— Кого портрет? — еле шевеля губами произнес Лабаз. И опять все взорвалось звездами. Врезали ему по зубам, и в рту появился привкус крови.
— На антресолях, — прошептал еле слышно Лабаз. — Пакет. За коробками… Берите и проваливайте.
Опять получил по зубам. Бил широкоплечий — бил сильно и безжалостно.
А жилистый взял его за подбородок и посмотрел в глаза. И тут Лабаз похолодел, да так и остался скованным холодом и безнадегой. Он увидел в этих холодных, как у крокодила, глазах свой приговор.
— Э, бродяги, не убивайте, — произнес он слабо и неуверенно.
«Бродяга» — это не оскорбительно, а ласково, так зовут воров на зоне.
— Не бойся, — хмыкнул жилистый.
— Разборов не будет, — пытался убедить их Лабаз, понимая, что все бесполезно. — Я все забуду. Мне эта картина на хрен не нужна.
— Еще бабки есть? — спросил жилистый.
— Под паркетом, — с готовностью выдал Лабаз. — Восемь тысяч «зелени».
— Это все?
— Все.
— Ну что ж. Тоже не валяются.
Широкоплечий вытащил, с антресолей пакет с картиной. Развернул его. И кивнул:
— Он!
— Не убивайте, братки, — заныл Лабаз. — Пожалуйста.
— Ну ты, черт, пуганый, — осуждающе произнес жилистый. — Мы же не мокрушники поганые. Разойдемся по-хорошему.
— Честно?
— Слово, — кивнул жилистый.
Он сунул руку в карман и вдруг быстро выкинул ее вперед захлестнул горло жертвы и начал растягивать руками.
Лабаз дернулся, выгнулся, рванулся вверх. Но сознание уже мутилось. Все уплывало в темноту.
— Барыгу удавить — святое дело, — оскалившись, выдал жилистый, придерживая тело и укладывая его поудобнее на диван.
— Да, — согласился его напарник, вскрывая паркет.
— Нашел там бабки?
— Есть… Надо было еще поработать с ним, — вздохнул широкоплечий, вдыхая жадно воздух и перебирая пальцами пачку зеленых. — Еще бы дал.
— Нет времени. Уходим в туман.
— Пошли, — кивнул широкоплечий, беря пакет с изумительным, сияющим сочными красками портретом Кустодиева, который уже одиннадцать лет гулял по черному рынку, переходя от спекулянтов к ворам, от воров к барыгам и обратно.
Мне страшно не хотелось вставать. Я с трудом вынырнул из полусна. Солнце светило прямо в глаза. Почему оно светит мне прямо в глаза, если я вчера зашторил окно? Почему, а?.. Потому! Просто кое-кто уже полчаса как встал с дивана, от избытка жизненной энергии отдернул шторы и уже полчаса наводит марафет в ванной. И шум, который как наждаком по ушам — это звук душа. Кира способна плескаться часами… Сколько раз просил ее не распахивать поутру шторы! Как об стенку горох. Крайняя педагогическая запущенность.
Я приоткрыл глаз, посмотрел на часы и опять зажмурился. Будильник зазвонит через пятнадцать минут. Пятнадцать минут, четверть часа — как это мало для человека, который не прочь подрыхнуть еще часика три-четыре.
Не хочу вставать. Хочу спать и спать… Но весь остальной мир не хочет, чтобы я спал. И я вынужден подчиняться. Скоро зазвонит будильник. Я встану. Ринусь в холодный душ. После десять минут подрыгаю руками и ногами, поколочу кулаками и ногами по кожаной груше, вызывая недовольство Киры. Да, я обязательно буду колотить изо всех своих немалых сил по груше, хоть сейчас, в полудреме, это и кажется нереальным. Буду напрягаться, потому как мне нельзя распускаться. Волевой человек отличается от неволевого прежде всего тем, что всю жизнь находит силы сам себя насиловать.
— Эй, соня, пора вставать, — эти слова принадлежали Кире.
Откуда, спрашивается, у нее столько сил? Полночи заниматься эротической гимнастикой. Вскочить в полседьмого. Слопать остатки еды в моем холодильнике — а она их слопала, иначе не бывает.
— Встаю, — вяло пробормотал я.
Она попыталась нырнуть ко мне в постель и пожертвовать наведенным марафетом, но я эту попытку пресек. Мне нужно под душ и молотить по груше. Да и ночи хватило.
Я потер ладонями щеки. Резко поднялся. И устремился по наезженной колее — душ, груша, потом еще душ, завтрак.
— Не видел вашу фирму на салоне, — сказал я. Кира работает в антикварном магазине. И снабжает меня исправно всеми сплетнями из этого мира.
— Там на неделю место тысяч восемь долларов стоит. Решили, что обойдемся, — сказала она. — Летом тем более дела идут плоховато…
Когда я вылез из-под обжигающих и отлично приводящих в себя холодных струй, Кира уже была в боевом облачении. готовая к нескончаемой войне за объем продаж и прибыли Она поправляла перед зеркалом ладно сидящий костюм, приглаживала белые, с фиолетовым оттенком волосы (крашеные, понятно).
— Нравлюсь? — осведомилась деловито она, таким же оном, как спрашивает — нравится ли покупателю выставленная на продажу бронзовая фигура авторства Лансере.
— Конечно, — кивнул я, не кривя душой против истины. Высокая, гибкая, с большими, немного наивными глазами, она действительно мне нравилась… Когда не раздражала так что хотелось выкинуть ее из окна — благо первый этаж.
— Я тебя люблю, — она чмокнула меня губами в помаде которая, как гласит реклама, выдерживает до ста поцелуев, и упорхнула.
Я доделал зарядку, отжавшись от пола, допрыгав и наподдав груше по первое число. Залез в холодильник. Свиные отбивные, которые я готовил вчера, были уничтожены острыми безжалостными зубками Киры.
Хорошо, что бриться не надо — это экономит массу энергии. Я ненавижу процедуру утреннего бритья. Она меня раздражает. Год назад начал отпускать бороду, и теперь походил на покорителя земли Сибирской Ермака. Хотя коллеги говорили, что больше на разбойника с большой дороги, в лучшем случае на Стеньку Разина — здоровый, бородатый и страшен в гневе.
Я не слишком увлекаюсь кулинарным искусством. Но когда решаюсь на готовку, чтобы посидеть в одиночестве с антрекотиком на тарелке, с маринованным огурчиком, взять серебряную вилку и нож, налить немножко вина в хрустальный бокал, как тут же, будто почуяв, заявляется Кира и изничтожает все. У меня ощущение, что у нее дома вечно пустой холодильник, что ее предки были голодающими Поволжья и, когда она перешагивает порог моей квартиры, генетическая память вскипает в ней. Кстати, на ее фигуре это совершенно не сказывается. Сама худенькая, изящная и всегда голодная.
Кроме засохшего сыра и хлеба, в холодильнике не осталось больше ничего. Я сделал два бутерброда, запил их растворимым кофе и отправился на службу.
Новенький зеленый «жигуль» девятой модели, который за мной закрепили месяц назад на автобазе родного ГУВД, ждал меня перед подъездом. Мы с моим железным Росинантом продрались через железный поток. Постояли в пробках. Нагло подрезали нос шестисотому «мерсу», сворачивая на Садовое кольцо. С кольца на Петровку я выруливал, подвывая сиреной. Перед воротами в ГУВД, где раньше было невозможно поставить машину, сегодня пусто. Начальство повелело очистить пространство, дабы не портить вид на здание солидного учреждения и не вводить террористов во искушение оставить там начиненную динамитом тачку. Я оставил «жигуль» перед въездом на автобазу в переулочке.
Теперь — к главному входу. Я продемонстрировал постовому удостоверение нового образца — какой-то умник додумался выдать угрозыску книжечки, похожие на пенсионные. Уголовники их всерьез не воспринимают.
— Привет, злыдни, — сказал я, заходя в кабинет, от пола до потолка увешанный картинами и иконами, изъятыми у всякого жулья да так и не пристроенными никуда.
— Здорово, борода, — кивнул Железняков — матерый волчище, дедушка нашего отдела, ныне от тяжелой жизни дошедший до того, что с раннего утра играл с компьютером в преферанс и, кажется, проигрывал.
— Привет, — кивнул Женька, молодой волчонок, не так давно прибившийся в наш коллектив.
— Совещание будет? — спросил я.
— Будет, — кивнул Железняков. — Это тебе не по салонам ходить. Это милицейские будни.
— Понятно.
— Готовься. Драть будут.
— Готовлюсь.
Я знал, что меня будут драть как Сидорову козу за просроченную жалобу гражданина Фельцмана о том, что у него сперли картину, которую он сам нарисовал в 1955 году, когда его вышибли из Академии художеств в Ленинграде за хроническую неуспеваемость. Картина была мифическая и существовала в больном сознании автора. Но отвечать на жалобу надо было.
Так и получилось. Начальник отдела полковник Буланов Михаил Анатольевич отпинал меня за просроченную жалобу. Заодно припомнил неважные успехи в борьбе с эпидемией хищений из частных коллекций.
— Ты чего по аукционам шатаешься, когда дел немерено? — сдвинув брови, осведомился он.
— Заводил оперативные контакты, — развел я руками.
— И много ты завел контактов, а?
— А я что, считал? — нагло заявил я.
— Вместе посчитаем, — с угрозой произнес начальник.
Потом он потаскал за загривок других. Заявил, что ожидается заслушивание у начальника розыска по нераскрытым делам коллекционеров, достанется всем так, что мало не покажется.
— Все, разошлись, — завершил Буланов совещание. — Работать, как Ильич завещал. Волка ноги кормят.
— Разговорчик есть на пять минут, — подал я голос. Когда все разошлись, я доложил Буланову о своих успехах.
— И чего этот коллекционер… как там его?
— Сергей Федосович Кандыба.
— Да. Что это вдруг Кандыба так разговорился? — подозрительно спросил начальник.
— Выговориться захотелось, может.
— Может… Пиши быстренько рапорт об оперативном контакте… Но сначала прозвони в Краснодар. Может, навскидку этого Реваза припомнят.
— Сделаем, — сказал я.
— Ну так делай. Работай. Шевелись, — кивнул начальник.
Когда я выходил, видел, что он включил компьютер и вышел в «Квек-два». Компьютерная зараза, подобно средневековой чуме, скосила большую часть уголовного розыска.
В кабинете я извлек из сейфа список сотрудников, работающих по нашей линии, и начал дозваниваться в Краснодар.
Мне повезло. Опера по антикам я застал на рабочем месте. Я его немножко знал — встречались во время семинара-совещания оперов-антикварщиков в Суздале несколько лет назад. Сколько мы с ним тогда выпили? Кто ж теперь вспомнит. Но пить он был горазд, однако я все равно могу выпить больше, хотя и не злоупотребляю.
— Привет, Васек, — сказал я. — Тихомиров. Из стольного града. Помнишь?
— А, молотобоец, — узнал он сразу. — Как она, столица?
— Золотеет куполами… Я за консультацией. Тут люди возникли. Не припомнишь такого Реваза Большого?
— Лордкипанидзе, да?
— Наверное.
— А чего вспоминать. Вор. Три судимости, федеральный розыск.
— Он в розыске?
— За кражи и грабеж.
— По антикам?
— Да. Три кражи с антиками. Иконы пер. У него какой-то канал сбыта. Он еще и барыгой выступал. Скупал у воров антики. Сейчас ищем. Ищем.
— Долго бы еще искали.
— А что, знаешь где он?
— Посмотрим… У тебя его физиономия есть?
— Есть.
— Скинь на наш факс.
— Мигом.
Через двадцать минут я имел рулончик бумаги, испачканный изображением кавказской физиономии и данными на ее обладателя. Итак, Лордкипанидзе Реваз Вахтангович, 1962 года рождения. Груз судимостей тяжел. Спортсмен — кандидат в мастера по вольной борьбе. Кликуха — Реваз Большой. Правда, большой. Рост метр восемьдесят, вес под сотню.
Я отложил факс. Оглядел своих коллег. Правда, из коллег остался только Женька. Железняков подался в Северный округ напрягать народ на раскрытие кражи антиков из сейфа жены банкира. Ежу понятно, что горсть драгоценностей дернули из сейфа ее родственники. Сами бы разбирались, бандитов, что ли, наняли бы, ан нет, заяву писать, и не куда-то, а прямо министру. Вообще, нувориши все чаще воспринимают милицию как придаток своей службы безопасности. Ненавижу этих ворюг и их шлюшных жен в целом. А ту стервозину, которая заявилась к нам права качать с видом английской королевы, посетившей своих подданных, ненавижу в частности. Я бы их всех порол батогами.
— Хочешь проветриться? — спросил я Женьку.
— В смысле? — Он с подозрением посмотрел на меня, ожидая, что его сейчас пошлют за какой-нибудь бумагой на окраину, где последний автобус уже год как проржавел и сгинул.
— Доставай пистолет. Поедем, присмотримся, как в столице бандитам отдыхается.
— Всегда готов, — Женька начал убирать бумаги.
Я двинул в кабинет к шефу, но он отбыл в мэрию вместе с заместителем. Пришлось принимать волевое решение.
— Поплыли, юнга, — сказал я Женьке.
— Мариманы не плавают, а ходят, — сказал Женька.
— Тебе виднее, — кивнул, я. Женька служил на Северном флоте и поэтому куда лучше знал, плавают по морю или ходят.
Мы оставили машину около зубастого металлического забора тридцать шестой больницы. На территорию заезжать не стали.
— Пошли, — сказал я, направляясь к проходной. — Приемное время с двух, — сказал вахтер.
— Милиция, — я показал удостоверение. — Третья терапия?
— Вон, красный корпус. На втором этаже.
— Благодарю за службу, — сказал я.
Мы прошли через просторный пустой холл, где в окошко принимали передачи и давали справки, на лестницу. Зеленые стены тут были исписаны непристойными словами, телефон-автомат, висящий косо, был как будто изгрызен, но работал — по нему говорила миловидная девушка. На ступенях сидели на корточках бомжи.
На первом этаже была известная на всю столицу первая терапия, куда свозили на подлечивание и освидетельствование бродяг со всей Москвы. Как только они уживались тут с добропорядочными пациентами? Двое небритых доходяг, сидевшие у батареи и тупо о чем-то беседовавшие, были пьяны в дымину. Один зачем-то попытался уцепить меня рукой за брючину, как тянущийся из могилы вурдалак. Получив пинок, с уважением отвалил.
— Мразь какая, — покачал я головой.
Мы прошли на второй этаж.
Я толкнул дверь на тугой пружине. И уткнулся в молоденькую медсестру в хрустящем халате и колпачке, будто специально созданную природой, чтобы соблазнять больных.
— Вам кого? — сурово нахмурилась она.
— Если я скажу, что тебя, поверишь? — спросил я.
— Что надо? — нервно воскликнула она. — Вы к кому?
— Мы — заезжие врачи, — сказал я, отодвигая ее. — Операцию тут кое-кому хотим сделать.
— Что?
— Милиция! Где этот орел? — Я ткнул ей в лицо фотографию Реваза Большого.
— Не знаю… — врала она неубедительна, глаза бегали воровато.
— Девушка, не лги милиции, — напутственно произнес д — Где этот инвалид?
— В пятой палате, — сказала медсестричка поспешно.
— С друзьями?
— Да. Они с воспалением легких.
— Чахоточники, — кивнул, я. — Доходяги. Лагеря вымотали… Сколько их там?
— Трое. Четвертого с утра не видела.
— И больше никого там?
— Нет.
— Спасибо, — я чмокнул ее в щеку и увидел, как глаза ее удивленно расширились.
Пятая палата была светлая, просторная, с пластиковыми окнами. Там на тумбочке стояла видеодвойка, висели занавесочки в цветочках, урчал холодильник. М-да, за такое немало надо отстегнуть.
Они действительно были там. И меньше всего походили на людей, измученных воспалением легких и исколотых пенициллином.
Во главе стола сидел самый здоровый — туша широкоплечая, волосатая, наголо стриженная, с довольной жизнью и собой физией. Двое других устроились по обе его руки. Один тоже крупный, толстый грузин. Другой — маленький, тощий русский. Все жрали арбуз. На столе стояла бутылка с виски. Виски с арбузом — где вас манерам учили?
Интересно, что арбуз Реваз резал серебряным ножом. С позолотой. «Не то на серебре, на золоте едал…» Красивый такой нож. Фаберже нож. Прямо такой, как из пропылесосенной недоброжелателями квартиры коллекционера Марата Гольдштайна.
— Здорово, болезные, — в физкультпривете взмыли мои руки.
Реваз посмотрел. на меня не испуганно, а с досадой, как на попавшую в пиво муху. Я таких типов знал. Такие ничего и никого не боятся.
— Вам кого? — теми же словами, что и медсестра, обратился ко мне Реваз.
— Что, Реваз, не узнал московскую милицию? — спросил я.
— Э, ошиблись. Я Отари Гогитошвили, — сказал он и полез в пиджак за паспортом.
— Хва придуриваться. Что, Реваз, ножик с квартиры на Смоленской прихватил?
Тут они и бросились напролом. Пузатый швырнул в меня бутылкой с виски, как метали бутылки с горючей смесью во вражеские танки. Промахнулся. И я припечатал его морду башмаком. Впрочем, такая морда намного хуже от этого не станет.
Тощий не хотел ничего. Его ненароком снесло со стула, когда я проходил мимо, и он забился под кровать. Женька на него заорал грозно:
— Вылазь, гниль!
Мне же было не до них всех. Реваз на моих глазах легко выпорхнул в окошко, как синица из распахнутой клетки. Я устремился за ним.
Мягкая земля врезала по моим ногам. Ох, старость не радость. Прыгать со второго этажа — приятного мало. Хотя в московском отряде милиции специального назначения, которому я отдал несколько беспокойных лет моей жизни, еще и не такому учат. Думаю, Ревазу было прыгать куда стремнее. Но его гнала вперед жажда свободы. Меня же — стремление, чтобы свободы ему век не видать.
Настиг я его, когда он пытался залезть на забор.
Реваз подпрыгнул, уцепился за железные прутья, пропорол руку острым набалдашником. И рухнул в траву.
Он нашарил нож, тот самый, Фабержовый, с которым прыгал из окна и который бросил перед забором.
— Стоять! — прикрикнул я, вытаскивая пистолет.
Он развел руками, выронил нож.
Я приблизился к нему, уверенный, что взял его. Левой рукой я потянулся к своему поясу, куда прикрепил браслеты.
Тут я и попался.
Не думал, что такой грузный здоровяк может быть таким быстрым. Он врезал ногой по моему пистолету. Ох, красиво все это сделал. Я его зауважал. Но тратить время на то, чтобы свыкнуться с этим чувством уважения я просто не мог. Пошла работа.
Пистолет по широкой дуге отправился вдаль, прошел как раз между прутьями забора.
Реваз потянулся к ножу на земле.
Я ногой отшвырнул нож в сторону.
— Сучара, — крикнул Реваз, бросаясь в атаку.
И вот сошлись два прошлых мастера — боксер и борец. Только я был мастером спорта, а он кандидатом. Эдакий кетч. Люди бы деньги немалые заплатили за такое зрелище. А тут выступай бесплатно.
Он устремился вперед, как паровоз, готовый раздавить котенка на рельсах. И урчал он как-то больно утробно, так что я был уверен, что при первой возможности он с удовольствием разорвет мне зубами горло.
Он попробовал сграбастать меня, потом поднять и опустить, чтобы после этого меня поднимали уже другие люди, в белоснежных халатах. Я с трудом ушел от его недружеских объятий и отскочил на пару шагов.
Тогда он засветил мне ногой по-каратистски в голову. Естественно, не попал. Если бы он обучался в спецназе, то знал бы, что в боевой схватке удары ногой в голову практически не находят эту самую голову.
Зато удары носком ботинка по голени находят голень всегда. Болевой шок — человек на непродолжительное время теряет способность к ориентации.
Это я и проделал. Реваз согнулся. И получил прямой удар в голову. Ох, башка чугунная — он только встряхнул ею. Выпрямился. И плотоядно улыбнулся.
— У… — чего хотел сказать, так и осталось невыясненным. Потому что я звезданул ему своим коронным в челюсть. Сбоку. Так, что если бы он и поднялся, то не скоро. Борец он там или не борец, чугунная у него башка или не чугунная, но я привык класть этим ударом на чемпионатах России противника на пол, и тут никакая челюсть не выдержит.
Он прилег в травку. И отключился. Глаза закатил. Да, врезал я ему знатно. Прошло, как по классике. Так что не зря каждый день грушу толку. Еще можем кое-что.
Наконец, я вытащил наручники. Защелкнул на широченных запястьях. Все, схватка закончена чистой победой.
Я оглянулся, ища свой пистолет. И…
Анекдот есть такой — взглянула на него Медуза-Горгона и окаменела. Вот так и я — взглянул на него и окаменел.
Он — это пацаненок лет семи, стоящий с той стороны ограды. Пацаненок держал мой пистолет в руках, с интересом рассматривал его и поигрывал пальцем на спусковом крючке.
— Осторожнее, — как можно дружелюбнее произнес я.
— Газовый? — деловито и несколько презрительно осведомился пацаненок.
— Настоящий, — заверил я его.
— Ух ты. Как у бандитов!
— Я милиционер! — почти ласково продолжил я беседу, боясь, что пацаненок сейчас нажмет на спусковой крючок Или дернет отсюда с пистолетом в родной детский сад на paзбор с воспиталкой. Дети сейчас такие, быстрообучаемые.
— Это бандит? — все так же деловито кивнул пацаненок на грузина.
— Ага.
— Я твою маму! — вдруг диким рыком взревел грузин, пытаясь приподняться и не в состоянии сделать это, поскольку голова ходила ходуном и морда все время зарывалась в траву
— Давай пистолет! — прикрикнул я.
— На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.
У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.
Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.
— Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.
Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:
— Что ты мне поешь? Докажи.
— Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.
— Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.
— Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.
Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:
— Он заложил?
Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?
— Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.
Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.
— Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.
— Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.
— Когда это было?
— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
— Э, что мент поймет, — покачал он головой.
— Ты когда в последний раз вышел?
— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
— Как?
— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
— Вряд ли.
— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
— Да, твои кореша там отличились.
— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
— Были времена, — кивнул я.
— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
— Не я! — крикнул он.
— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
— Не мое!
— А что твое?
— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
— Ладно. Что мое — то мое.
Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
— Говорить мало.
— Картины там, да? — спросил Реваз Большой.
— Помнишь?
— Я читал. Я видел по телевизору, — покачал он головой. — Какое число было?
— Двадцатое мая…
— Двадцатого, двадцатого… Двадцатого, — хлопнул он ладонью по столу. — Двадцатого хату в Саратове брали. Хорошая хата. Иконы, распятие. Было, да. Средь бела дня взяли… Точно…
— Проверим.
— Проверь, да. Хлебом клянусь…
— Дописывай про Саратов. Расписывайся. И число ставь, — я протянул ему коряво написанное его рукой чистосердечное признание.
Он расписался.
— Ох, взял ты меня на понт, мент… Но за свое отвечу…
— Ответишь, — успокоил я его. — Кстати, где ваш четвертый?
— Кто?
— Вы же вчетвером приехали.
— Нет, он не при делах.
— Ну так назови его тогда.
— Баклан… Леха. Фамилию не знаю.
Он врал. Баклан был при делах.
— Ладно, иди в камеру. Посиди.
Его увели. А я прозвонил в наш отдел, чтобы проверили кражу в Саратове.
Оказывается, действительно в тот день была кража в Саратове…
Похоже, Реваз Большой и его оруженосцы никакого отношения к убийству не имели.
Я посмотрел на часы. Полдесятого вечера.
Я вышел в пустой коридор. Провел боксерскую связку — нырок, несколько ударов, атака, отход. Если бы кто меня увидел, приняли бы за психа. А я не псих. Я просто разминался.
Я зашел в соседний кабинет к Железнякову, который сейчас заканчивал работать с пузатым грузином. Сразу после задержания ворюг я отзвонил шефу, и сейчас в районный отдел съехалась вся наша контора, кроме начальства. Работа намечалась на всю ночь.
— Чего ты нас лечишь? — спросил я грузина, когда тот в очередной раз заорал: «Ничего не знай». Он уже почти дозрел и готов был вот-вот начать каяться в грехах и грешках. — Твои напарники уже и на саратовскую квартиру, и на Смоленскую площадь раскололись. Молчать будешь — пойдешь за главного в этой шайке. Из «шестерок» сразу в паханы…
Я взял его пальцами за толстые щеки. Он всхлипнул, пустив пузыри, и сразу утерял свой угрожающе тупой вид. Стал похож на обычную свинью.
— Давай, Гоги, не томи, — сказал Железняков.
— У, гниды! — Он ударил себя кулаком по лбу. — Гниды!
— Кто?
— Все! Пиши, да! Все пиши!
— Это к следователю, — сказал я. — Кстати, Баклан с вами по квартирам лазил?
— Он водитель.
— И где сейчас этот водитель?
— Ушел куда-то. Обещал быть…
Следователь как раз освободился, и мы отвели к нему пузатого Гоги — пусть допрашивает по всей форме.
— А мы посетим антиквара Горюнина, — сказал я Железякову.
Горюнин Николай Наумович был маленький, жирненький, заряженный наглостью, как динамитом. С этой наглостью, приобретенной за долгие годы работы в советской торговле, он и шел по жизни весело и без особых забот. И всю жизнь ему было всего мало. Всю жизнь он хотел, чтобы у него было всего много, а когда достигал очередного рубежа, оказывалось, что этого все равно мало. Если бы завтра Билл Гейтс решил отравиться и оставил бы ему в наследство все свое состояние, то через месяц, проснувшись в замке, Наумыч бы все равно с тоской взвыл:
— Мало…
Справедливости ради надо отметить, что жизнь у Горюнина была по большей части полосатая. И нередко коммерческие подъемы сопровождались спадами. Он все время влезал в какие-то дела. Первый раз по-крупному погорел с «МММ», вложив туда деньги клиентов. Пришлось закладывать все имущество и расплачиваться с долгами, иначе расплатились бы с ним самой конвертируемой в мире валютой — свинцовой.