Резе Хайдару на мгновение вспомнился Синдбад Менгал, но тут сестры одновременно нажали на рычаги, и поэтому трудно судить, кто нажал чуть раньше или чуть сильнее. Старинные пружины Якуба-белуджа сработали превосходно, открылись потайные ниши, из них стрелами вылетели смертоносные длинные кинжалы, впились в тело Резы — в глаза, в шею, в пах, в живот—и располосовали его. Язык отрезало начисто, и он вывалился на колени генерала. В горле у Резы заклокотало, он дернулся и затих.
— Оставим их там, — повелела Чхунни сестрам. — Подъемник нам больше не нужен.
Приступы следовали один за другим, виски то сжимало, то отпускало, будто в схватках при родах. В камере было видимо-невидимо малярийных комаров, но они почему-то не торопились нападать на следователя, мужчину с увечной шеей. На голове у него был белый шлем, в руке — хлыст.
— Ручка и бумага перед вами, — говорит он. — Не сознаетесь во всем чистосердечно — не рассчитывайте на помилование.
— Где мои матушки? — жалобным ломающимся голосом подростка спрашивает Омар-Хайам. Он то басит, то пускает петуха и весьма этим смущается.
— Шестьдесят пять лет, а ведет себя как маленький, — фыркает следователь. — Не тяните, у меня времени мало. Меня ждут играть в поло.
— А меня и впрямь могут помиловать? — спрашивает Омар-Хайам. Следователь лишь досадливо пожимает плечами:
— Всякое возможно. Бог всемогущ, вы скоро в этом убедитесь.
— А о чем мне писать? — думает Омар-Хайам. И берется за ручку. — Я во многом могу сознаться: бросил родной дом, обжорствовал, пьянствовал, занимался гипнозом. Соблазнял девушек, а со своей женой не спал. Злоупотреблял орешками. Мальчишкой любил подглядывать, безумно увлекся малолетней, да вдобавок умственно отсталой девочкой, не сумел отомстить за смерть брата. Я его, правда, не знал. Трудно мстить за чужих людей. Признаюсь: я относился к родным как к чужим.
— Это все никому не нужно,—обрывает его следователь.—Что вы за человек? Каким нужно быть подонком, чтобы всю вину свалить на матушек, пусть-де их за решетку сажают.
— Я не жил, а сидел на обочине жизни. Не я, а другие люди играли главные роли в моей собственной жизни. Хайдар и Хараппа — вот их имена. Один пришлый, другой местный. Один набожный, другой безбожник. Один военный, другой гражданский. И женщины играли тоже главные роли. А я лишь смотрел из-за кулис и не знал, какая роль у меня. Я признаюсь в карьеризме, в пристрастии к своей профессии врача, даже в борцовских поединках я выступал как личный врач. Еще признаюсь: я боялся спать.
— Мы топчемся на месте, — следователь уже сердится. — Улики против вас неопровержимы. Ваша трость-кинжал, ее подарил вам Искандер Хараппа, заклятый враг потерпевшего. Мотив убийства очевиден, как очевидна и подвернувшаяся возможность. Так к чему вам ловчить и юлить? Вы просто поджидали удобный момент, вы жили двойной жизнью: втерлись в доверие к родным потерпевшего, а потом заманил супругов в ловушку — пообещали переправить за границу, они и клюнули. Что ж, приманка завидная. А потом вы совершили зверское убийство, нанеся множество ножевых ран. Все это очевидно. Так что кончайте валять дурака и пишите признание.
— Не виноват я, — говорит Омар-Хайам. — Трость-кинжал мне пришлось оставить еще в резиденции главнокомандующего.
Вдруг он чувствует в карманах что-то тяжелое. Следователь протягивает карающую руку, и Омар, увидев на ладони следователя нечто страшное, тоненьким срывающимся голоском кричит:
— Это мне матушки подложили!
Но что толку оправдываться. На ладони у его мучителя аккуратно нарезанные кусочки тела Резы Хайдара, его усы, глаза, зубы.
— Нет тебе прощенья! — произносит Тальвар уль-Хак, поднимает пистолет и стреляет Омар-Хайаму в сердце. Вся камера вдруг занимается пламенем. Под ногами у Омар-Хайама разверзается пропасть, накатывает дурнота, весь мир погружается во мрак.
— Признаюсь! — кричит он, но уже поздно. Мрак поглощает его, и темное пламя сжигает дотла.
За долгие годы люди уже привыкли не обращать внимания на особняк сестер Шакиль, и только к вечеру заметили и возгласили по всей округе, что парадная дверь распахнута — такого не припомнят даже старожилы. Значит, случилось нечто из ряда вон выходящее. Почти никто не удивился, увидев лужу застывшей крови подле подъемника. Долго стояли люди перед открытыми дверьми, не решались не то что войти, даже заглянуть в дом, хотя и изнывали от любопытства. Вдруг, как по беззвучной команде, все разом ринулись к входу: сапожники и нищие, газодобытчики и полицейские, молочники, банковские служащие, женщины прямо верхом на осликах, мальчишки с обручами и палками, лоточники, акробаты, кузнецы, жены и матери— одним словом, все.
Обитель гордыни трех заносчивых матушек смиренно дожидалась своей участи, отданная во власть зевак и прохожих. Люди сами поразились вдруг проснувшейся в них ненависти к этому дому, ненависти, капля за каплей копившейся шестьдесят пять лет в недрах памяти. Круша все на своем пути, люди бросились искать старух. Такой же тучей налетает саранча. Со стен срывали старинные гобелены, и ветхая ткань прямо в руках обращалась во прах; взламывали крышки у шкатулок и находили пачки денег и кучи монет, которые давно уже не имели хождения; распахивали скрипучие двери, старые петли не держали, и двери валились на пол; переворачивали постели, вытряхивали из кухонных ящиков столовое серебро; переворачивали ванны и откручивали золоченые ножки; в поисках сокровищ вспарывали обивку диванов; а старый диван-качалку выбросили на улицу из ближайшего окна. Люди словно очнулись от колдовского сна, получили наконец объяснение старинной, долго мучившей их тайне. Потом они будут изумленно смотреть друг на друга, не веря своим глазам, и гордость будет бороться в их душах со стыдом. «Неужто это наших рук дело? — станут вопрошать они. — Ведь мы же простые люди».
Стемнело. Сестер так и не нашли.
Зато нашли тела в подъемнике. А сестры Шакиль исчезли. Больше их никто никогда не видел — как в Нишапуре, так и вообще на белом свете. Они покинули свое гнездо, но, возможно, сдержали слово: оказавшись под палящим солнцем, мигом обратились в прах и его развеяло ветром. А может, у них выросли крылья и унесли сестер на запад, к Немыслимым горам. Во всяком случае, такие сильные женщины на полпути не останавливаются. Как скажут, так и сделают.
Ночь. В комнатушке под самой крышей нашли старика. Он лежал на огромной постели под балдахином на четырех столбцах, по которым все ползли и ползли деревянные змеи. Видно, от шума он пробудился, сел на постели и угрюмо пробормотал:
— Значит, я еще жив.
Кожа была у него пепельно-серая, болезнь источила его всего, и кто он — по виду не догадаешься. Он походил на пришельца с того света, и люди испугались.
— Я хочу есть, — сказал он, с удивлением разглядывая незваных гостей с дешевыми электрическими фонариками и дымящимися факелами. Потом он спросил, кто они и что им надобно в его покоях. Люди попятились и поспешили убраться восвояси. А полицейским крикнули, что в этом гнездилище смерти кто-то есть, не то живой, не то мертвый — не разберешь. Сидит на постели и важничает. Полицейские поспешили было наверх, но тут на улице вдруг поднялись крики, и они бросились обратно — выяснить, в чем дело, и навести порядок. А старик поднялся с постели, облачился в серый шелковый халат, аккуратно сложенный матушками у него в ногах, хлебнул из кувшина свежего лаймового сока (лед едва растаял). Тут-то и до него донеслись крики,
Необычные то были крики. Они то поднимались до визга, то вдруг пугающе-внезапно обрывались. Скоро он понял, кто приближается к дому. Только одно существо могло оборвать крик жертвы, взглядом подчинив ее своей воле. И теперь чудовище не насытится, пока не доберется до него, Омар-Хайама; чудовище не обмануть, от него не сбежать. Оно уже несется по ночным улицам городка и его не остановить. Вот оно уже топочет по лестнице. Слышен его рев.
Омар-Хайам стоял подле постели и ждал. Так ждет молодой муж возлюбленную в первую брачную ночь. А рык все громче, все ближе, несется по ветру смертоносное пламя. Вот распахнулась дверь. Напрягшсъ, он вгляделся во тьму — там горели два желтых огня. Наконец, он различил Суфию Зинобию: на четвереньках, совершенно голая, с налипшей грязью, кровью, калом, с листьями и веточками на спине, со вшами в волосах. Она увидела его, и ее пронзила дрожь. Поднявшись на задние лапы, она простерла к нему передние.
— Вот и пожаловала наконец, женушка, — только и успел сказать Омар-Хайам, цепенея под ее взглядом.
Он сопротивлялся страшным чарам, но ее взгляд притягивал, и вот он уже в упор смотрит в желтые огненные глаза и видит, как в душе у Суфии мелькнуло сомнение, заколебалось неистовое пламя, будто на миг и ей представилось невозможное: она — невеста и входит в спальню своего суженого. Но пламя тут же пожрало видение, и, подойдя к застывшему Омар-Хайаму, жена сомкнула руки на шее супруга.
Его обезглавленное тело бездыханной колодой рухнуло на пол, а Зверь., насытившись, снова притих. Суфия стояла, пошатываясь и недоуменно моргая. Откуда ей знать, что, будь то сказка или быль, всему суждено кончиться разом; что всепожирающее пламя только еще разгоралось; что в Судный день и судьям держать ответ; что Зверь стыда долго не проживет в любой плоти, он растет, кормится, распирает оболочку, и, наконец, она лопается, взрывается.
И этот взрыв сотрясает все вокруг, сокрушает старый дом, а Зверь огненным шаром катится по земле, расплывается огненным морем, поднимается в небо облаком, созерцает опустевшую сцену нашего представления, и мне уже не увидеть того, чего нет. А облако образует силуэт великана серого и обезглавленного — медленно, как во сне, плывет он по небу, на прощанье вздывая руку.
МАРИАМ САЛГАНИК
О БЛАГОТВОРНОСТИ СОМНЕНИЙ
Сальман Рушди — «Стыд» и другие романы
Вам повезло, — сказал я.
Для меня мысль о том, где мой дом, — вечная проблема.
Им это было не понять, да и что им до моих проблем? В меня же никто не стреляет,
(Из разговора с никарагуанским кампесино)
Сальман Рушди. «Усмешка ягуара»CАЛЬМАН Рушди родился в семье кашмирских мусульман, обосновавшихся в Бомбее, летом 1947 года.
Короткая стандартная фраза несет в себе больше информации, чем прочитывается с ходу, поскольку обстоятельства места и времени, проставленные в ней, заключают в себе и генетический код Сальмана Рушди и в значительной степени программируют его будущее творчество.
Родиться в такой семье — значит с самого начала принять в свой кровоток две традиции: традицию мусульман, уже в VII веке добравшихся до Индии, и, конечно же, всепроникающую, тысячелетиями не прерывающуюся традицию индусов.
Обе достигли небывалых высот в Кашмире, изобилующем святынями и памятниками старины (а понятие старины в Индии куда протяженней нашего), почитаемыми индусами, мусульманами и людьми других вер тоже. Ибо в Индии вам расскажут, что в Кашмире похоронены и останки Иисуса Христа, вас будут уверять, что в Египте Христос свел дружбу с индийскими йогами, которые многому его научили. Он сошел с Голгофы после распятия и удалился в Кашмир, где проповедовал свое учение, пока не почил в возрасте ста двадцати лет.
Родиться в Бомбее, в многомиллионном, многоголосом, космополитическом, небоск-ребно-трущобном азиатском мегаполисе, бессонно бурлящем жизнью, вечно охваченном политическими страстями,—значит с детства напитаться ошеломительным многообразием действительности Субконтинента, проникнуться мыслью о самоценности всех ее проявлений.
И пристраститься к еще одной жизни, призрачной, но тем не менее вещественно существующей на нескончаемых километрах кинопленки: в Бомбее родился и процветает индийский коммерческий кинематограф, гигантский комбинат по переработке реальности в стереотипы масс культуры, на весь мир растиражировавший образ Индии, составленный из песен, танцев, драк и обязательного торжества добродетели. «С какой охотой копирует жизнь дешевое искусство!» — напишет позднее Сальман Рушди. В «Сатанинских стихах» писатель воздаст должное убийственному могуществу бомбейского кинематографа, подлинному творцу мифов нашего времени, освобождающему миллионы людей от труда души.
Родиться в этом городе — значит с младенчества заговорить на его языке. На каком? Ко всем языкам Субконтинента примешиваются в Бомбее наречия множества других стран — и близких и далеких. Всякий здесь говорит на своем, называя его материнским (в семье Рушди это урду), понимает с полдюжины других, друг с другом же обитатели современной Вавилонской башни общаются на языке, официально именуемом английским. В конституции Республики Индия ему — наряду с хинди — отведено положение государственного языка. Но официальное имя способно только ввести в заблуждение. На самом деле этот язык не признан учеными-лингвистами, не разнесен по словарным карточкам, не удостоен университетских кафедр — его как бы и нет. Однако, не подозревая о своем несуществовании, нимало не заботясь о признании, он живет себе и развивается, обрастая немыслимыми жаргонами и акцентами, гибкий, яркий, сочный, выразительный, — английский язык Субконтинента, «ангрези», нерукотворный и непреднамеренный памятник двум столетиям британского колониализма, жизнеспособный и неприхотливый, как дворняжка, без труда приспосабливающаяся к условиям, губительным для ее благородных сородичей, — субконтинентальный язык. Лет восемьсот назад на Субконтинент низверглись орды мусульман — завоевателей из Средней Азии.. Из смешения их языков с индийскими родился новый — урду, в названии которого «орда;» осталась жить навеки. Прошли столетия — язык солдатни и базарного люда возвысился до велеречивости двора Великих Моголов и создал блистательную поэтическую традицию. Ах как летит время! Давно ли Йейтс говорил своим индийским друзьям: все же мы вас одолели, мы научили вас видеть сны на плохом английском?! Давно ли образованный житель Субконтинента, терзаемый комплексом колониальной неполноценности, силился овладеть высокопарнейшими викторианскими идиомами — чем сильно потешал англичан?!
За пять тысячелетий существования культуры Индостанского субконтинента в нее влилось множество культурных потоков — Индия, в отличие от столь же древнего Китая, всегда была открыта воздействиям извне. Но можно ли различить в море принесенное каждой из впадающих в него рек?
Неру справедливо говорил, что гений Индии — в ее способности к синтезу. Она вобрала в себя и принесенное англичанами, английский же язык стал для нее подлинным окном в Европу, да и во весь внешний мир.
Сарвепалл Радхакришнан, крупный философ и политический деятель, — он был вторым по счету президентом Индии, — оценивая роль английского в Индии, писал: «Интеллектуальное возрождение, переживаемое нами сейчас, связано с воздействием западной культуры на индийское общество и индийскую мысль, инструментом которого был английский язык. Плеяда писателей, чьи имена связаны с возрождением Индии, направила течение мысли страны по совершенно новому руслу…»
Те, кого имел в виду Радхакришнан, писали на английском с немалым успехом — достаточно вспомнить имена Рабиндраната Тагора или Ауробиндо Гхоша. Субконтинентальный получил доступ в литературу гораздо позже. Он входил в нее робко, с черного хода, как средство речевой характеристики простонародных персонажей или «коричневых сахибов» — местной разновидности «мещан во дворянстве». Постепенно осваиваясь, приобретая уверенность, он бросил притворяться плохим, малограмотным английским я раскрылся в собственной красе и непохожести. Пока что никто не заставил этот язык так заиграть всеми гранями, не выявил в нем таких возможностей, как Сальман Рушди. Более того, он утвердил его в качестве языка настоящей, высокой литературы — и не на Субконтиненте, что само по себе дорогого бы стоило, а во мнении мирового читателя.
Рушди одарен абсолютным музыкальным слухом и одержим чисто набоковской страстью к игре в слово. Что он только не проделывает с ним! С наибольшим упоением, со щегольством даже, Рушди сближает, сталкивает, высекая искры, безупречный английский выпускника Кембриджа с буйством субконтинентального, щедро пересыпанного идиомами чистейшего хиндустани.
При этом Рушди — и здесь Набоков уже ни при чем — приводит в активное взаимодействие и две культуры, восточную и западную, постоянно ведущие диалог в нем самом. Минимум — две, ибо восточная культура сочетает в себе традицию ислама с традицией индуизма, а те, в свою очередь… Но это начинает походить на зеркала, бесконечно отражающие одно другое, поэтому хватит. Да и не уникален в этом отношении Сальман Рушди, он представляет целый слой интеллигенции Субконтинента, которая, в силу многокорневой культуры, сформировавшей ее, и по сей день живет больше единством трех стран Индостана, чем различиями между ними.
Что такое различия между — слева направо, от запада к востоку — Пакистаном, Индией, Бангладеш? Три суверенных государства, три административно-политические структуры, три экономические системы, три голоса в международных организациях. Что их соединяет? Единая культура, «единство в многообразии» по точному определению Тагора. И угораздило же Сальмана Рушди родиться на Субконтиненте именно тогда, когда его рассекли новые государственные границы!
Весь этот длинный пассаж был вызван необходимостью истолковать «обстоятельство места» появления на свет Сальмана Рушди, но есть и «обстоятельство времени»— не менее, а еще более важное для понимания его творчества.
Ровно в полночь 15 августа 1947 года над Субконтинентом был спущен флаг Британской империи и подняты новые флаги — трехцветная «тиранга» над Индией и зеленое знамя ислама над новорожденным государством Пакистан.
Политическая концепция обрела географическую конфигурацию — и довольно странную: по «плану Маунтбеттена» Пакистан составили районы, заселенные преимущественно мусульманами, — преимущественно, поскольку по всему Субконтиненту люди разных вер от века жили вперемешку. Так образовались Западный и Восточный Пакистан, а между ними на тысячу с лишним миль пролегла индийская территория. Пенджаб на западе и Бенгалия на востоке оказались разорванными надвое.
Автором «доктрины двух наций» был бомбейский адвокат Мухаммад Али Джинна, о котором говорили, что он знает Коран хуже, чем индус — Ганди. По Джинне, мусульмане Субконтинента составляют единую нацию вне зависимости от их этнической принадлежности, языка и прочего. Всех остальных, в какого бога они бы ни веровали, он суммарно относил к другой нации — к индийцам. Вокруг Джинны стеной встала мусульманская земельная аристократия, резонно опасавшаяся за свои родовые привилегии в будущей демократической Индии, и, естественно, мусульманское духовенство…
Пройдет четверть века, и Восточный Пакистан наглядно продемонстрирует несостоятельность идеи ислама как единственной скрепы многонационального государства — бенгальские мусульмане сделают выбор в пользу родного языка и этнической самобытности, с кровью вырвутся из Пакистана, и с 1971 года на карте появится республика Бангладеш.
Но в 1947 году Пакистан выкраивал человек по имени сэр Сирил Рэдклифф, которому было поручено разделить Субконтинент по той внушительной причине, что нога его раньше не ступала на эту землю и он, ровно ничего о ней не зная, способен в полной мере проявить хваленую британскую беспристрастность. В считанные недели разделить естественно складывавшиеся на протяжении веков экономические, этнические, наконец, семейные связи — ножницами по карте и топором по живому…
Навстречу один другому хлынули людские потоки — все бросая, бежали от погромов в Индию индусы и сикхи, мусульмане искали спасения в Пакистане. Как не можем мы забыть войну, так не может Субконтинент изжить чудовищное озверение раздела. В массовом безумии погибло около десяти миллионов человек, но еще страшнее другое: были посеяны зубы дракона, которые с убийственной неотвратимостью снова и снова всходят кровавыми урожаями религиозной розни. Разделить «две нации» все равно не удалось: в Индии сейчас под восемьдесят миллионов мусульман. В Пакистане, правда, ни индусов, ни сикхов не осталось — их там перебили.
Можно сказать, что новая государственная граница пролегла через семью Сальмана Рушди: часть его родни оказалась в Пакистане, часть осталась жить в Индии. Ситуация, которых в то время было великое множество. По прошествии времени отец, у которого не заладились дела, решил перебраться в Пакистан. Рушди тогда был школьником.
Пакистан ему не пришелся по душе — впоследствии он напишет, что никак не мог простить Карачи того, что это не Бомбей. Потом у него появятся другие причины для неприятия Пакистана: Сальман Рушди вспоминает, как от него потребовали, чтобы в сценарии, написанном по заказу пакистанского телевидения, где упоминалась свинья, она была заменена собакой, ибо какие могут быть свиньи на мусульманском телеэкране?!
В конечном счете Рушди сделал выбор в пользу Лондона, где и осел. Впервые он попал туда в тринадцать лет — родители отправили его учиться. Он закончил в Англии школу, потом поступил в Кембриджский университет, где изучал историю, в частности очень увлекался историей ислама. После Кембриджа, убедившись, что в Пакистане ему жизни нет, писал для газет, работал в рекламном агентстве, пробовал силы в театре — с весьма скромным успехом.
Не лучше пошли дела и в литературе: роман «Гримус» — название образовалось от перестановки букв в имени мифической птицы Симург,—вышедший в свет в 1974 году, не был замечен ни читающей публикой, ни литературной критикой. Книга и впрямь вымученная, скучная, манерная и никак не предвещавшая грядущей славы Рушди. Литературной славы, не скандально-политической, которая сейчас затмевает, пожалуй, все остальное в Рушди.
ПО-НАСТОЯЩЕМУ Сальман Рушди начинается с романа «Дети полуночи», опубликованного в 1981 году. Это шестьсот с лишним страниц густой прозы, столпотворение персонажей, как реальных, действовавших на политической арене Субконтинента, так и созданных воображением автора, лабиринт сюжетных ходов, свободно пронизывающих время и пространство. Здесь Бомбей детских лет писателя, здесь Карачи под индийскими бомбами, здесь война между единоверцами во влажных джунглях Сундарбана. И нет ни слова о кровавом безумии раздела, хотя все происходящее в романе, прямо или косвенно, связано именно с разделом.
«Дети полуночи» — и фамильная хроника, повествующая о превращении семьи Сальмана Рушди из кашмирской в индо-пакистанскую, и едкая политическая сатира, и напряженный поиск ответа на мучительный вопрос: что произошло со свободой Субконтинента? Как могло получиться, что забитые, неграмотные, вечно голодные массы сумели объединиться, восстать против организованной мощи Британской империи, над которой в те времена и впрямь «никогда не садилось солнце», победить в неравной борьбе — и остаться с пустыми руками? Что случилось с людьми разных вер, которые столетиями умели ладить между собой, как мог народ внезапно разбиться на кровожадные толпы, поджигать, грабить, убивать с нечеловеческой жестокостью? «Оргией ненависти» называли раздел очевидцы.
Как же могли допустить раздел и «оргию ненависти» лидеры национально-освободительного движения? Или единство было принесено в жертву политическим амбициям? Естественно, тома и тома исследований посвящены этой теме.
С англичанами все ясно, рассуждает Рушди, они предпочитали «уйти, чтобы остаться». Что же до лидеров Субконтинента, то их устремления были едины с народными, пока велась борьба против иноземных властителей. С приближением победы оказалось, что будущим правительствам легче находить общий язык с колониальными властями, чем с собственным народом. Разве наши лидеры, вопрошает Рушди, не сформировались в закрытых учебных заведениях Англии, не связаны с Англией тысячью уз? Народный миф о царстве справедливого Рамы воплощался для них в британскую систему администрации — только без англичан! Раздел — это плата за компромисс, который удовлетворил все заинтересованные политические силы. Уже потом, после независимости, правительства Субконтинента пойдут по пути мифологизации своей власти для ее укрепления. Вот почему, заключает Рушди, в историческую полночь 15 августа 1947 года родилась не свобода, а миф о новой, свободной жизни.
И родились дети полуночи. «В первый час существования суверенного государства Индия на его территории появились тысяча и один ребенок. Сам по себе факт неудивительный… заслуживает же он внимания потому, что каждый из этих детей, в результате биологических отклонений или, возможно, из-за исключительной важности момента, а впрочем, может быть, по обыкновеннейшему совпадению (хотя столь масштабная синхронность должна бы потрясти самого Юнга), оказались наделенными чертами, талантами или данными, которые иначе как чудесными нельзя назвать… Словно История в точке наивысшей значимости решила посеять семена будущего, не похожего ни на что, известное дотоле миру».
Чудо-дети несли в себе потенциал свободы, однако «тысяча и одна возможность способны означать тысячу и один тупик», поскольку «реальность может обладать метафорическим смыслом, но все-таки остается реальностью».
Дети полуночи, первое поколение свободы, погибают, не реализовав свой потенциал, как не реализовались и условия, ради которых «они были зачаты Историей».
Они встречаются на первых же страницах романа — молодой врач Адам Азиз с гейдельбергским дипломом, с идеалами европейского либерализма, со святой и гордой верой в благотворную неизбежность прогресса. И лодочник Таи — сама душа кашмирской долины, «живая антитеза западной вере в движение времени».
Лодочник живет вне времени, он видел, как рождались горы и умирали империи, помнит, как пришел в долину некий Иса, именуемый также Христом, дружил с молодым военачальником Александра Двурогого из Македонии. Он живет во вселенной, где все пребывает в вечной гармонической взаимосвязанности, где ничего не может измениться, ибо все сущее движется бесконечными кругами бытия и перемены, — или то, что кажется переменами, — лишь подтверждают неизменность законов жизни.
А доктор Адам Азиз утратил эту веру — и остался «с отверстой раной, с пустотой там, где должно быть жизненно важному органу». Пустота заполнилась историческим оптимизмом, верой в способность человека воздействовать на историю, направлять ход событий.
Иными словами, Сальман Рушди не сопоставляет мифологическое сознание Востока с рациональным знанием Запада, он сводит вместе два мифа разного происхождения; по его мысли, они и породили новый — миф о свободе, возвещающей новую жизнь. Может ли миф воздействовать на действительность? Нам ли этого не знать! Миф формирует действительность, как сосуд вливаемую в него влагу, однако субстанция, влага, остается самой собой.
Рушди пишет: «Миф, коллективная выдумка, открывает любые возможности» для мифологизации действительности в любом варианте, ибо что такое миф в нашей современной жизни, как не способ соотношения с ней? В этом смысле все мифы равноценны и различаются лишь продолжительностью существования.
Миф о свободе вздыбил Субконтинент, расколол его на части, но чем бурнее вскипали события, тем сильнее проявлялась тяга к стабильности. «Когда события приобрели размах… прошлое Индии поднялось, захлестывая ее настоящее; юное секулярное государство получило внушающее благоговейный страх напоминание о своей немыслимой древности, которой дела не было до демократии или женского избирательного права. В народе пробудились атавистические инстинкты, и, забывая новый миф о свободе, он вернулся к старым».
Нетрудно представить себе, что началось после выхода в свет «Детей полуночи», — никого из прочитавших роман равнодушным он не оставил. Все смешалось: восторги по поводу отточенности стиля и искрометности фантазии Рушди, лестные сравнения с Гюнтером Грассом и с Гарсиа Маркесом, присуждение престижнейшей премии «Букерпрайз», а с другой стороны, обвинения в спекуляции на теме в угоду западному читателю, яростные нападки за исторический нигилизм, протесты по поводу того, что написал автор о реальных лицах, даже судебный процесс, по счастью улаженный миром, протесты против протестов и так далее.
Известный пакистанский историк и публицист Тарик Али отметил, что ни один роман об Индии не имел такого успеха, как «Дети полуночи»: «…многие жалуются — Рушди не нашел доброго слова ни для чего из происходящего в Южной Азии. Но, если вдуматься, Рушди не написал ничего, о чем индийцы или пакистанцы не говорили бы между собой».
Защищая свою позицию, Рушди упрямей всего отвергал обвинения в пессимизме. В статье «Отечества в воображении» — само название которой во многом проясняет концепцию писателя — он говорит: «В меру моих сил я постарался композиционной структурой романа передать способность Индии к непрестанному самообновлению. Именно поэтому мой роман переполнен персонажами и сюжетами, он ими просто „кишит“. Сама форма призвана показать неисчерпаемость потенциала страны, о которой я пишу, и в этом смысле быть оптимистическим противовесом личной трагедии героя».
Фантазия писателя неуемна и необузданна, его воображение находится на постоянной точке кипения, в нем бурлят эпохи, события, судьбы, люди, звери, боги, монстры. Персонажи появляются, исчезают, снова выныривают на поверхность, иногда в другом романе, под новым именем — в новой маске, немного изменившиеся, а впрочем, те же, они еще нужны Сальману Рушди, он их еще не отпускает, они еще не все рассказали о себе, их жизни еще не кончены. Цикличность субконтинентального времени отодвигает прошлое не в глубину, а в сторонку, где оно остается на виду, души персонажей отыскивают для себя плотскую оболочку, с легкостью переселяясь в другую, когда придет пора, метафоры набегают одна на другую, сталкиваются, из осколков образуются новые, все в непрерывном движении, в процессе.
Жаркая баталия, разгоревшаяся вокруг, мягко говоря, нетривиального подхода Рушди к событиям огромного значения для судьбы Субконтинента — и не только для него, — отвлекла внимание от другого, глубинного пласта «Детей полуночи».
Между тем именно с «Детей полуночи» начинает Рушди исследование сквозной темы его творчества — сосуществования и взаимодействия истинного и вымышленного, действительности и иллюзии, лика и личины. Писатель возвращается к ней снова и снова, анализируя ее в разных аспектах, под разными углами зрения. Мифологическое осмысление реальности и обратное воздействие мифа на нее, превращение идеи в стереотип, возникновение и разрушительное действие эмблематической культуры наших дней, миф и реальность культурной самобытности — на каком бы материале ни ставил Рушди эти проблемы, его выводы носят отнюдь не региональный характер.