовалось тщательно, по фигуре, приладить свои гимнастерки. С утра до вечера, к радости приветливой и общительной пани Виктории, девушки тормошили ее.
Домашним хозяйством в семье занималась в основном дочь Алька. Красивая, медлительная, она небрежно передвигала грубые, ветхие стулья и вдруг замирала в глубоком раздумье с тряпкой в руках. Когда случалось при этом заглянуть в ее чудесные синие глаза, поражал контраст флегматичного внешнего облика с тем скрытым темпераментом, который выдавали глаза. Казалось, в душе ее дремлют горячие силы, выжидая своего часа. Чему отдаст их Алька?
Сын пани Виктории, круглолицый подросток с вьющейся шевелюрой, любимец матери, ежедневно, уединясь за перегородкой, играл на скрипке. Его находили музыкально одаренным, и до войны учительница консерватории давала мальчику уроки, а за это пани Бужинская стирала белье учительницы и убирала ее квартиру. В годы оккупации мальчик мог играть на скрипке лишь тайком от немецкой полиции.
Как-то пани Бужинская поделилась со мной: она надеется, что теперь ее сын будет принят в музыкальное училище.
Отойдя немного от манекена, близоруко щуря усталые светлые глаза, когда-то, наверное, такие же синие, как у Альки, она внимательно изучала вытачки, намеченные на талии гимнастерки и на плече.
* * *
Наша 3-я ударная армия генерал-полковника Кузнецова первая ворвалась в Берлин и завязала уличные бои на северо-восточной окраине города. Мы с нетерпением ждали разрешения выехать из Познани.
В эти дни я иногда включала приемник, берлинскую радиостанцию. На этот раз, 23 апреля, глубокий, низкий женский голос говорил о верности отчизне, потом стройный, быстрый детский хор — «Мы никогда не забудем…». И вдруг — провал, тишина, затянувшаяся пауза. И наконец — настойчивый мужской голос: «Берлинскому гарнизону, всем берлинцам! Из главной квартиры фюрера сообщается: фюрер неотлучно находится в Берлине. Он стоит во главе войск, обороняющих столицу».
Сообщение передавалось дважды. Я тогда не могла предполагать, что через несколько дней окажусь в гуще таких событий в Берлине, что мне не раз придется мысленно возвращаться к этому сообщению — правдиво ли оно?
Наконец было получено распоряжение — всем нам вернуться в свои части.
С этим известием я выскочила на улицу, обогнула наш дом и свернула в ворота. Был поздний вечер. Во дворе чернели силуэты машин. Под одной то вспыхивал, то гаснул яркий свет фонаря.
Я окликнула Сергея.
Из-под машины высунулась рука с фонарем, потом выполз он сам, шофер Сергей, в голубом гестаповском мундире, служившем ему спецовкой.
Я сообщила ему, что мы выезжаем в Берлин и что велено к шести утра подготовить машины.
Сергей загасил фонарь, мы молча стояли в темноте.
Кто же в те дни не рвался в Берлин! Конечно, и Сергей тоже. Но мы больше двух месяцев простояли в Познани, а это на войне — целая жизнь, и Сергей, закружившийся в романе с познанской девушкой, успел тайно обвенчаться с нею в костеле, и на его добродушно-сосредоточенном лице с тех пор проступило вдруг что-то шальное, непутевое.
Он обтер руки о гестаповский мундир, чиркнул зажигалкой — побледневшее, скуластое лицо, насупленные брови, — сказал, закуривая:
— А! Вшистко едно — война! — Так говорили в те дни в Познани.
На рассвете мы собирались в путь. Сергей бросил прощальный взгляд на старую «эмку», выкрашенную в дрянной, грязный маскировочный цвет, с неизменным красным кантом вдоль кузова и на ободьях колес, который он постоянно подновлял. В этой пробитой пулями, измятой машине он проездил четыре года войны.
Сергей вывел на мостовую свое новое детище — трофейный мощный «форд-восьмерку». Он вытащил его из кювета под Познанью и с вдохновением отремонтировал. Свежая черная краска улеглась буграми с серыми просветами, а вдоль кузова и по ободьям колес алела та же фатоватая полоска — знай наших!
Следом на мостовую вышел Ваня-таксомоторщик из Риги, угнанный немцами на работу в Познань. Он ежился в коротенькой, истлевшей замшевой курточке щеголеватого покроя и одобрительно оглядывал машину.
Отстегнув ремень, Сергей снял флягу со спиртом и отдал ему.
Сергей посмотрел на одну, потом на другую сторону улицы. На тротуаре маячила одинокая фигурка. Это была девчонка в короткой клетчатой юбке, большеногая, повязанная платочком. Она напряженно следила за нашими приготовлениями в дорогу.
Машины уже трогались с места. Сергей негромко сказал:
— Иди домой. Кому говорят. Идзь же до дому…
Она повернулась и медленно пошла, то и дело оборачиваясь. Сергей постоял оцепенело, расправил складки гимнастерки под ремнем и рванул на себя дверцу машины.
Зажав под мышкой флягу, Ваня-таксомоторщик пригладил другой рукой редкие желтые волосы и помахал нам на прощание. «Форд» свирепо дернулся, но тут же выровнял ход, пошел плавно. Я сидела за спиной у Сергея. По сторонам улицы клубилась белая пена — цвели яблони. Город просыпался. Регулировщица у городской заставы подала знак, и шлагбаум поплыл вверх. Вышел из дому мальчишка с ранцем на спине, стянул приветственно кепчонку: «День добрый!»
Машина вышла на Берлинское шоссе. Сергей опустил стекло и снял фуражку.
Дорога на Берлин
За Бирнбаумом контрольно-пропускной пункт — КПП. Большая арка: «Здесь была граница Германии». Все, кто проезжал в эти дни по Берлинскому шоссе, читали, кроме этой, еще одну надпись, выведенную кем-то из солдат дегтем на ближайшем от арки полуразрушенном доме, — огромные корявые буквы: «Вот она, проклятая Германия!»
Четыре года шел солдат до этого места.
Поля, поля. Необработанные крестьянские наделы. Перелески, и опять поля, и мельницы на горизонте. Возле уцелевших домов на шестах, заборах, деревьях вывешены простыни, полотенца — белые флаги капитуляции.
Война пришла в Германию со всем, что ей сопутствует: с руинами, пожарами, смертью.
Маленький полуразрушенный старый город. Война переместилась отсюда, а здесь приглушенно, едва уловимо пульсирует жизнь. На перекрестке, напротив серого особняка «дахдекермайстера» (кровельщика), на большом плакате парень в дубленом полушубке кричит: «Огонь в логово зверя!»
Город Ландсберг. В хлюпнувшем на тротуар бесколесом «опеле» лазают мальчишки с белыми повязками на рукаве. Наверное, играют в войну. Из окон свешиваются белые простыни. Здесь много жителей, они навьючены тюками, толкают груженые детские коляски, и все до одного — и взрослые и дети — с белой повязкой на левом рукаве. Я не представляла себе, что так бывает — вся страна надевает белые повязки капитуляции, и не помню, чтобы читала о таком.
На уцелевшей улице Театерштрассе разукрашенная арка «Добро пожаловать!» — это сборный пункт советских граждан, угнанных в фашистскую неволю.
У шоссе на окраине города пожилой мужчина вскапывал землю. Мы остановились и вошли в дом. Хозяйка, уже привыкшая, должно быть, к таким, как мы, посетителям, предложила согреть кофе.
В этом домике, примостившемся у дороги войны, была уютнейшая, сверкающая чистотой кухня. На полках — недрогнувший строй пивных кружек. Топорщились фаянсовые юбки лукавой тетушки, присевшей на буфете. Эта веселая безделушка подарена хозяйке на свадьбу, тридцать два года назад. Пробушевали две страшные войны, но цела фаянсовая тетушка с надписью на фартуке: «Kaffee und Bier, das lob ich mir» («Кофе и пиво — вот что любо мне»).
Мы вышли из дому. Муж хозяйки сажал в разрыхленную землю цветы. Он из года в год выращивает их на продажу. Мимо шли бронетранспортеры. Лязгали гусеницы…
Мальчишки в нарукавных белых тряпицах возили друг друга в тачке. Паренек в солдатском свитере болотного цвета насаживал лопату на черенок.
В небе висел немецкий разведчик — «рама». А на развилке служба ВАД[6] уже соорудила павильон для тех, кто передвигается по Германии на попутных машинах, и строго известила: «За езду по левой стороне водитель лишается прав». Смешно и мило. От этого предупреждения веяло непривычным бытом, резонными установлениями другого мира — мира, где нет войны.
Встречным потоком двигались по дорогам люди разных наций, обретшие свободу: французы, русские, англичане, поляки, итальянцы, бельгийцы, югославы… Военнопленные, узники концлагерей и застенков, невольники, угнанные сюда из Советского Союза, из всей Европы на каторжный труд, голод и гибель.
Изредка ехали в немецких фурах или на раздобытых велосипедах. Чаще — пешком, группами, под самодельным флагом своей страны. Кто в военной форме, кто в какой-то цивильной одежде, кто в полосатой куртке заключенного. Их приветственные восклицания, озаренные теплом, улыбкой лица, открытость чувств — незабываемы навсегда эти волнующие, щемящие сердце встречи.
Мимо кавалерийского полка, размещенного в прилегающей к шоссе деревне, мимо танковой бригады — резерва командующего, мимо придорожного плаката: «Вперед, победа близка!», обгоняя тяжело груженные боеприпасами машины, мы въехали в Кюстрин. Город на Одере, безлюдный, разваленный. «Ключ от ворот Берлина» — называли его немцы. Ведь отсюда до Берлина остается всего 80 километров. Оборону Кюстрина возглавлял палач Варшавы генерал СС Райнефарт. Бросив обороняющих город солдат в гибельную для них борьбу, он бежал.
С трудом пробравшись среди загромождавших улицы камней, обгоревшей арматуры, раскрошенной черепицы в поисках выезда из города, наша машина влетела на площадь. Большая площадь была теперь кладбищем окружавших ее прежде зданий. Мрачными глыбами Камня надвигались они отовсюду.
Стонали повисшие балки. Из проломов стен сыпалась каменная пыль. А посреди площади — чудом уцелевший памятник с бронзовой птицей вверху.
Боже мой, до чего же одиноко тут. И эта птица, нелепая, глупая, заносчивая, одна-одинешенька на страшном каменном пустыре.
Опять на шоссе. И опять поля и перелески, и на горизонте встают мельницы. Мечутся по полю некормленые, одичавшие свиньи.
Взорваны отступившим противником мосты, разрушены шоссейные дороги, завалены разбитой техникой. Но идут с грузом автомашины, наматываются сотни километров трудного пути в глубь Германии.
Чего только не изведал фронтовой водитель, по какому только бездорожью не тянул свой груз, на каких только переправах не тонул, в каких болотах не топ, от скольких бомб, снарядов, мин он увернулся, чтобы на машине, изрешеченной пулями и осколками, прибыть сюда — участвовать в последнем сражении!
Спустились сумерки, и движение на шоссе заметно усилилось. Танки, автомашины, самоходные пушки, бронетранспортеры, танки-«амфибии», конные обозы. Пехота на машинах и в пешем строю: На стволах орудий, на башнях танков, на повозках мелькают надписи: «Даешь Берлин!»
Совсем стемнело, а движение все усиливалось. Ведь ночи короткие, надо успеть передвинуться. Ехали медленно, не зажигая фар, сбиваясь в пробки. Постреливали зенитки. С проселков подтягивались к шоссе пушки, танки, пехота.
Машины двигались по нескольку в ряд, съезжали и шли целиной по сторонам дороги. И все лязгало, громыхало, истошно сигналило, нахлестывало лошадей, норовя обогнать идущих впереди.
Ночь в Берлине
Центр Берлина горел, и огромные языки огня полыхали в небе. Освещенные ими многоэтажные дома, казалось, стоят совсем неподалеку, хотя на самом деле до них было несколько километров. Широкие снопы прожекторов полосовали небо. Глухой рокот нестихающей артиллерии докатывался сюда. Здесь, в пригороде, еще стояли ощетинившиеся противотанковые надолбы врага, а наши танки уже рвались к центру.
Этой же ночью в подземелье имперской канцелярии венчался Гитлер. Когда впоследствии я узнала об этом, мне вспомнилось, как рушились стены выгоревших зданий, запах пожарищ, угрюмые надолбы, не могущие уже ни от чего защитить, и в темноте неумолимый гул танков, рвущихся к центру — к рейхстагу, к имперской канцелярии.
Я сидела на улице предместья на валявшейся пустой канистре у заколоченной витрины, под золотыми буквами вывески кондитерской «Franz Schulz Feinb
Передний край проходил в эту ночь по центру Берлина. То и дело сверкали артиллерийские вспышки. Небо было усеяно звездами.
Я вспомнила переправы под Смоленском в сорок третьем году, когда голодные лошади отказывались тянуть артиллерию и вконец измученные люди вынуждены были сами толкать орудия под ураганным обстрелом врага. И кинооператора Ивана Ивановича Сокольникова, с риском для жизни «крутившего» тут же хронику. Кроме материала в очередной номер киножурнала, часть отпущенной ему пленки Сокольников должен был израсходовать для так называемой «исторической фильмотеки», которая сохранит для потомков трагический лик войны. И он снимал переправу, бойцов, надрывающихся под тяжестью орудий…
А когда половодье отрезало передовые части от тылов и в продолжавших продвигаться частях иссяк запас продовольствия, Сокольникову приходилось снимать в «историческую фильмотеку» сброшенные с самолета мешки с сухарями, которые, ударяясь о землю, столбом пыли взвивались вверх на глазах у голодных бойцов, и мешки, которые благополучно приземлялись. Их грузили в волокуши, и упряжки собак, обычно вывозившие в этих лодочках раненых с поля боя, тянули на передовую бесценный груз. В ушах звенело от собачьих стенаний, но что было делать — никакой другой транспорт и вовсе не прошел бы по топи.
В памяти застрял «кадр», который не вошел ни в киножурнал, ни в «историческую фильмотеку»: той же весной, только ранее, когда по талому снегу еще проходил санный, но ох до чего же тяжелый путь, у такой вот дороги сидел на розвальнях боец-ездовой. Лошадь его упала. Ездовой выпряг ее, не глядя на лошадь, отвернул оглоблю, повесил на нее котелок со снегом, развел небольшой костер. Строжайший приказ — беречь лошадей до последней возможности. Но на этот раз беднягу не поднять.
Закипает желтая вода в котелке, а лошадь все еще грустно, обреченно моргает глазом. Ездовой хмуро ждет…
Дошел ли этот человек до Берлина? Привести бы сюда сейчас всех, кто принял солдатскую муку, бедовал от голода, холода, ранений и страха, воскресить тех, кто отдал жизнь, — пусть бы поглядели они, какой грозной силой пришла их армия в логово врага.
Кольцо замкнулось
Уже три дня Берлин полностью окружен. В тяжелых боях, взламывая оборону одного района города за другим, войска 3-й ударной армии генерал-полковника Кузнецова, 5-й ударной армии генерал-полковника Берзарина и 8-й гвардейской армии генерал-полковника Чуйкова продвигались к центру: к Тиргартену, к Унтер ден Линден, к правительственному кварталу. Советским комендантом Берлина генерал-полковником Берзариным уже издан приказ о роспуске национал-социалистской партии и о запрещении ее деятельности.
Под горящими, рассыпающимися домами, в подвалах — жители Берлина. Плохо с водой, иссякают скудные запасы продовольствия.
На поверхности — несмолкаемая стрельба, взрывы снарядов, летящие в воздухе обломки зданий, гарь, дым пожарищ, удушье. Положение населения отчаянное.
В этих обстоятельствах, когда исход был так очевиден, каждый час продления этой бессмысленной борьбы — преступление.
Каковы же планы немецкой стороны в эти дни?
Лишь позже, когда уже все было кончено, можно было доискаться ответа на этот вопрос.
Взятый в плен 2 мая в пивоварне Шультхайс адъютант Гитлера штурмбанфюрер CС Oтто Гюнше письменно ответил на него таким образом.
22 апреля, когда артиллерийские снаряды рвались в центре Берлина, в 16.30 состоялось совещание верховного командования во главе с Гитлером.
«Фюрер имел в виду осуществить наступление 9-й армии в северо-западном направлении и наступление армейской группы генерала войск СС Штейнера в южном направлении, он рассчитывал отбросить прорывавшиеся, слабые, по его мнению, русские силы, достигнуть нашими главными силами Берлина и этим создать новый фронт. Тогда фронт проходил бы примерно по следующей линии: Штеттин, вверх по течению Одера до Франкфурта-на-Одере, далее в западном направлении через Фюрстенвальде, Цоссен, Троенбрицен до Эльбы.
Предпосылками к этому должно быть следующее:
1. Непременное удержание фронта на нижнем течении Одера.
2. Американцы остаются на западном берегу Эльбы.
3. Удержание левого фланга 9-й армии, стоящей на Одере.
После того как начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Кребс доложил о прорыве больших русских сил на фронте южнее Штеттина, для фюрера должно было быть ясным, что теперь невозможно создать вышеназванный фронт, и он высказал мнение о том, что в связи с этим Мекленбург будет также через несколько дней обложен русскими силами. Однако, несмотря на это, было приказано 9-й, 12-й армиям и армейской группе Штейнера перейти в наступление на Берлин».
Гюнше писал это на шестой день после капитуляции, еще по свежим следам событий, с отчетливой памятью:
«26.4.45 г. перестали действовать последние линии телефонной связи, соединяющие город с внешним миром. Связь поддерживалась только при помощи радио, однако в результате беспрерывного обстрела антенны были повреждены, точнее, полностью вышли из строя. Донесения о продвижении или о ходе наступления вышеназванных трех армий поступали в ограниченном количестве, чаще всего они доставлялись в Берлин кружным путем. 28.4.45 г. генерал-фельдмаршал Кейтель донес следующее:
1. Наступление 9-й и 12-й армий вследствие сильного контрнаступления русских сил захлебнулось, дальнейшее проведение наступления более невозможно.
2. Армейская группа генерала войск СС Штейнера до сих пор не прибыла.
После этого всем стало ясно, что этим судьба Берлина была решена»[7].
На улицах Берлина погибали немецкие солдаты. От них требовали в эти трагические дни: сражайтесь с фанатизмом за третью империю — и вы победите! Но империя уже лежала в развалинах, и поражение свершилось. Им сулили подмогу, которой неоткуда было взяться. Их, чуть заподозренных в нестойкости, в сомнениях, вешали, расстреливали. А они, опытные солдаты и плохо обученные фольксштурмовцы, были всего лишь — смертны.
Но замкнутым в кольце окружения немецким войскам продолжали подбрасывать тюки с геббельсовской газетой «Бронированный медведь» (медведь — герб Берлина) и «листками», обманывающими, подстрекающими, льстящими и угрожающими.
Вот один из последних, датированный 27 апреля, геббельсовский «Берлинский фронтовой листок»:
«Браво, берлинцы!
Берлин останется немецким! Фюрер заявил это миру, и вы, берлинцы, заботитесь о том, чтобы его слово оставалось истиной. Браво, берлинцы! Ваше поведение образцово! Дальше так же мужественно, дальше так же упорно, без пощады и снисхождения, и тогда разобьются о вас штурмовые волны большевиков… Вы выстоите, берлинцы, подмога движется!»
Этот «листок» попал к нам 29 апреля уже неподалеку от Потсдамской площади.
29 апреля
Мы получили указание отправиться в район, откуда войска нашей армии — 3-й ударной — наступают в направлении Потсдамской площади.
Ранним утром мы миновали на вездеходе одну, потом другую баррикады в том месте, где они были разворочены, подмяты танками, пробираясь среди искромсанных рельсов, бревен, орудий. Переехали через противотанковый ров, засыпанный обломками зданий, пустыми бочками. Дома пошли гуще. То укороченные на несколько этажей, то лишь с одной закопченной стеной, словно забывшей рухнуть, — памятники боев двухдневной давности. Кое-где танки проложили себе путь через завалы, и по гусеничному следу на эту танковую дорогу сворачивали машины, которых становилось все больше и больше.
Движением на улицах Берлина командовали смоленские, калининские, рязанские девчата в складно сидящих гимнастерках, перешитых, должно быть, у пани Бужинской в Познани. Машина стала. Дальше проезда не было.
Навстречу продвигались группки французов со своими тележками с поклажей и с флагом Франции у борта, маневрируя среди нагромождений кирпичного крошева, железного лома, щебня. Не останавливаясь, мы помахали друг другу руками.
Чем ближе к центру, тем плотнее воздух. Кто был в те дни в Берлине, помнит этот едкий и мглистый от гари и каменной пыли воздух, хруст песка на зубах.
Мы пробирались за стенами разрушенных домов. Пожары никто не тушил, стены дымились, и декоративные ползучие деревья обхватывали их обгорелыми лапами.
«Наши стены рушатся, но не наши сердца», — висел такой плакат над уцелевшей дверью, ведущей теперь в никуда — в мрак опустошения.
Ныряя из подвала в подвал, мы встречались с немецкими семьями. Нас спрашивали об одном и том же: «Скоро ли конец этому кошмару?»
Гитлер заявил: «Если война будет проиграна, немецкая нация должна исчезнуть». Но люди, вопреки его воле, не хотели исчезать. Из оконных проемов, с карнизов свешивались белые простыни, наволочки.
«В доме, где вывешивается белый флаг, подлежат расстрелу все мужчины», — гласил приказ Гиммлера.
Ориентироваться по плану города стало очень трудно. Русские указатели уже кончились, немецкие же большей частью исчезли вместе со стенами, и за разъяснением мы обращались к встречавшимся на улицах жителям, перетаскивавшим куда-то свои пожитки.
Связисты мелькали в проломах стен — тянули провод. Везли на повозке сено, и усатый гвардеец-ездовой жевал сухую травинку. И такими же травинками слегка посыпало берлинскую покореженную мостовую. Саперам, великим труженикам, по-прежнему невозможно было ошибиться дважды. Прошла группа бойцов с автоматами, среди них один с забинтованной головой. Только бы не отстать, не выйти из строя.
У переходящей улицу пожилой женщины с непокрытой головой рука была обмотана заметной издалека белой повязкой. Женщина вела за руки малолетних детей — мальчика и девочку. У них обоих, аккуратно причесанных, были пришиты повыше локтя белые повязки. Проходя мимо нас, женщина громко заговорила, не заботясь, понимают ли ее:
— Это сироты. Наш дом разбомбили. Я перевожу их на другое место. Это сироты… Наш дом разбомбили…
Из подворотни вышел мужчина в черной шляпе. Увидев нас, остановился, протянул руку с маленьким свертком в пергаментной бумаге. Развернул — пожелтевшая коробочка. Открыл крышку.
— «Л'Ориган Коти», фрейлейн офицер. Прошу пачку табаку в обмен.
Постоял, спрятал сверток в карман длиннополого пальто и побрел.
Дальше улицы были совсем пустынны. Запомнилось: тумба, оклеенная афишами, шифоновые занавески, как белые руки, протянутые из проема окна, привалившийся к дому автобус с рекламой на крыше — огромной туфлей из папье-маше — и на стенах категорические заверения Геббельса в том, что русские не войдут в Берлин.
Теперь все чаще мертвые кварталы сплошных руин.
Дышалось еще тяжелее. Пыль и дым застилали нам путь. Здесь на каждом шагу подстерегала пуля. Шел ожесточенный бой уже в особом девятом секторе обороны Берлина — в правительственном квартале.
Нас вел присланный за нами боец Курков. Вместе с ним когда-то под Ржевом мы благополучно выскочили из немецкого мешка, горло которого затягивалось со страшной стремительностью.
О себе Курков обычно говорил: «Я на золоте вырос». Он любил рассказывать про свои дела на уральском прииске. Рассказывал, бахвалясь, как привезли на прииск новую машину и не то что-то испортилось, не то просто, чтобы запустить ее, понадобилось влезть на самую верхушку машины. «Кто вызовется? Ясно, Курков. Лезу — высоко, глядеть вниз противно. А внизу жинка стоит, в лице кровинки нет».
О жене Курков рассказывал, тоже бахвалясь, что чуть ли не пятнадцать лет ей было, когда замуж взял. Изображал все так, словно он гроза у себя в доме, а сам писал жене нежнейшие письма и покупал в военторге какие-то ленточки и открытки. «Жена, — рассказывал, — когда первую дочку носила, на улицу выходить стеснялась, очень молода была. А когда пришел час ей родить, за мою шею ухватилась — хрустит шея. Ну, думаю, выдержу, тебе хуже терпеть приходится».
У меня сохранились письма, которые Курков получал из дому, с Урала.
«Добрый вечер, веселая минута, здравствуй, мой дорогой муж Николай Петрович. Шлю я тебе свой сердечный привет и желаю всего хорошего в вашей жизни, а главное, в ваших боевых успехах. Коля, еще шлют тебе привет ваши милые дочери Таня и Люда».
Жена писала Куркову обстоятельно и просто. И в том, как она оберегала его от всех своих тягот и переживаний, видна была верная и добрая душа. Если и сообщит что-либо тяжелое, так и то уже миновавшее: «Коля, Люда у нас очень болела, а теперь опять бойкая». И ни стона, ни жалобы, ни просто вздоха. «Коля, мы время проводим быстро. Сначала дрова рубили, потом в огороде копали».
Письма заканчивались почти одинаково: «Пиши, Коля, чаще. Письма редко ходят. Когда письмо придет, и мы очень рады и благодарим вас за письмо. Коля, пока до свиданья, остаемся живы, здоровы, того и вам желаем. Целуем мы вас 99 раз, еще бы раз, да далеко от вас».
Курков участвовал в штурме имперской канцелярии, одним из первых ворвался в здание и был смертельно ранен эсэсовцем из личной охраны Гитлера. Это произошло, когда над рейхстагом уже был водружен красный флаг.
Последняя задача
«Оборонять столицу до последнего человека и последнего патрона, — говорилось в немецком приказе. — …Борьба за Берлин может решить исход войны». Приказ предписывал «драться на земле, в воздухе и под землей, с фанатизмом и фантазией, с применением всех средств введения противника в заблуждение, с военной хитростью, с коварством, с использованием заранее подготовленных, а также всевозможных подручных средств».