— Нельзя было позволять им садиться, — бормотал он Чамче и Джибрилу. — Теперь мне приходится обслуживать. Может радоваться, мамона;
он нам не защита, взгляни.
Пьяные получили свою еду одновременно с Чамчей и Джибрилом. Когда они принялись жаловаться на кухню, атмосфера в комнате накалилась еще больше. Наконец, они встали.
— Мы не будем жрать это дерьмо, вы, пиздоболы, — вопил лидер, маленький, низкорослый парень с песочными волосами, бледным тонким лицом, покрытым пятнами. — Это — говно. Еб вашу в жопу, блядские пиздопроебины.
Три его компаньона, хихикая и сквернословя, покинули кафе. Лидер на мгновение задержался.
— Наслаждаетесь своей жратвой? — закричал он на Чамчу и Джибрила. — Это ебаное говно. Вы вот это жрете у себя дома, да? Пиздец.
Лицо Джибрила приняло выражение, означающее громко и явственно: так вот какими британцы, эта великая нация завоевателей, стали в конце концов. Он не ответил. Маленький крысолицый оратор навис над ними.
— Я, блядь, на хуй, задал вам вопрос, — сказал он. — Я сказал. Вы, блядь, наслаждаетесь своим ебаным
говенным обедом?
И Саладин Чамча — возможно, досадуя на то, что Джибрил, как последний трус, оказался застигнут врасплох и не постоял за себя перед человеком, который его чуть не уничтожил — ответил:
— Мы бы с удовольствием, если бы он не предназначался для Вас.
Крысеныш, покачиваясь на своих двоих, какое-то время переваривал эту информацию; а затем совершил нечто весьма странное. Глубоко вздохнув, он вытянулся во все свои пять с половиной футов; потом наклонился вперед и заплевал яростно и обильно всю еду.
— Любезный, если это входило в Вашу десятку, — заметил Джибрил в такси по дороге домой, — не водите меня по местам, которые Вы любите не так сильно.
— «Minnamin, Gut mag alkan, Pern dirstan», — ответил Чамча. — Что означает: «Душка моя, Бог сотворил голодных, а Дьявол — жаждущих». Набоков.
— Он опять начинает, — простонал Джибрил. — Что за проклятый язык?
— Он сочинил его. Земблянская нянюшка сказала это Кинботу, когда тот был маленьким. В
Бледном Огне.
—
Перндирстан, — повторил Фаришта. — Звучит как название страны:
может быть, Ада. Так или иначе, я пас. Как можно читать человека, который пишет на своем собственном языке?
Они почти добрались до квартиры Алли, миновав Спитлбрикские Поля.
— Драматург Стриндберг,
— заметил Чамча рассеянно, словно следуя каравану каких-то глубоких размышлений, — после двух неудачных браков женился на знаменитой и прекрасной двадцатилетней актрисе по имени Харриет Боссе.
В
Сне
она была великим Паком.
Кроме того, он написал для нее партию Элеоноры в
Пасхе.
«Ангел мира». Молодые люди сходили по ней с ума, и Стриндберг, в общем, он стал чрезвычайно ревнив, он почти потерял рассудок. Он пытался запирать ее дома, вдали от глаз людских. Она хотела путешествовать; он приносил ей книги о путешествиях. Как в старой песне Клиффа Ричарда:
Решив закрыть ей все пути, / чтоб ни один / не смог ее похитить.
Фаришта тяжело кивнул в знак понимания. Он находился в состоянии некоторой задумчивости.
— И что? — спросил он, когда они достигли места назначения.
— Она бросила его, — невинно объявил Чамча. — Она сказала, что не в силах примирить его с человеческим родом.
* * *
По дороге из метро домой Аллилуйя Конус читала безумно счастливое письмо матери из Стэнфорда, Калифорния. «Если люди скажут тебе, что счастье недостижимо, — писала Алисия крупными, округлыми, наклоненными влево, неуклюжими буквами, — любезно направляй их ко мне. Я покажу им. Я обрела его дважды: первый раз, как ты знаешь, с твоим отцом, второй — с этим добрым, широкой души человеком, чье лицо — цвета апельсинов, растущих повсюду в этих краях. Удовлетворенность, Алли. Она побеждает волнение. Испытай его, и ты его полюбишь». Оглядевшись, Алли увидела призрак Мориса Уилсона, сидящего на вершине огромного медноствольного бука в своем обычном шерстяном одеянии — тэмешэнте, свитере «плюс четыре»
с ромбическим узором от Pringle,
— выглядящем чрезмерно теплым для такой жары. «Теперь у меня нет на тебя времени»,
— сообщила она ему, и он пожал плечами.
Я умею ждать.
Ноги снова давали о себе знать. Она сжала зубы и побрела дальше.
Саладин Чамча, укрывшись за тем самым меднотелым буком, с которого призрак Мориса Уилсона взирал на болезненный шаг Алли, наблюдал за Фариштой, появившимся из передней двери квартиры, в которой он нетерпеливо ожидал ее возвращения; наблюдал за ним, красноглазым и безумным. Демоны ревности сидели на плечах Джибрила, и он кричал строки из той же старой песни, гдеада пламеннаяпечь кудаувлечь меняпосмела сукасукасука.
Казалось, Стриндберг преуспел там, где Нервин (поскольку его не оказалось рядом) потерпел поражение.
Наблюдатель на верхних ветвях дематериализовался; второй, довольно кивнув, направился вдаль по аллее тенистых, раскидистых деревьев.
* * *
Затем начали поступать телефонные звонки — сперва в лондонскую резиденцию, а затем и в дальнюю, в Дамфрисе и Галлоуэе
— в адрес Алли и Джибрила, сперва не слишком частые; потом же их стало трудно назвать редкими. При этом, говоря по правде, голосов было не слишком много; а потом снова стало вполне достаточно. Эти звонки не были краткими, вроде тех, что делаются горячими воздыхателями и другими телефонными хулиганами, но, с другой стороны, они никогда не продолжались достаточно долго для полиции, прослушивающей их, чтобы отследить источник. При этом весь сомнительный эпизод длился не очень долго — всего лишь дело трех с половиной недель, после которых звонящие прекратили надоедать им навсегда; но, стоит отметить, это происходило ровно столько, сколько требовалось, то есть пока не заставило Джибрила Фаришту совершить по отношению к Алли Конус то, что он прежде совершил с Саладином; а именно — Непростительную Вещь.
Следует сказать, что никто — ни Алли, ни Джибрил, ни даже профессионалы телефонного прослушивания, которых они пригласили — так и не смог заподозрить, что все звонки являются делом рук единственного человека; но для Саладина Чамчи, некогда известного (хотя и в узких кругах специалистов) как Человек Тысячи Голосов, такой обман был делом нехитрым, совершенно лишенным усилий или риска. Всего-то и пришлось, что выбрать (из своих тысячи и одного голосов) общее количество не более тридцати девяти.
Когда отвечала Алли, она слышала неизвестных мужчин, мурлычущих на ухо ее сокровенные тайны: незнакомцев, которые, казалось, знали самые дальние закоулки ее тела, безликих тварей, свидетельствующих о том, что на опыте узнали ее избранные предпочтения среди бесчисленных форм любви; и когда началось расследование звонков, ее возмущение выросло, ибо теперь она не могла просто пригласить к телефону кого-то другого, но была вынуждена стоять и слушать, с жаром, нахлынувших на лицо, и холодом, бегущим вдоль позвоночника, старательно предпринимая попытки (так ни разу и не сработавшие) продлить разговор.
Джибрил тоже получил свою долю голосов: высокомерное хвастовство байроновских
аристократов поиметь «покорившую Эверест», глумление беспризорников, елейные высказывания голосов лучших друзей, в которых мешались предупреждения и лживые соболезнования,
будь мудрее, как же глупо ты себя ведешь, ты же знаешь, что все, что ей нужно — это кое-что у тебя в штанах, ты бедный идиот, послушай старого друга. Но один голос выделялся среди остальных: высокий, проникновенный голос поэта, один из первых голосов, услышанных Джибрилом, и тот, что глубже всех отзывался у него под кожей; голос, говорящий исключительно рифмами, читающий строки дурных стишков подчеркнутой наивности, даже невинности, так сильно контрастирующей с мастурбаторной грубостью большинства других звонящих, что Джибрил скоро стал думать о нем как о самом коварном и угрожающем из всех.
Чай люблю, люблю я кофе,
Полон я к тебе любовью.
Расскажите ей это, сорвался голос, и трубку повесили. В другой раз он вернулся с другими песенками:
Чище льда и мягче хлеба,
Ты — мое Седьмое Небо.
Передайте ей это послание тоже; будьте так любезны.Было что-то демоническое,
решил Джибрил, что-то глубоко безнравственное в продажной клоаке этих открыточных тум-ти-тум.
Сто блюдей на кухне этой,
Но тебя вкуснее нету.
A… Я… Я…Джибрил с отвращением и страхом ударил по рычагу; и содрогнулся. После этого стихотворец на некоторое время перестал звонить; но именно этого голоса стал ждать Джибрил, боясь его нового появления, понимая, по всей видимости, на некоем подсознательном уровне, что это инфернальное, искреннее зло погубит его навсегда.
Но — о, как легко это, оказывается, было! Как уютно зло, поселившееся в этих податливых, бесконечно гибких голосовых связках, этих ниточках кукловода! Как ровно несется оно по высоким проводам телефонной сети, балансируя, как босой канатоходец; как безо всяких сомнений входит оно в контакт с жертвами, столь же уверенное в своем эффекте, как красивый мужчина — в изысканности костюма! И как тщательно дожидалось оно своего часа, посылая вперед себя голоса, но голоса, демонстрирующие изящество кульбитов — в том числе и Саладину, осознавшему особые возможности дурных стишков: глубокие голоса и голоса писклявые, медленные, торопливые, грустные и веселые, источающие агрессию и застенчивые. Один за одним сочились они в уши Джибрила, ослабляя его связь с реальным миром, затягивая постепенно в свою обманчивую сеть, чтоб мало-помалу непристойные, выдуманные женщины затмили реальную женщину, словно мутная зеленая пленка, и, несмотря на все свои заверения в обратном, он стал убегать от нее; а затем пришло время для возвращения коротеньких сатанинских стишков, сделавших его безумцем.
* * *
Синяя фиалка, розовая роза,
Даже мед не слаще губ твоих морозных.
Передайте это. Он вернулся, такой же невинный, как прежде, порождая беспорядочную суматоху бабочек в закрученных узлом внутренностях Джибрила. После этого рифмы стали тяжелыми и быстрыми. На них налипла грязь школьного стадиона:
По мосту при непогоде
Голышом она проходит;
В лужах Лестерская площадь;
Там она трусы полощет;
или, раз или два, ритм спортивных болельщиков:
Факермейкер, фейерверкер,
Сис! Бум! Бах!
Аллилуйя! Аллилуйя!
Рах! Рах! Рах!
И, наконец, когда они вернулись в Лондон и Алли отлучилась на церемонию открытия аукционного зала замороженной продукции в Хаунслоу, последняя рифма.
Розовая роза, синяя фиалка,
Не пора ли прыгнуть к ней под одеялко?
Прощай, сосунок.
Длинный гудок.
* * *
Аллилуйя Конус, вернувшись, обнаружила, что Джибрил ушел, и в оскверненной тишине квартиры решила, что на сей раз не пустит его обратно, в каком бы печальном состоянии или в сколь жалостливом виде он ни явился, ползая перед нею, умоляя о прощения и о любви; ибо прежде, чем уйти, он обрушил на нее свою страшную месть, уничтожив все до одного суррогатные Гималаи, собранные ею за эти годы, растопив ледяной Эверест, который она хранила в морозильнике, содрав и изорвав в клочья пики из парашютного шелка, возвышавшиеся над ее кроватью, и изрубив в щепки (он использовал маленький топорик, который она хранила в кладовке рядом с огнетушителем) бесценный миниатюрный трофей покоренной Джомолунгмы, подаренный на память шерпой Пембой как предупреждение и как ознаменование.
Для Али-Биби. Нам повезло. Не пытайся снова.
Она высунулась в открытое окно по пояс и извергла проклятья на ни в чем не повинные Поля под собой.
— Сдохни медленно! Гори в аду!
Затем, рыдая, она позвонила Саладину Чамче, дабы сообщить пренеприятнейшее известие.
* * *
Господин Джон Маслама — владелец ночного клуба «Горячий Воск», звукозаписывающей сети того же названия и «Попутных Ветров», легендарного магазина, где вы можете приобрести самые прекрасные духовые инструменты
(рожки, кларнеты, саксофоны, тромбоны
) из всех, что можно найти в Лондоне — был мужчиной занятым, поэтому он всегда будет приписывать вмешательству Божественного Провидения тот счастливый шанс, что заставил его присутствовать в магазине рожков в то время, когда Архангел Божий ступил туда с громами и молниями, покоящимися подобно лавровому венцу на его благородном челе. Будучи практичным бизнесменом, мистер Маслама вплоть до сего момента скрывал от служащих свою внеурочную деятельность в качестве главного герольда вернувшейся Небесной и Богоподобной Сущности, наклеивая постеры на своих витринах лишь тогда, когда был уверен, что за ним не наблюдают, пренебрегая подписыванием контрактов на демонстрацию рекламы, за которую газеты и журналы назначали огромные суммы, провозглашая неизбежную Славу Явления Господнего.
Он выпускал официальные релизы для печати через филиал по связям с общественностью агентства Паулина, настаивая на тщательном сохранении собственной анонимности. «Наш клиент имеет возможность заявить, — тайно гласили эти издания — наслаждавшиеся некоторое время вызывающим удивление ростом популярности среди обывателей Флит-стрит,
— что собственными очами лицезрел вышеозначенную Славу. Джибрил среди нас в этот момент, где-нибудь во внутреннем городе Лондона — быть может, в Кэмдене,
Спитлбрике, Тауэр-Хэмлетс
или Хакни,
— и он явит себя, вероятно: в ближайшие дни или недели». Все это было неведомо трем высоким, вялым мужчинам-консультантам из Попутных Ветров (Маслама отказался использовать здесь женщин в качестве помощников продавца; «я считаю, — любил шутить он, — что никто не будет доверять женщине в том, чтобы она помогла ему приобрести рожки»
); которые не могли поверить своим глазам, когда их самоуверенный наниматель вдруг подвергся полному преображению личности и помчался навстречу этому дикому, небритому незнакомцу, будто бы тот и правда был Богом Всесильным: в двухцветных лакированных кожаных ботинках, в костюме от Армани
и с зачесанными назад, как у Роберта де Ниро,
волосами над густыми бровями, Маслама отнюдь не выглядел подхалимом, но, отлично, что же он тогда делал, своим проклятым
животомраздвигая персонал,
я сам обслужу джентльмена, кланяясь и расшаркиваясь, пятясь, как возможно в такое поверить?
Так или иначе, у незнакомца был этот
жирный денежный пояспод рубашкой, и он устремился к стеллажам с самыми высоко звучащими наименованиями; он указал на трубу на верхней полке,
вот такая, точно такая же, только посмотри на это, и мистер Маслама взгромоздился на лестницу,
тут же, Я-подам-его-послушайте-я-
подам— его, и вот уже самое удивительное, он попытался отказаться от оплаты, Маслама! он твердил нет нет
сэрникаких денег
сэр, но незнакомец все равно заплатил, запихнув бумажки в верхний карман жилета Масламы, словно какому-нибудь
коридорному, Вы должны быть там, и напоследок управляющий отвернулся от клиента ко всему магазину и завопил на самом верхнем регистре своего голоса:
Я — правая рука Бога!Поистине, тебе не покажется это странным, если проклятый Судный День на носу.
Маслама встал справа от него, потрясенный до глубины души, почти опустившись
на колени, — И тогда незнакомец воздел трубу над головой и вскричал:
Я нарекаю эту трубу Азраилом, Последним Козырем в Игре
, Истребителем Человеков! — и мы просто стояли там, поведаю я вам, обратившись в камень, ибо все вокруг этого гребаного психа,
невменяемогоублюдка заливало это ослепительное
сияние, вы знаете? струящееся — как будто — из некой точки за его головой.
Ореол.
Говорите это свое как будто, повторяли впоследствии каждому, кто был готов слушать, эти трое магазинных служащих,
говорите это свое как будто, но мы видели то, что видели.
3
Труби, Гавриил, труби —
Хуже уже не будет:
Город так крепко спит,
Что небо его не разбудит.
Труби, Гавриил, глухим
На радость своим небесам,
Труби, Гавриил, другим,
Пока не оглохнешь сам…
Nautilus pompilius, «Труби, Гавриил»
Смерть доктора Ухуру Симбы, прежде Сильвестра Робертса, во время предварительного заключения была описана офицером по связям с общественностью Спитлбрикского полицейского управления, неким инспектором Стивеном Кинчем, как «попадание миллион-к-одному». Казалось, что доктор Симба испытал кошмар столь ужасающий, что заставил его пронзительно закричать во сне, привлекши незамедлительное внимание двух дежурных офицеров.
Эти джентльмены, помчавшись к его камере, успели как раз вовремя, чтобы увидеть, как до сего момента неподвижно спавшая фигура этого огромного мужчины буквально срывается с койки под пагубным влиянием сновидения и обрушивается на пол. Громкий хруст услышали оба офицера; это был звук ломающейся шеи доктора Ухуру Симбы. Смерть наступила мгновенно.
Крохотная мать умершего, Антуанетта Робертс, стоящая в дешевой черной шляпке и платье в кузове пикапа
своего младшего сына, с вызывающе отброшенной с лица траурной вуалью, не замедлила уцепиться за слова инспектора Кинча
и швырнуть их обратно в его цветное, мягкоподбородковое, бессильное лицо со взглядом побитой собаки, свидетельствующем о том, каким унижениям подвергался он со стороны своих братьев-офицеров, называющих его
ниггерджимми
и, хуже того,
поганкой,
подразумевая, что он вечно пребывает во тьме, а время от времени — например, в нынешних прискорбных обстоятельствах — окружающие буквально смешивали его с дерьмом.
— Я хочу, чтобы вы поняли, — заявила госпожа Робертс перед огромной толпой, гневно собравшейся у полицейского отделения на Хай-стрит, — что эти люди играют нашими жизнями на деньги. Они ставят разногласия против наших шансов на выживание. Я хочу, чтобы вы все посмотрели на то, что это значит в терминах их отношения к нам как к человеческих существам.
И Ханиф Джонсон как поверенный Ухуру Симбы добавил собственную трактовку с грузовичка Уолкотта Роберта, отмечая, что предполагаемое фатальное падение его клиента произошло с нижней из двух коек в его камере; что в годы предельного переполнения темниц страны было, по меньшей мере, необычно, что вторая койка оказалась незанятой, гарантируя тем самым отсутствие любого другого свидетеля смерти, кроме тюремных офицеров; и что кошмар ни в коем случае не был единственным возможным объяснением криков чернокожего в лапах острожных властей. В своих заключительных замечаниях, названных впоследствии инспектором Кинчем «подстрекательскими и непрофессиональными», Ханиф сравнил слова офицера по связям с общественностью с таковыми печально известного расиста Джона Кингсли Рида,
ответившего однажды на известие о смерти чернокожего лозунгом: «Один долой; миллион продолжает идти». Толпа роптала и пузырилась; это был жаркий и недобрый день.
— Оставайтесь горячими, — выкрикивал брат Симбы Уолкотт в собрание. — Никто не должен остыть. Питайте свою ярость.
Поскольку Симба на самом деле уже был судим и осужден в том, что он однажды назвал «радужной прессой — красной, как тряпка, желтой, как газеты, голубой, как телеэкран, зеленой, как слизь»,
его конец поразил многих белых как жестокое правосудие, возмездие, опрокинувшее смертоносного монстра. Но в другом суде, тихом и черном, он получил гораздо более благоприятный вердикт, и эти различные оценки выползли после его смерти на улицы города и забродили на бесконечно тропическом зное. «Радужная пресса» наполнилась заявлениями в поддержку Симбы со стороны Каддафи,
Хомейни,
Луиса Фаррахана;
тогда как на улицах Спитлбрика молодые мужчины и женщины поддерживали — и раздували — медленное пламя своего гнева, пламя сумрачное, но способное затмить собою свет.
Две ночи спустя за Черрингтонским Пивоваренным заводом,
в Тауэр-Хэмлетс, «Потрошитель Старушек» нанес новый удар. А на следующую ночь была убита старуха возле детской площадки приключений в Парке Виктории,
Хокни; и снова отвратительная «подпись» Потрошителя — ритуальное раскладывание внутренностей вокруг тела жертвы способом, точная информация о котором никогда не разглашалась — была добавлена к преступлению. Когда инспектор Кинч, выглядящий несколько помятым в ребрах, оказался на телевидении, чтобы вынести на обсуждение экстраординарную теорию, согласно которой «убийца-подражатель» так или иначе выведал фирменный знак, так долго и так тщательно скрываемый, и поэтому надел мантию, сброшенную недавно Ухуру Симбой, — тогда Специальный уполномоченный полиции посчитал мудрым также, в качестве предупредительной меры, учетверить полицейское присутствие на улицах Спитлбрика и, дабы держать в резерве такое множество полицейских, доказывал необходимость отмены футбольной программы в столице на время уик-энда. И, воистину, народные настроения трепали почем зря старые заплаты Ухуру Симбы; Ханиф Джонсон выпустил заявление о том, что увеличение полицейского присутствия было «провокационным и поджигательским», и в Шаандааре и Пагал-хане стали собираться группы молодых чернокожих и азиатов, решивших противостоять рейдам пандовых автомобилей.
В «Горячем Воске» не выбиралось для
расплавкини одно другое чучело, кроме потеющей и уже неоднократно разжиженной фигуры офицера по связям с общественностью. А температура непреклонно продолжала повышаться.
Серьезные инциденты стали происходить все чаще: нападения на черные семьи на заседаниях совета, преследование черных школьников по пути домой, беспорядки в пабах. В Пагал-хане крысолицый юнец и три его сподвижника заплевали еду многочисленным посетителям; в результате последующей драки три бенгальских официанта подверглись нападению и получили довольно серьезные повреждения; однако харкающий квартет не был задержан. Истории о полицейских зверствах, о чернокожих молодчиках, стремительно выскакивающих из принадлежащих специальным патрульным группам машин и фургонов без опознавательных знаков и возвращающихся обратно с неизменной осторожностью, оставляя после себя порезы и ушибы, расходились по всем общинам. Патрули Самообороны из молодых сикхских, бенгальских и афро-карибских парней — называемые их политическими оппонентами не иначе как
группы линчевания— принялись курсировать по городку, пешком и на старых фордах «зодиак» и «кортина»,
призывая «не принимать эту ложь». Ханиф Джонсон сообщил возлюбленной-всей-своей-жизни, Мишале Суфьян, что, на его взгляд, еще одно убийство Потрошителя сожжет плавкий предохранитель.
— Этот убийца не просто наслаждается свободой, — сказал он. — Еще он потешается над смертью Симбы, и именно этого люди не могут переварить.
Вниз на эти кипящие улицы, один в не по сезону влажной ночи, явился Джибрил Фаришта, трубя в свой золотой рожок.
* * *
В восемь часов тем же вечером, в субботу, Памела Чамча стояла вместе с Нервином Джоши — отказавшимся позволять ей идти без сопровождения — перед автоматической фотографической кабинкой на углу главного зала станции Юстон,
чувствуя себя до смешного конспиративно. В восемь пятнадцать к ней приблизился жилистый молодой человек, казавшийся сейчас более высоким, чем она помнила; проследовав за ним, она и Нервин без единого слова залезли в его побитый синий пикап и доехали до маленькой безлицензионной квартиры по Рэйлтон-роуд, Брикстон, где Уолкотт Робертс представил их своей матери, Антуанетте. Трое мужчин, которых Памела впоследствии считала гаитянами, по понятным причинам (дабы не быть опознанными) не были представлены.
— Возьмите стакан имбирного вина, — велела Антуанетта Робертс. — Для ребенка тоже полезно.
Оказав почести госпоже Робертс, потерявшейся в широком и потрепанном кресле (ее удивительно бледные ноги, тонкие, как спички, выглядывали из-под черного платья, завершаясь непокорными розовыми ступнями и тонкими кружевами над ними, в тщетной попытке дотянуться до пола), Уолкотт приступил к делу.
— Эти джентльмены были коллегами моего мальчика, — сказала старушка. — Оказывается, вероятной причиной его убийства была работа, производимая субъектом, который, как мне сообщили, небезынтересен и для Вас. Мы полагаем, что настало время работать более формально, через каналы, которые Вы представляете. — На этом месте один из трех молчаливых «гаитян» вручил Памеле красный пластиковый портфель. — Здесь находятся, — мягко объяснила госпожа Робертс, — обширные свидетельства повсеместного существования ведьмовских ковенов среди столичной полиции.
Уолкотт встал.
— Нам пора идти, — произнес он твердо.
— Пожалуйста.
Памела и Нервин поднялась. Госпожа Робертс кивнула неопределенно, рассеянно, хрустнув суставами своих дряблокожих рук.
— Прощайте, — произнесла Памела и принялась выражать обычные соболезнования.
— Девочка, поберегите дыхание, — прервала их миссис Робертс. — Просто вбейте для меня гвоздь в этих колдунов.
Гвоздь в самое их
сердце.
* * *
Уолкотт Робертс доставил их в Ноттинг-Хилл к десяти. Нервин ужасно кашлял и жаловался на головные боли, регулярно мучившие его со времен ранения в Шеппертоне, но когда Памела забеспокоилась по поводу обладания единственным экземпляром взрывоопасных документов в пластиковом портфеле, Нервин снова настоял на ее сопровождении в спитлбрикский офис совета общественных отношений, где она планировала сделать фотокопии, чтобы распределить их по многочисленным доверенным друзьям и коллегам. Поэтому в десять пятнадцать они снова были в любимом Эм-Джи Памелы, направляясь через весь город на восток, в надвигающуюся грозу. Старый, синий панельный мерседес-фургон следовал за ними, точно так же, как прежде — за грузовичком Уолкотта; то есть — не привлекая внимания.
За пятнадцать минут до этого патрульная группа из семи рослых молодых сикхов, набившаяся в салон «воксхолл-кавальера»,
двигалась по мосту через канал Малайского Полумесяца
в южном Спитлбрике. Услышав крик с тропинки под мостом и поспешив к месту действия, они обнаружили вялого, бледного мужчину среднего роста, с прямыми, светлыми волосами, мягко спадающими на светло-карие глаза, вскочившего на ноги — скальпель в руке — и убегающего от тела старухи, чей синий парик свалился и плавно покачивался на водах канала, словно медуза. Юные сикхи легко догнали и одолели бегущего мужчину.
В одиннадцать пополудни новости о поимке серийного убийцы проникли в каждую щелку городка, сопровождаемые уничтожительными слухами: полиция отказалась выдвигать обвинение против маньяка, члены патруля задержаны для допроса, дело собираются замять. Толпы начали собираться на углах улиц,
и, поскольку пабы опустели, вспыхнула серия драк. Был нанесен некоторый ущерб имуществу: у трех автомобилей оказались разбиты стекла, магазин видеотехники подвергся разграблению, было брошено несколько кирпичей. В это время, субботним вечером, в половину двенадцатого, когда клубы и танцевальные залы стали наполняться возбужденной, весьма наэлектризованной публикой, суперинтендант полицейской дивизии, проконсультировавшись с вышестоящим руководством, объявлял, что центральный Спитлбрик находится в состоянии бунта, и направил всю энергию столичной полиции против «бунтовщиков».
В это же время Саладин Чамча, обедавший с Алли Конус в ее квартире, не ведающий о происходящем на Спитлбрикских Полях, соблюдающий приличия, сочувствующий, бормочущий содействующий неискренний, вышел в ночь; обнаружил образовавших
testudo
мужчин в шлемах, с пластиковыми щитами наготове, движущихся к нему через Поля уверенной, неумолимой рысью; засвидетельствовал появление в небе гигантского саранчового роя вертолетов, свет от которых падал подобно тяжелому дождю; увидел тянущиеся брандспойты; и, повинуясь неодолимому безусловному рефлексу, вильнул хвостом и бросился наутек (не подозревая, что выбрал неверный путь), полным ходом устремившись в направлении Шаандаара.
* * *
Телевизионные камеры поспевают аккурат к налету на клуб «Горячий Воск».
Вот что видит камера: менее чувствительное, чем у человеческого глаза, ее ночное зрение ограничено тем, что показывают вспыхивающие огни. Вертолет висит над ночным клубом, мочась на него длинными золотистыми потоками света; камере понятен этот образ. Государственная машина, надругавшаяся над своими врагами. — А теперь камера есть и в небе; редактор новостей оплатил где-то санкционирование аэросъемки, и с другого вертолета новостная команда ведет свою
видеоохоту.
Никто не пытается отогнать этот вертолет. Шум толпы тонет в рокоте вращающихся лопастей. В этом отношении видеозаписывающая аппаратура опять-таки оказывается менее чувствительной, чем, в данном случае, человеческое ухо.
— Снижаемся.
Мужчина, пылающий под солнечными стрелами прожекторов,
торопливо говорит в микрофон. Позади него — свистопляска теней. Но между репортером и беспорядочной теневой страной стоит стена: люди в защитных шлемах, несущие щиты. Репортер говорит тяжело; зажигательныебомбы пластиковыепули пострадавшиеполицейские брандспойт грабеж, — ограничиваясь, разумеется, голыми фактами. Но камера видит то, о чем он молчит. Камера — вещь, которую легко сломать или украсть; недолговечность делает ее скрупулезной. Камера требует закона, порядка, тонких синих линеечек. Стремясь сохранить себя, она остается позади стены ограждения, наблюдая теневые страны издалека и, конечно же, сверху: иначе говоря, она выбирает, на какую сторону встать.
— Снижаемся.
Световые пушки освещает новое лицо, румяное, с тяжелой челюстью.