Но чем дальше, тем все с большей тревогой я вслушиваюсь в ту, другую половину разделенного мной мира.
"Еще не поздно, – шепчут мне некие голоса, – выпей кубок горечи, что переполняет цветы, – и она исцелит тебя, ступи в ад – и он выручит тебя…"
Я колеблюсь, скрываюсь в своей половине и понять не отваживаюсь, что уже осужден.
ОПОРА
Нам не на что опереться.
Гнезда надежности, на которые мы возлагали лучшие чаянья, неожиданно превращаются в ласточек и скворцов и стремительно улетают.
– К себе, в дальние края, – мы растерянно разводим руками.
И мы ничего не можем поделать с этими непостижимыми дальними краями,
и помешать не можем отлет.
Мы живем в мире, где вечер сменяется утром, весна – осенью, жизнь – смертью,
где время движется лишь в одном направленьи,
где единственная извечно устойчивая опора – это ее утрата:
отлет.
СИНИЙ ТУМАН
И снова весна.
Я стою у своей хаты.
Во дворах тихо: не гремят ведра, не разговаривают люди, не лают собаки, не квохчут куры.
А в конце улицы, словно небо спустилось на землю, синеет туман:
в нем я вижу односельчан, вижу своих друзей, вижу себя самого…
Я думаю – не додумаюсь, и не у кого спросить, как это так получилось, что я не со всеми, что я раздвоился, что я не в весне – и в весне…
Радуется и печалится сердце мое.
Цветет в конце улицы синий туман.
КАМНИ
– Ну, что ты теперь скажешь? – спрашивают у меня камни, как только меня постигнет какая-нибудь неудача, как только со мной случится какая-нибудь неприятность.
Они спрашивают, они надо мной потешаются, они кичатся собой, они теперь считают себя умнее всех моих аргументов, что я приводил им, моих всех поступков, какими доказывал, что быть людьми лучше…
Я всегда говорю все, что я знаю, ничего не приберегая на черный день;
мои главные доводы тут – в каждом мгновеньи, в каждом дне, во всем моем существованьи.
А камни считают, что я нищий, что у меня нет ничего своего…
Они закрываются передо мной:
в их скрытности – их твердокаменность,
в их скрытности – их сила.
Я учу камни быть людьми.
Я их собой просветляю.
День, когда они открываются мне, – мой день.
День, когда они от меня закрываются, – моя ночь.
ВМЕСТЕ С ТРАВОЙ
Лежа в траве, забываю и как меня звать, и зачем я на этом свете.
Мягко меня обнимает трава.
Это жданная встреча, это – наше единодушье: сколько раз собирался я, да вот ни разу до этого не повстречался с травой, все мне что-то мешало, все что-то оказывалось важнее.
Слышу: издалека меня кличут-разыскивают обязанности и заботы, которым я на сегодня назначил встречу.
Я голоса не подаю, я лежу средь зеленой травы, понимая впервые, что одновременно я есть – и нету меня, я присутствую здесь и отсутствую здесь, я повсюду – и тут…
Будто облако, меняющееся на глазах, уплывает куда-то мое лицо, что умело так много: гневаться и собою владеть, просить прощения и презирать, хмуриться и улыбаться, – и не останавливаться ни на чем, и вписываться в любую среду.
Вместе с травою дышу;
слушаю вместе с травой, как наплывает тишь;
Вместе с травой наблюдаю, как тает-стирается в небе то облачко, тень, точка, что все разрушала собой и делила надвое…
И нет у меня сегодня иной заботы, иной обязанности, чем просто быть – вместе с травой.
ПОВЕРХНОСТЬ
На поверхности – одни квадраты, круги, треугольники…
Чтобы добраться до глубины, я набираю полную грудь воздуха, а в руки беру камень.
Но глубина ускользает от меня. Самое большее, что мне удается, – это достичь новой поверхности: дна.
Ужель таково мое свойство, такая моя судьба: все, что освою, к чему прикоснусь, – превращать в поверхность?!.
Я не могу уйти от поверхности – земли, и воды, и воздуха, и огня,
и жизнь моего тела – поверхность моей жизни,
и разум – поверхность ума.
Поверхностью – рассуждаю, поверхностью – понимаю, поверхностью – меряю глубину.
Еле живой, выбираюсь на берег.
Меня обступают все те же квадраты, круги, треугольники…
Теперь я в безопасности, теперь я спокоен…
Но волнует меня загадочная глубина и заставляет волноваться поверхность.
ЧЕРНЫЙ ОБРАЗ
В моих руках образ, на котором ничего не видно, никаких черт, -
черный деревянный образ.
Я держу его перед собой и вместе с ним взлетаю по-над дворами, по-над осенними чистыми рощами, по-над земным простором…
Я знаю свои возможности – они имеют свои облики, свой цвет и свои границы, но где границы моей невозможности?!.
И есть ли она?!.
Черный образ.
И безмолвные бездны космоса, где горят, не сгорая, солнца.
НА ВТОРОЙ ГОД ВОЙНЫ
На второй год войны не выросло жито в поле, не выросла в поле картошка, но повырастала лоза.
Хотел я с лозы надрать коры, а она – из железа,
хотел я лозу топором посечь, а с нее посыпались железные зерна,
хотел лозу лопатой выкопать, а из-под нее полезла железная картошка.
Кто ж станет есть железные зерна?
Кто ж станет есть железную картошку?
– Война, – говорит мать.
А я пытаюсь сам разгрызть эту картошку, я пытаюсь сам раздробить эти зерна, чтоб самому стать железным, как война, и выкорчевать железную лозу в поле.
ЗМЕИ
Отец распахивает поле.
По борозде, вслед за плугом, толкутся гурьбою куры и долбят дождевых червей.
Их много на пашне. Но среди них выделяются два пребольших червяка, от которых курицы в панике убегают.
Да это не червяки, а белесые скользкие змеи. Они шипят, и жала высовываются из их пастей.
С лопатой в руках бежит к ним Тэкля. Быстрым взмахом она сечет-забивает одну змею, но другая тем временем скрылась куда-то…
– Там, под землею, у них гнездо, – лопатой показывает Тэкля.
А отец уже поворачивает коня с того конца поля в этот
и новою бороздой запахивает там, где вспахал перед этим -
и дождевых червей, и ту змею, что посекла Тэкля, и ту, что спряталась под землей.
СЛЕДЫ
– Ты уже прошел, – говорит мне вечер.
– Ты еще не пришел, – говорит мне утро.
Я прохожу и прихожу, и мои следы неотступно тянутся вслед за мной.
Есть ли пропасти между днями, а провалы – между минутами?!.
Когда останавливаюсь – умираю,
когда оживаю – перемещаюсь, и время меня от меня отлучает, и места перемещенья все что-то таят от меня…
Ты снова всходишь, солнце!..
Ты вновь умираешь, месяц!..
Такова судьба человека, таков единственный выход:
самим собой – вопрошать,
самим собой – отвечать,
самим собой связывать концы и начала.
Мой старый отец, выйдя из хаты, смотрит, как деревья цветут…
Мальчишка на улице клянется: не сойти мне с этого места…
Я многое знаю, единого лишь не знаю.
Меня сторожит моя тень.
Смеркается утро, светает вечер.
И наливаются кровью мои следы.
ОРУЖИЕ
И настает день, когда я беру меч и беру щит…
Теперь я вооружен,
теперь я могу защищаться и нападать,
и люди, что еще вчера толкали меня локтями, сейчас почтительно встречают меня.
Со временем меч врастает в мою правую руку, а щит – в левую, и я ощущаю их как свое тело.
Но… Но неужели они – это я, неужели до самой смерти я должен делать то, что теперь, – сживаться с оружием?!.
И тогда постепенно я начинаю отторгать его от себя – освобождаться.
Не одна неделя минет, наверно, прежде чем я обрету свободу: слишком тесно срослось оружие с моим телом, с моею сущностью.
Однако, победив слабость свою, я должен победить и силу.
НАСЛЕДИЕ
Когда оно бремя – тогда оно крылья.
Когда оно бередит – тогда оно лечит.
Когда оно лишает сил – тогда оно дает силы.
– Однако с такою ношей ты не сможешь подняться в небо, – предостерегает меня первый ангел.
– А без нее ты низринешься в прошлое, – предостерегает меня другой.
Я их понимаю обоих.
Шрамы и ожоги на моем теле.
Вихри зовут меня потягаться.
Земля – это часть меня.
И огненные мечи ангелов остро глядят в мою душу.
ПЛАНЕТА МЕТАМОРФОЗ
Солнце зашло – и взошла в небе та загадочная планета, что занимает наш разум,
что притягивает наши взгляды, -
планета метаморфоз.
По прихотливым каким-то законам она как будто изучает свои воспоминанья и сны, на ней время от времени возникают фигуры знакомых существ:
льва,
человека,
птицы,
быка.
Что они означают?
Почему их столько?
Может, они что-то знают про нас, что неведомо нам самим?
Мы нацеливаем на планету свои телескопы,
шлем на нее своих астронавтов -
и вблизи, одолев расстоянья, разочаровываемся, распознавая:
это не бык – а земля,
это огонь – а не лев,
это не птица – воздух,
не человек – а вода.
Но наступает ночь – и растворяется расстоянье, и нашим невооруженным зреньем видно, как вновь возникают они – фигуры льва, человека, быка и птицы, заставляя нас понимать больше, чем видим и чем понимаем сейчас.
ТЕЧЕНИЕ
Ночью пришла вода и отделила тело от тела, слово от слова, сушу от суши, жилье от жилья,
и превратила улицы в реки.
Прижимаясь к заборам, мы идем и идем по теченью, и уходим куда-то далеко, где течение замирает на месте, а мы начинаем плыть туда, куда оно нас вело,
– все безвозвратней, все неизбежней, хотя единственное, что нам нужно, так это – перейти на ту сторону.
ОНИ
Люди, что мне повстречались вчера и позавчера и что встречаю сегодня… – они заходят в мою судьбу так, словно они – это я.
Даже когда я глаза отвожу – они все равно глядят на меня,
даже когда не разжимаю уст – они все равно вступают со мной в беседу.
Вот они, вот: то прячутся в темные недра моего подсознанья, то появляются на белом поле сознанья.
Но почему из разнообразных множеств – они?
Почему именно – они?
* * *
Говорю, вслушиваясь в саму речь: что в ней?!.
Гляжу, вглядываясь в сам взгляд: что в нем?!.
Думаю, вдумываясь в сами мысли: что в них?!.
Рядом со мной, слева, ступает хищный зверь, справа – непогрешимый робот,
впереди сияет солнце,
сзади чернеет тень.
Чем более я един, тем больше меня для всех,
чем более неповторим, тем больше повторяющегося в себя вобрал,
чем более близок к бессмертью, тем больше открыт смерти,
чем более я древен, тем более молод.
Меряет человека одной меркой земля, обратною меркой – небо, а меркой двойной сам себя – человек.
Зверь зыркает на меня своим хищным глазом, а робот одну за одной называет цифры, то отнимая от меня, то прибавляя ко мне сумму зверя и сумму себя…
Я – слово, что учится говорить,
мысль, что учится думать,
жизнь, что учится жить.
С КЛЮЧОМ В РУКЕ
– Ты не все еще взял с собой, – говорит мне стражник, когда я пробую выйти из подземного замка.
Я возвращаюсь и еще раз оглядываю вещи, которые собраны тут.
Я не знаю их смысла и назначенья и потому наугад беру с собой то, что чем-то напоминает мне меня самого: бронзового человечка с ключом в руке.
Но и на этот раз не удается мне выйти.
– Ты не все еще тут оставил, – говорит мне стражник, но не объясняет – что.
И снова я возвращаюсь в залы подземного замка, где я и узник, и властелин.
Что взять с собой я могу в этом замке и что в нем оставить?
Я беру и оставляю, оставляю и снова беру – и каждый раз оказывается, что у меня что-то лишнее или чего-то нехватка.
ОТАВА
Кошу траву, где косил перед этим, – отаву.
Дохнула осень.
Затуманилось лето.
Звонов далей коснулась печаль.
Незаметно растет трава, незаметно сменяются времена года.
С одного конца луговины прохожу в другой конец луговины.
Время меня, как траву, растит и время меня, как траву, косит, и становится смерть рожденьем, которое ничего не помнит про то, что было до него.
Поспешай же расти, трава,
поспешай одна половина мгновенья соединиться с другой, -
чтоб явилось когда-нибудь чудо, чтоб успели все народиться и не успела косою смерть никого скосить.
В ЛЕСУ
В лесу – деревья и люди: те, что стоят на месте, – деревья, те же, что бродят, – люди.
Переходит поле в лес, и в лес переходит ложбина.
Как дерево заколдованное, лежит возле ног моих тень.
Тропинки, что есть во мне, переходят в лесные тропинки.
Чтоб отыскаться, нужно сперва затеряться.
А тайна в самой глубине дебрей держит озаряющую свечу.
Куда бы ни шел – я веду за собой лес.
Где бы я ни был – я остаюсь в лесу.
ГЛИНЯНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ
Зашедши на загуменье, накапываю глины, мешаю ее со своею слюной и леплю, что хочет лепиться само, – человечков.
Это – сосед Иван,
это – сосед Багдан,
это – батя,
а это – мать,
а вот это – я…
Приходит на загуменье сосед Иван, приходит сосед Багдан, приходит батя, приходит мать, и диву даются, что я вылепил их так похоже.
– Однако мы-то живые, – они говорят, – а вот они неживые, и если ты их не оживишь, мы тоже со временем станем такими же, как они…
Я ставлю своих человечков на ноги,
дыханием отогреваю их, как будто оно окоченели,
упрашиваю их, чтобы они ожили…
Но не слышат меня глиняные человечки и не собираются оживать.
Пойдут соседи, пойдут родители, а я, как и раньше, буду сидеть на том загуменьи,
и думать,
и мучиться,
и жалеть, зачем вообще я связался с глиной.
* * *
Образы манят меня за собой, но лишь устремлюсь за ними – и их растворит пространство: возможно, они просто птицы, из тех, что отводят того, кто идет, от своих потаенных гнезд.
Запутаны тропы, какие ведут и на запад, и на восток, но на каждом шагу, повсюду, от них поднимается крутизной высота, и, над собой поднимаясь, становится разумом тело, и, над собой поднимаясь, разум становится всеразуменьем, которое, как водоносная жила, насыщает собой и живит каждое слово и каждый шаг.
Человек – это два человека, как две ладони, что снежок согласованно лепят иль перекидывают, чтоб удержать, угли: из них же один – начало, другой – завершенье, один из них – устье, другой же – исток, один – причина, другой – итог, один – вопрос, другой же – ответ, – а между ними, из них вытекая и в них впадая, струятся миры.
Все, что меня трогает, на меня и похоже.
Не кончился день творенья: снова и снова лепит человек свою лучшую долю.
Делит меня пространство, единит время.
Когда человек встретится с человеком?
В безднах памяти мглятся бессонные фонари.
Подожди, помедли, отпусти ожиданья – и ты перестанешь быть частью, настроенной против всех,
и вернутся к тебе те птицы, что не ловятся, когда их ловишь, что прячутся, когда их ищешь, и ты услышишь: у каждой из них – твой голос, и ты увидишь: у каждой – твое лицо.
ЛЕСНАЯ ДОРОГА
Едем в повозке с Хведаркой Бородатым по старой лесной дороге.
Повыступали из-под земли узловатые корни, как чьи-то крики и нареканья.
Сказывает Хведарка Бородатый, как много всякого было здесь за много веков:
как люди здесь на людей нападали,
как грабили,
как убивали…
– Мне ведома, – он говорит, – только малость, но все, что тут было, до малости самой малой, откроется на Суде, на том страшном Суде, где будут судить людские души.
Просят нас подвезти все те, кого догоняем: мужики и мальцы, парни и молодухи, старики и старухи – и мы их берем, ибо все, кто ни есть на этой дороге, уже нам не посторонние, не чужие, уже как будто свои.
Покачивается на песке повозка, громыхает на корневищах.
Машет вожжами Хведарка Бородатый и понукает коня.
Тесно усевшись, едем мы по старой лесной – по людской! – дороге, едем на Страшный Суд.
ПОЭМА ПОДСОЛНЕЧНИКА
Ибо они наследуют землю… И не заперты двери, и безголосо в хате – ау, Тэкля!.. Где-то близко, может, совсем рядом Тэкля, а не слышит, что я приехал…
Так уж сложилось и утвердилось: не замечалось, когда была рядом Тэкля, замечалось, когда не было… Кто удивляться станет, что у хаты есть двери, у неба – солнце, а у поля – подсолнечник? Удивляются, когда нет. С Тэклей все было на своем месте: солнце… подсолнечник… двери… – а без нее пусто.
И про кого языки не чесали в деревне? Хоть какие, а пересуды… – а про Тэклю? А что про Тэклю?.. Передернут плечами: Тэкля как Тэкля, ничего нового, – будто живою считалась, а взаправду и не жила…
Каждый что-то имел для себя и берег для себя: кто – имущество, а кто – деньги, наряды, кто – знанья… – держал, умножал, ревновал… Только Тэкля – ничего, каждый день и всегда; берегла не для себя, умножала не для себя, ревновала не для себя: просто так – для земли, для деревьев, для птиц, для животных, для хаты, для нас…
Чтобы утратить что-то, сдается, и того не имела: чужая, пришла на чужое и при чужом осталась… Но кого, приходя с выпаса, узнавала Красуля, кого обступали куры, кому подавал голос боров и из чьих рук поднимался подсолнечник?! Как бы все без нее обезроднело и потерялось!..
Неравнейшая доля у Тэкли в нашей жизни совместной: и всего имущества было бы мало, чтобы с ней рассчитаться… Обстоятельства изменились, и уже изменилось: не Тэкля на нашем, а мы на ее содержании… И все это словно бы понимали и забывали одновременно, и про нее забывали тоже.
Не платили ей изначально: мол, заплатится как-нибудь сразу… Посчитай, Тэкля, сколько должны мы тебе за все эти годы. А Тэкля не очень-то и считать умеет: переждется сегодня и тут же забудется – ибо их есть царство небесное, – и про себя забывала Тэкля тоже.
Что происходило в такой-то вот день летом, и позапрошлым летом, или еще раньше?.. Лучи тянулись и не возвращались, а коль возвращались – землею… Ни календарей, ни часов не существовало для Тэкли. Ее век был при ней: одна долгая ночь за спиной и один долгий день впереди, одна земля под ногами, одно солнце над головой.
У всех свои наделы, свои занятья, своя самостоятельность, она же – служила: сделай, Тэкля, погляди, Тэкля, подай, Тэкля… И делала, и глядела, и подавала, и мнения своего не имела.
Соглашалась только… Скажет кто-нибудь: "Душу вкладываешь, стараешься – дети вырастут, а потом, того гляди, и спасибо не скажут…" (Как будто зависело от людей, рождаться ли детям…) – Но не было и детей у Тэкли. А все, чему не стала матерью, что жило необъятно на земле и в мире, как чувствуя, приветствовало издалека и звало: ау, Тэкля!..
"…Бывай и прости, если что, и премногая благодарность", – на прощанье сказали хозяева-хуторяне и выехали в Америку. И когда своякам писали, вспоминали Тэклю неизменно, и родное поле, и солнце, и возле хаты подсолнечники… А Василь, что сказал ей: жди, что наказал ей ждать, – сам с войны не вернулся. А Тэкля ждала.
И, верно, – не Василя уже, но тогда кого?!. Никто не нашелся, чтоб вразумить ее, да и не спрашивала Тэкля ни у кого про то, о чем пела и плакала ее душа. Сама по себе – ибо они узрят… – будто сама без себя, открывала в жизни добро и ему открывалась; и, может, она, ничего не спрашивая, на все отвечала, ибо свет озаряющий был в добре.
И нет, чтобы Тэкле словчить где-нибудь или что-то смекнуть… Остальные ловчили, остальные смекали: вот как надо, учись, Тэкля… – остальные возвышались и падали, спешили и мельтешили, а у Тэкли на это и разума не было. Некое пространство ровнехонькое, некое поле живое в ней занялось и все заняло. Ни сорняков на нем, ни наделов каких – только солнечно, и задумчиво плывут ввысь подсолнечники и поднимают с собою поле.
Не умела злость таить и даже злиться-то не умела… Когда обидишь животину, птаху или растение – как они отзовутся?!. Но восставало – ибо они утешатся – что-то за них… Восставало и останавливало: не тронь!.. Не тронь, О, не троньте Тэклю!..
Большие и малые – все называли ее одинаково: Тэкля. И не оскорбится она, не загневается, – ответит. А иначе б назвали – и не поняла бы, наверно, что это ее зовут.
Менялись одежды, менялись деньги, менялись знанья… – но до каких же пор?.. Все приостанавливала бестрепетно и все схоронила смерть.
Как живется, как можется? Что б ни случилось, говорила всегда: «Помаленьку…» – будто самой малой себя ощущала в жизни, будто самую малую работу делала… Не рассказывать же про поле: что вдруг, как в обмороке, застывала на нем, заглядевшись, не рассказывать же, что ночью мычала корова, не рассказывать же, что думается без мыслей, а про что рассказывать – неизвестно. Как живется, как можется, Тэкля?.. Кто его знает, как живется.
Корили меня – провинюсь когда или набедокурю – но не корила Тэкля. Все знали, зачем корят, а Тэкля не знала, зачем; все, сравнивая, видели одновременно теперь и потом, а Тэкля просто меня видела. Всегда прощала, Тэкля, прости и теперь тоже.
Что я в книгах вычитываю, не вычитавши до этого?.. Будто знаю, Тэкля, что именно, а объяснить невозможно, будто знанием одним не сказать. Помоги, если можешь, неведеньем своим, ибо цветут, как и раньше, ибо цветут золотисто, цветут победоносно – ибо они наречены будут – подсолнечники… Но неведенье Тэкли – она сама…
Никто и письма не прислал ей ни разу, разве что получила однажды, когда перепутала почта деревни, – и то было утешенье. Так долго ждала писем и человеческого тепла, а люди почему-то решили, что Тэкля без них обойдется.
Одно наказывали: учись. Я сначала морочил ей голову алфавитом – училась писать свою фамилию: Вовк, – а земля, как магнит, все забирала, и снова оставалась Тэкля без алфавита, без фамилии, без себя. Наподобие соли – ибо они насытятся – во всем растворялась, и все было насыщено ею. А вам почему-то надо было, чтоб Тэкля выявилась, чтобы была пригодна к любым обстоятельствам и на любой случай… О, какое событие: Тэкля уже умеет расписываться, и каждый месяц приносит ей почтальонша сельсоветскую пенсию. И смущалась сама, и удивлялась Тэкля своим способностям: а если бы училась…
И ни сказок, ни песен не знала, ни рассказать чего-нибудь про себя она не умела: …родилась в темном лесу, росла в темном лесу, лес вырубили, а я так и осталась темной… И осталось лесное прозвище, а прозвище не сменили. Да обещала Тэкля: мы пойдем далеко-далеко, за лес предалекий…
Лес отступал за горизонт – и подступала пустошь. Отступали земля и солнце: чтобы ходить – мостовая, лампочка – чтобы светить… И отступала куда-то Тэкля – ау, Тэкля!.. Каждый раз все равно выходила Тэкля на голос, усмехалась и вздыхала, и уже говорила все реже: пойдем далеко…
Взаимностью существует правда, и добро – взаимностью… Можно темным быть для себя, и можно – разумным, но добрым – ибо они помилованы будут – а добрым уже не для себя, и недоброе злобу прячет. Что подслушала Тэкля у земли и солнца и про себя повторяла невнятно?
Не по словам – кто что говорит про кого, не по людским промахам или удачам, а по ним самим относилась к людям. Есть главная книга, которую мы читаем – пишем, – мы сами, и главное поле, которое всю жизнь обрабатывfем, – сами… Кто грамотный тут, а кто темный, – научи, Тэкля.
Слабеют легкие руки, тяжелеют ходкие ноги – земля все сильнее притягивает… Почти не хворала Тэкля, или, может, казалось так только – будто и боли своей, и болезни своей не разрешалось иметь Тэкле.
Длилось и исчезало: выращиванье… поенье… сеянье… – будто в ненасытную бездну исчезало живое и заботы ради живого. Снова встречается Тэкля – словно впервые – с землею: нескончаемая, о, нескончаемая земля!.. Что до этого не взяла – все равно возьмет, что до этого не вернула – все равно не вернет.
У жизни – земля, и люди – у жизни. Так откуда же несоответствие такое взялось, словно свое своего не признало и разошлись безрадостно?.. В каком таком отклоненьи я, в каком отклоненьи Тэкля, и остальные – в каком? Почему познаются медленно люди – ибо непознанными утрачиваются?
Ибо они утешатся… насытятся… узрят… наследуют землю… ибо их есть царство небесное… ибо они помилованы будут… Этого, даже этого, будто саму себя, не углядела и не распознала.
Заменится книга книгой, хлеб – хлебом и поле – полем: утомят жизнью – урепят жизнью, спросят про жизнь – и про жизнь расскажут.
А где взять другую Тэклю?.. Не покидай нас, Тэкля: у меня одна мама – мама, другая – Тэкля… Ау, Тэкля!.. Тихо-тихо навстречу, медленно-медленно поворачивается подсолнечник.
Перевод Владимира Козаровецкого
ПОЭМА РЫБИНЫ
I
Поехал отец, куда не сказал – поехал: может, в Сошицу, может, в Куровщину, а может, в Нарутовичи, спозаранку поехал отец – деревенский старьевщик, и еще не вернулся.
Буду стоять, растворив ворота, на подворье пустом, и, пока совсем не стемнеет, буду поглядывать через забор в обе стороны улицы: откуда появится воз вихлеватый, на нем отец, и гнедой конь бежит притомленно.
Въезжая во двор, протарахтит что-то звучное воз… В момент рассупоню коня, по спине проведу – не потный ли он, а гнедой будет жарко дышать мне в лицо и стоять нетерпеливо.
Отнесу под повети вожжи, дугу и хомут… Отец будет мерекать-гадать, где пасутся колхозные кони: то ль за бродом, то ли в ольховнике, то ли еще где-нибудь – коль перегнали на новое пастбище за сегодня. Снимет с воза безмен и сундучок свой дорожный – с нитками, гребнями, с красками для шерсти и льна, с булавками и детскими шариками, с губными гармониками да платками – и понесет в хату.
Тем временем я прихвачу потертые путы и на гнедого взлечу. По улице будут уютно светиться окошки, и будет немного видно, что там… Счастливо, бессвязно буду я мечтать-вспоминать, как коня напою у речки, как завтра в школе встречу девчонку – такую! как будто прошелестят тополя, – как, вернувшись домой, затворю ворота…
II
Вечерний туман – в тумане деревни окрестные, которые ты проезжаешь, проехал или еще проедешь.
Неожиданно угомонился день – и подумалось неожиданно, что теперь уже никуда не деться, будешь ехать, как ехалось, деля этот день со всеми, кто встретится, с небом, с травой придорожной, с конем гнедым.
Про что люди спрашивали, о чем говорили? – вроде бы помнишь, а все припомнить никак не можешь: во всем было что-то похожее, в разном было одно – да уже туманом покрылось.
Увивались дети, мужчины сходились поговорить, заглядывали в сундучок с товаром хозяйки – и несли со своих дворов, что когда-то им было нужно, а теперь нужным быть перестало, и ты забирал: старое, нестоящее да худое…
Называли дедом и не представляли, что и ты был иным: был гордым в слове, в походке и любил говорить: потом… во всем разберемся потом… И вот разбираешься, и не гордый, и воз колыхается по дороге.
Один довод появится, другой – развеется, и последний ли – самый верный?!.. Мерно гнедой шагает, а перед ним был сивый: пожалели на бойне, вывели из-под обуха; и был еще один сивый, хворый, с понурой шеей, и был вороной, норовистый, а сегодня – последний твой конь…
До осени – и распрощаемся… – ворошишь решенное… И необычное будет прощание, ибо вместе с гнедым распрощаешься с ними со всеми, и кто знает: может, как раз их кости ты и везешь на возу.
Еще распрощаешься с тем, что не свершилось: оно и названья себе не имеет – увы, не свершилось, и, как перед полем осенним, куда глаза глядят, поглядишь.
И, может, признаешься в том, наконец, в чем никому еще не признавался: всякое выпадало, а выпадало все же не этак… О, как ты с судьбою своею спорил и как на нее надеялся, споривши: вывезет… И бил ни за что коня, и лютовал в хате… – По незнакомой местности тащится воз старьевщика.
Какой из тебя был хозяин – ты и собой не владел: то злая тоска, то шутовство беззаботное, то запои неделями и всем в хате больно невыносимо, то хворый – не подняться с кровати.
Умел начинать и не умел довести до конца: остался забор неошкуренным, наскоро в хате полы настелены, а на подворье – фундамент, да нету на нем постройки, ее никогда и не увидит никто.