Спонтанность такого подхода вызвала у нее почти столь же неожиданный смех, но снова возникло ощущение естественности, Близости; она усмехнулась: «Ладно, будь по-твоему», — и выскользнула из мешковатых, эластичных мароновых брюк и свободной курточки (она не любила одежду, подчеркивающую контуры тела), и это стало началом сексуального марафона, оставившего их обоих истерзанными, счастливыми и истощенными, когда, наконец, наступил перерыв.
Он сообщил ей: он упал с неба и выжил. Она глубоко вдохнула и поверила ему, благодаря отцовской вере в бесчисленные и противоречивые возможности жизни, и потому еще, что этому научили ее горы.
— Ладно, — выдохнула она. — Я купилась на это. Только не говори моей матери, хорошо?
Вселенная была полем чудес, и только привыкание, анестезия повседневности притупляет наше зрение. Пару дней назад она читала, что в ходе своих естественных процессов горения звезды в небе перерабатывают углерод в алмазы. Идея — звезды, льющие алмазы в пустоту: она тоже казалась чудом. Если могло случиться такое, то и это — тоже. Дети упали из зиллионоэтажных
окон и подпрыгнули. Была такая сцена в фильме Франсуа Трюффо
L'Argent du Poche
…
Она сосредоточилась.
— Иногда, — решилась она, — со мной тоже случаются чудеса.
Затем она поведала ему о том, о чем никогда не говорила ни единому живому существу: о видении на Эвересте, ангелах и ледяном городе.
— Это было и не только на Эвересте, — заметила Алли и после некоторого колебания продолжила.
Вернувшись в Лондон, она вышла прогуляться по Набережной, пытаясь прочувствовать ее, как и гору, в своей крови. Было раннее утро, и был туманный призрак, и густой снег размывал все границы. Тогда и появились айсберги.
Их было десять, плывущих обособленной величественной группой к верховью. Они были окутаны густой пеленой тумана, поэтому только тогда, когда они поравнялись с нею, она различила их формы, точные миниатюрные копии десяти самых высоких гор мира, в порядке возрастания, с
еегорой — горой, возвышающейся позади. Она попыталась представить себе, как айсберги смогли пройти реку под мостами, пока туман сгущался и затем, несколькими мгновениями позже, полностью растаял, прихватив с собой ледяные горы.
— Но они там были, — уверяла она Джибрила. — Нангапарбат, Даулагири, Шишапангма Фэнь.
Он не стал спорить.
— Если ты так говоришь, я знаю, что так и было.
Айсберг — это вода, стремящаяся быть землей; горы, особенно Гималаи, особенно Эверест — попытка земли стать небом; это — полет земли, земля, превратившаяся — почти — в воздух и достигшая величия в истинном смысле слова. Задолго до своей встречи с горой Алли была уверена в ее опекающем присутствии в своей душе. Ее квартира была полна Гималаями. Эверест, представленный в пробке, в пластмассе, в плитке, камне, акриле, кирпиче наполнял пространство; был даже один, целиком изваянный изо льда, крошечный айсберг, который она хранила в морозильной камере и доставала время от времени, чтобы похвастаться друзьям. Почему так много?
Потому что— никакого другого ответа и быть не может —
они там были.
— Взгляни, — произнесла она и, не покидая кровати и даже не вставая, протянула руку к стоящему на журнальном столике последнему своему приобретению, легкому Эвересту из выветренной сосны. — Подарок шерпы из Намче-Базара.
Джибрил взял его, повертел в руках. Когда они прощались, Пемба застенчиво протянул ей свой дар, уверяя, что это — от всей его группы шерпов, хотя было очевидно, что он преуменьшил свою роль. Это была подробная модель, включая ледяные завалы и Ступень Хиллари,
являющуюся последним крупным препятствием на пути к вершине, и маршрут, которым они поднимались к вершине, был глубоко прорезан в древесине. Перевернув ее вверх тормашками, Джибрил обнаружил сообщение, выцарапанное на ее основании аккуратным английским. Для Али-Биби.
Нам повезло. Не пытайся снова.
О чем Алли не сообщила Джибрилу, так это о том, что запрет шерпы напугал ее, убедив в том, что, если нога ее еще раз ступит на гору-богиню, та, несомненно, убьет ее, — ибо не дозволено смертным смотреть больше чем единожды в лицо божественного; но гора была дьявольской настолько же, насколько и трансцендентной (или, скорее, ее дьяволизм и ее трансценденция были одним), поэтому даже созерцание Пембиного предостережения пронзило ее острой болью потребности столь глубокий, что у нее вырвался громкий стон, словно от сексуального экстаза или от отчаяния.
— Гималаи, — сказала она Джибрилу, чтобы скрыть то, что в действительности было у нее на уме, — есть эмоциональные пики в той же степени, что и физические: как опера. Вот что делает их такими грозными. Не только головокружительная высота. Хотя это и сложная, манящая уловка.
У Алли был способ переключаться из конкретики в абстракцию: путь, достигаемый столь небрежно, что сторонний наблюдатель готов был спросить себя, знает ли она вообще разницу между этими двумя состояниями; или — чаще — терял уверенность в том, что, в конце концов, эта мнимая разница вообще существует.
Алли была верна пониманию того, что она должна умиротворить гору или умереть; что, несмотря на плоскостопие, делающее невозможным саму мысль о серьезном занятии альпинизмом, она все еще больна Эверестом, и что в глубине своего сердца она таила невозможную схему — фатальное видение Мориса Уилсона, так и не реализованное по сей день. А именно: одиночное восхождение.
Вот в чем она не могла признаться: что с самого своего возвращения в Лондон она видела Мориса Уилсона сидящим среди глиняной черепицы в килте и клетчатом тэмешэнте и сзывающим гоблинов. Тогда как Джибрил Фаришта не сообщал ей о преследующем его призраке Рекхи Меркантиль. Между ними все еще оставались закрытые двери, при всей их физической близости: каждый хранил тайну своих опаснейших призраков. И Джибрил, слушая о другом видении Алли, скрыл свое глубокое волнение за нейтральными словами —
если ты так говоришь, я знаю: волнение, порожденное этим очередным свидетельством того, что мир грез начал просачиваться в таковой часов бодрствования, что печати, разделяющие эти два мира, ломаются, и что в любой момент оба небосвода могут соединиться, — то есть — что конец всех вещей совсем близко. Однажды утром Алли, пробудившись от пустого, лишенного сновидений сна, обнаружила его погруженным в давно не открываемый ею экземпляр Блейковского
Бракосочетания Неба и Ада,
в котором она — более молодая, непочтительная с книгами — понаделала множество пометок: подчеркиваний, заметок на полях, восклицательных и многократных вопросительных знаков. Заметив, что она проснулась, он огласил выборку этих ремарок со злой усмешкой.
— Из Притч Ада, — начал он. —
Похоть козла — щедрость Господа.
— Она покраснела в неистовстве. — А дальше у нас, — продолжил он, —
Как слыхал я в Аду, древнее пророчество, что по прошествии шести тысяч лет мир сей пожрется огнем, истинно.Затем, внизу страницы:
Придет же сие чрез очищение чувственных наслаждений.Скажи мне, что это? Я нашел ее вложенной между страниц.
Он вручил ей фотографию мертвой женщины: ее сестры, Елены, — спрятанную здесь и забытую. Еще одно навязчивое видение; и жертва привычки.
— Мы не говорим о ней много. — Обнаженная, она привстала в постели на колени; ее бесцветные волосы закрыли лицо. — Верни ее на место.
Никакого Бога не видел я, да и не слышал ничего в конечном чувственном восприятии; но чувства мои во всем открыли бесконечное.Он пролистал книгу, и Елену Конус сменило изображение Возрожденного Человека, сидящего обнаженным со скрещенными ногами на холме с солнцем, сияющим за его спиной.
Сплошь и рядом вижу я, что Ангелы из тщеславия говорят о себе как о Единственно Мудрых.Алли всплеснула руками и закрыла лицо. Джибрил попытался приободрить ее.
— Ты написала на форзаце: «Сотворение миропорядка. Архиеп. Ашер,
4004 до н. э. Предполагаемая дата апокалипсиса — 1996». Так что время для очищения чувственных наслаждений пока что остается.
Она покачала головой: стоп. Он остановился.
— Расскажи мне, — произнес Джибрил, откладывая книгу.
* * *
Двадцатилетняя Елена взяла Лондон штурмом. Ее необузданное шестифутовое тело, просвечивающее сквозь золотистую кольчужку Рабана.
Она всегда держалась с ужасающим достоинством, провозглашая свою собственность на землю. Город был ее стихией, она чувствовала себя в нем как рыба в воде. Она погибла в двадцать один, утонув в ванне с холодной водой, ее тело было напичкано психотропными наркотиками. Всякий ли может утонуть в своем элементе, давно задавалась вопросом Алли. Если рыба может утонуть в воде,
могут ли люди задохнуться на воздухе? В те дни Алли, которой было лет восемнадцать-девятнадцать, завидовала самоуверенности Елены. Каков был ее элемент? В какой периодической таблице духов
можно было его найти?
Ныне, запертая в четырех стенах больными ногами, гималайский ветеран, Алли оплакивала ее потерю. Когда ты достиг высоких горизонтов, нелегко вернуться в свою коробочку, на крохотный островок, в вечность разочарования. Но ее предали ноги и должны убить горы.
Мифическая Елена, девица с обложек, обернутая в пластиковую пленку, была уверена в своем бессмертии. Алли, наведавшись на ее апокалиптическую
вписку,
отказалась от предложенного «сахарного кубика»
и пробормотала что-то об умственной ущербности, чувствуя себя не в своей тарелке, как и обычно в компании Елены. Лицо ее сестры — слишком широко посаженные глаза, слишком острый подбородок, подавляющий эффект — насмешливо обратилось к ней. «Недостатка в мозговых клеточках нету,
— сказала Елена. — Ты можешь поберечь их немножко». Запасающая вместимость мозга была капиталом Елены. Она расходовала свои клеточки как деньги, в поисках собственных вершин; попытка, как сейчас говорится, улететь. Смерть, как и жизнь, явилась к ней присыпанной сахаром.
Она пыталась «усовершенствовать» свою младшенькую Аллилуйю. «Эй, ты, большое глазастое дитя, зачем ты прячешься в этом комбинезоне? То есть, боже мой, дорогая, все необходимое и так при тебе». Как-то ночью она облачила Алли в нечто оливковое, все из рюшечек и вырезов, едва прикрывающее ее пах в телесного цвета колготках:
засахаривает меня, как леденец,такой была пуританская мысль Алли,
моя собственная сестра выставляет меня на всеобщее обозрение в витрину, премного благодарна. Они отправились в игорный клуб, полный экстатичных барчуков, и Алли сбежала оттуда, лишь только Елена немного отвлеклась. Неделей позже, устыдившись собственной трусости, она, дабы отвергнуть попытки сестры к близости, явилась в уголок Конца Света, уселась на мешок с фасолью и призналась Елене, что уже не девственница. После чего старшая сестра шлепнула ее по губам и обозвала древними прозвищами: потаскушка, курва, блядь. «Елена Конус никогда не позволит мужчине положить свой
палец, — орала она, демонстрируя свою способность думать о себе в третьем лице, — ни даже проклятый
ноготь. Я знаю, чего я стою, дорогуша; я знаю, что тайна умирает в тот самый миг, когда они удовлетворяют свою похоть, я должна была догадаться, что ты окажешься шлюхой. Какой-нибудь гребаный коммунист, я полагаю», — подытожила она. Она унаследовала предубеждения отца в подобных вопросах. У Алли, как было известно Елене, таких предубеждений не было.
Они долго не встречались после этого; Елена до самой смерти оставалась девственной королевой
города — патологоанатом подтвердил ее
virgo intacta,
— тогда как Алли перестала носить нижнее белье, брала случайную подработку для маленьких сердитых журнальчиков и, поскольку ее сестра была неприступна, стала совершенно другой: каждый сексуальный акт был пощечиной в глядящее на нее волком белогубое лицо ее родной сестрицы. Три аборта за два года и запоздалое осознание того, что в ее дни противозачаточные пилюли являются большим, чем рак, поводом для беспокойства и находятся в одной из наивысших категорий риска.
Она узнала о смерти сестры из рекламного стенда газетного киоска,
СМЕРТЬ МОДЕЛИ В «КИСЛОТНОЙ ВАННЕ».
Когда ты умер, ты даже не можешь защитить себя от игры слов, была ее первая реакция. Тогда она и обнаружила, что разучилась плакать.
— Я видела ее фотографии еще несколько месяцев после этого, — рассказывала она Джибрилу. — Из-за того, что глянцевые журналы выходят нечасто.
Труп Елены, изображенный в марокканской пустыне, прикрытый только полупрозрачной вуалью; или же его можно было увидеть в лунном Море Теней, почти голой, если бы не шлем космонавта и полдюжины шелковых лент, намотанных вокруг грудей и паха. Алли пририсовывала изображениям усы, к возмущению киоскеров; она вырывала свою ушедшую сестру из ее зомбиподобной журнальной не-смерти
и комкала ее. Преследуемая периодически посещаемым ее призраком Елены, Алли размышляла над опасностями попытки
летать; какие пылающие падения, какой жуткий ад прибережен для такого Икара! Она стала думать о Елене как о мучимой душе, чтобы поверить, что эта неволя в неподвижном мире девичьих календарей, в которых она носила черные груди из отформованного пластика на три размера большие, чем ее собственные; в псевдоэротических силках; в рекламных сообщениях, напечатанных поперек ее пупка, — была не меньше чем личным адом Елены. Алли стала замечать крик в глазах сестры, муку, навсегда поймавшую ее в свои сети этим тиражированием. Елену истязали демоны, ее поглощало пламя, и она была не в силах даже шевельнуться… Спустя некоторое время Алли пришлось избегать магазинов, в которых можно было обнаружить ее сестру, глядящую со стоек. Она разучилась открывать журналы и спрятала все изображения Елены, которые у нее были. «Прощай, Йел, — сказала она памяти своей сестры, используя ее прежнее детское имя. — Пора бы мне перестать смотреть на тебя».
— Но, в конце концов, я оказалась такой же, как она.
Горы запели для нее; и она тоже рискнула мозговыми клетками в поисках экзальтации. Выдающийся медицинский эксперт по проблемам, с которыми сталкиваются альпинисты, нередко доказывал, лишенный разумного сомнения, что человек не может остаться в живых без помощи дыхательного аппарата значительно выше восьми тысяч метров.
Глаза должны кровоточить безо всякой надежды на восстановление, и мозг тоже должен взорваться, теряя клетки миллиардами, слишком много и слишком быстро, что должно закончиться необратимыми повреждениями, известными как Высокогорная Болезнь,
приводящая к скоропостижной смертью. Слепые трупы должны были сохраниться в вечной мерзлоте этих высочайших склонов. Но Алли и Шерпа Пемба поднялись и спустились, чтобы рассказать о случившемся. Клеточки депозитных ячеек мозга возместили потери на текущем счету. И при этом глаза ее не пострадали. Почему ученые оказались неправы?
— Предубеждение, главным образом, — поведала Алли, обвившись вокруг Джибрила под парашютным шелком.
— Они не могут подсчитать количество воли, поэтому им приходится исключить ее из своих вычислений. Но именно воля поднимает тебя на Эверест, воля и гнев, и они могут прогнуть любой закон природы, какой ты только можешь вообразить,
во всяком случае, на короткое время, независимо от его серьезности. Во всяком случае, если ты не отталкиваешь свою удачу.
Некоторые повреждения все же были. Она страдала необъяснимыми провалами памяти: маленькими, непредсказуемыми. Однажды в рыбном магазине она забыла слово
рыба. Другим утром она обнаружила себя в ванной, безучастно сжимающую зубную щетку и совершенно неспособную понять ее предназначение. А однажды утром, проснувшись рядом со спящим Джибрилом, она была на грани того, чтобы растолкать его и потребовать ответа: «Какого черта? Что Вы делаете в моей постели?» — когда, как раз вовремя, память вернулась. «Надеюсь, это пройдет», — сказала она ему. Но продолжала, даже сейчас, завидев призрак Мориса Уилсона на крышах вокруг Полей, приветливо махать ему рукой.
* * *
Она была компетентной женщиной, замечательной во многих отношениях: весьма профессиональная спортсменка восьмидесятых, клиент гигантского агентства по связям с общественностью Мак-Мюррея,
взятого за жабры. К тому же, в последнее время она стала появляться в рекламе, продвигая свой собственный диапазон приспособлений и одежды для отдыха, нацеленных на организаторов досуга и на любителей в большей степени, чем просто на альпинистов, максимизируя то, что Хэл Паулин называл Вселенной. Она была золотой девочкой с крыши мира, единственной выжившей из «моей тевтонской парочки», как Отто Конус любил величать своих дочурок.
И снова, Йел, я иду по твоим стопам.Чтобы женщине стать привлекательной в спорте, где доминируют, говоря по правде, волосатые мужики, нужно научиться себя продавать, и образ «ледяной королевы» был тут отнюдь не лишним. Здесь водились деньги, и теперь, когда она была достаточно стара, чтобы пойти на компромисс со своими старыми, пламенными идеалами без чего-то большего, нежели пожатие плеч и усмешка, она оказалась готова сделать это, готова даже к тому, чтобы появляться в телевизионных ток-шоу, дабы обсудить с рискованными намеками неизбежные и неизменные вопросы жизни с подростками на высоте двадцати с хвостиком тысяч футов. Такие высокопрофильные прыжки тревожно теснились рядом с представлением о себе, за которое она все еще отчаянно цеплялась: идеей о том, что она была природной одиночкой, самой обыкновенной из женщин, и что требования деловой жизни рвут ее пополам. Первая стычка с Джибрилом произошла у нее именно из-за этого, потому что он сказал в своей обычной неприкрашенной манере: «Я догадываюсь, что это прекрасно — бежать из застенков, пока ты знаешь, что они будут преследовать тебя. Но предположим, что они остановились. Мое мнение — нужно поворачиваться и идти другим путем». Позднее, когда они встретились снова, она подтрунивала над ним с высоты собственной звездной славы (поскольку она стала первой сексуально привлекательной блондинкой, покорившей Эверест, шумиха значительно усилилась; она получала по почте фотографии великолепных мачо, а также приглашения на светские вечеринки и некоторое количество безумных непристойностей): «Теперь, когда ты уволился, я могу сниматься в кино самостоятельно. Кто знает? Может быть, я и займусь этим», — на что он отвечал, ужасая ее силой своих слов: «Только через мой чертов труп».
Несмотря на свою прагматичную готовность погружаться в грязные воды реальности и плавать вместе с потоком, она никогда не теряла ощущения, что некое ужасное бедствие притаилось прямо за углом — то было следствие неожиданных смертей ее отца и сестры. Эта тянущаяся за нею колючая борода воспоминаний превратила ее в бдительного скалолаза, «здравомыслящего человека», поскольку именно таким должен быть настоящий парень; и, поскольку друзья ее, которыми она так восхищалась, погибали в тех или других горах, ее осторожность все возрастала. В стороне от альпинизма это придавало ей порой жесткость взгляда, нервозность; ее окутывала тяжелая атмосфера крепости, готовящейся к неизбежному нападению. Это усиливало ее репутацию женщины с морозных гор; окружающие держали дистанцию, и, замечая это, она приняла одиночество как цену индивидуальности.
Но здесь было много противоречий, ибо она все-таки лишь совсем недавно вышвырнула за борт осторожность, когда предприняла попытку атаковать Эверест без кислорода. «Кроме того, — уверяло ее агентство в своем формальном поздравительном адресе, — это очеловечивает Вас, дает понять, что у Вас есть этот проклятый стержень, и это — весьма позитивное новшество». Они работали над этим. Между тем, думала Алли, улыбаясь Джибрилу в утомленном одобрении, пока он погружался в глубочайшие из ее глубин, Сейчас есть ты. Можно сказать, совершенно незнакомый человек; ты ушел оттуда и пришел прямо ко мне. Боже, я даже сама перенесла тебя через порог, но это все равно ничего не меняет. Нельзя обвинить тебя в том, что мне пришлось стать подъемником.
Он не привык к уюту. Пользуясь прислугой, он оставлял одежду, крошки, использованные чайные пакетики там, где они падали. Хуже того: он разбрасывал их, сам позволял им падать там, где их более всего требовалось убрать; не сознающий в богатстве своем, что творит, он продолжал доказывать себе, что ему, бедному мальчику с улиц, больше не нужно убирать за собой самому. Это было не единственной деталью, сводящей ее с ума. Она наливала в стакан вина; он быстро выпивал его, а потом, когда она отворачивалась, сграбастывал ее, обезоруживая ангельским выражением лица и ультраневинным «Бывает и хуже, не так ли?» Его плохое поведение возле дома. Он любил пердеть. Он жаловался — действительно жаловался, и это после того, как она буквально выкопала его из снега! — на малый размер жилища. «Стоит мне сделать два шага, как я врезаюсь лицом в стену». Он грубил по телефону, по-настоящему грубил, даже не разбираясь, кто звонит: автоматически, точно так же, как это делают все бомбейские кинозвезды, когда случается, что лакеи не спасают их от подобных вторжений. После того, как Алисия пережила один из подобных залпов непристойностей, она сказала (когда ее дочь, наконец, взяла трубку):
— Прости, что говорю, дорогуша, но, кажется, у твоего приятеля чердак не в порядке.
— Чердак, мама?
Горделивые нотки в голосе Алисии обескураживали. Она все еще была способна к великолепию, у нее был талант к этому, несмотря на ее послеоттовское решение выдавать себя за мешочницу.
— Чердак, — заявила она, подразумевая, что Джибрил был продуктом индийского импорта. — Пусть поднимется и проверит: по-моему, там слишком много кешью
и обезьяньих орехов.
Алли не стала спорить с матерью, совершенно не будучи уверенной в том, что сможет продолжать жить с Джибрилом, даже если он пересек ради нее всю землю, даже если он упал с небес. Длительные отношения было трудно загадывать; даже средняя их продолжительность была довольно туманной перспективой. На мгновение она сконцентрировалась на попытке понять этого человека, которого раньше просто принимала, уверенная в том, что он был величайшей любовью в ее жизни, не смея сомневаться, было ли это так на самом деле или же она лишь придумала это. Было множество трудных моментов. Он не знал того, что, с ее точки зрения, было само собой разумеющимся: она попыталась рассмотреть обреченного набоковского
шахматиста Лужина,
почувствовавшего, что в жизни, как и в шахматах, существуют некоторые комбинации, которые неизбежно должны привести его к поражению, как аналогию с ее собственным (в действительности несколько иным) ощущением надвигающейся катастрофы (которая должна случиться не по готовым шаблонам, а с неизбежностью непредвиденности), но он ранил ее в самое сердце, пристально посмотрев на нее и сказав, что никогда не слышал об этом авторе, не говоря уже о самой
Защите. Напротив, он удивил ее, спросив ни с того ни с сего: «Почему Пикабия?» — Замечая при этом, что для Отто Кохена, ветерана ужасных лагерей, довольно странно разделять эту неофашистскую любовь к машинам, грубой силе, прославлению дегуманизации. «Каждый, кто постоянно возится с машинами, — добавлял он, — как дитя, только одно может сказать с полной уверенностью о них, о компьютере или велосипеде. Они работают не так, как надо». Откуда ты знаешь, начала было она и умолкла, опасаясь быть сраженной его надменными комментариями, но он ответил без высокомерия. Впервые услышав о Маринетти,
поведал он, он узнал только об одной стороне медали и решил, что футуризм довольствуется куклами. «Марионетки,
катпутли,
в те времена мне очень хотелось использовать продвинутые методы кукольных представлений на сцене, наверное, чтобы можно было изображать демонов и других сверхъестественных существ. И я получил книгу».
Я получил книгу: слова Джибрила прозвучали подобно инъекции. Для домашней девочки, приученной с уважением относиться к книгам (отец заставлял обеих дочек целовать каждый томик, случайно упавший на пол) и реагирующей ужасным с ними обращением — выдирая страницы из тех, которые не желала или не любила читать, исписывая и исцарапывая их, дабы показать им, кто в доме хозяин, — присущая Джибрилу манера без почтения, но и без оскорблений брать книги лишь для того, чтобы взять то, что она предлагает, не испытывая потребности преклоняться или уничтожать, была чем-то новым; и она принимала ее с благодарностью. Она училась у него. Он же, напротив, казался непроницаемым для любой премудрости, которую она старалась привить ему, как например правильный способ обращения с грязными носками. Когда она пыталась советовать ему «вносить свой вклад в общее дело», он впадал в глубокую, болезненную печаль, ожидая, что своей лестью она вернет ему хорошее настроение. Что, к ее отвращению, она тут же добровольно совершала: по крайней мере, некоторое время.
Самым худшим в нем, поняла она на собственном горьком опыте, был его талант думать обо всем с пренебрежением, преуменьшением, постоянными нападками. Стало практически невозможно говорить с ним о чем-либо, сколь бы разумным оно ни было, сколь бы мягко оно ни было преподнесено. «Иди, иди, ешь воздух!» — кричал он и удалялся под навес своего раненного самолюбия. — А самым соблазнительным в нем была его способность инстинктивно угадывать ее желания, как будто он умудрился внедрить своего агента в самые тайники ее сердца. В результате их секс был воистину электризующим. Та первая крохотная искорка во время их первого поцелуя была отнюдь не единственной. Это происходило регулярно, и порой, когда они занимались любовью, она была уверена, что слышит вокруг потрескивание электричества; временами она чувствовала, как ее волосы встают дыбом. «Это напоминает мне электрические штучки в студии моего отца, — сказала она Джибрилу, и они рассмеялись. — Правда, я — любовь всей твоей жизни?» — спросила она быстро, и он, столь же быстро, ответил: «Конечно».
Она призналась ему сразу, что слухи о ее недоступности, даже холодности, имели под собой некоторые основания.
— Когда умерла Йел, эта ее сторона передалась мне тоже. — Ей больше не требовалось швыряться любовниками в лицо своей сестры. — Плюс я действительно перестала получать от этого удовольствие. Тогда это были большей частью революционно настроенные социалисты, которые довольствовались мною, пока мечтали о героических женщинах, которых видели во время своих трехнедельных поездок на Кубу. Никогда не прикасаясь
к ним, разумеется; утомленность боями и идеологическая чистота позволяли держать этих глупцов на почтительном расстоянии. Они приходили домой, напевая «Гуантанамеру»,
и звонили мне. — Она помолчала. — И я решила: пусть лучшие умы моего поколения
произносят монологи о власти над телом какой-нибудь другой бедной женщины, я пас.
Она стала подниматься в горы; она говорила обычно, что начала делать это, «потому что знала, что они никогда не последуют туда за мною. Но тогда, дерьмо собачье, я полагала, что делаю это не ради них; я делала это ради себя».
Каждый вечер она по часу бегала босиком по лестнице — вверх и вниз, до улицы и обратно, на носочках, — в заботе о своих больных ступнях. Затем она валилась на груду подушек, яростно глядя по сторонам, и ему приходилось беспомощно слоняться вокруг, после чего он наливал ей обычно крепкого спиртного: чаще всего ирландского виски. Она выпивала свою честную порцию, топя в ней реальность проблемы — боль в ногах. («Ради Христа, держите ноги в покое, — доносился до нее по телефону сюрреалистичный голос из пиар
— агентства. — Если они не смогут ходить, это финиш, занавес, сайонара,
доброй ночи, бери шинель — пошли домой
».) В их двадцать первую совместную ночь, приняв пять двойных Джеймсонов,
она сказала:
— Вот почему я на самом деле поднялась туда. Не смейся: убежать от добра и зла.
Он не стал смеяться.
— По-твоему, горы выше этики? — серьезно спросил он.
— Вот чему научила меня революция, — продолжила она. — Одной вещи: что информация упразднилась где-то в двадцатом веке, не скажу точно, когда; само собой, эта часть информации стала праздной, у
праздненной.
С тех пор мы живем в волшебной истории. Понимаешь? Все случается магическим образом. Ни одна фея не имеет ни малейшего гребаного представления, что происходит. Как же теперь понять, где правильно, где неправильно? Мы даже не знаем, что это такое. Так что я подумала: ты можешь разбить себе сердце, пытаясь разобраться во всем этом, или же пойти и усесться на гору, потому что именно там является вся истина, веришь ты в это или нет;
она поднялась и убежала из этих городов, где даже материя под нашими ногами искусственна, лжива; и она скрылась там, в тонком-тонком воздухе, где лжецы не посмеют находиться после того, как их мозг взорвется. Там хорошо. Я была там. Спроси меня.
Она заснула; он отнес ее в кровать.
Когда известие о его смерти в авиакатастрофе настигло ее, она терзалась, изобретая его для себя: спекулируя, можно сказать, рассуждениями об утерянном возлюбленном. Он был первым мужчиной, с которым она спала за последние пять с лишним лет: совсем не маленькое число в ее жизни. Она стремилась отвернуться от собственной сексуальности; инстинкты предупреждали ее: если поступить иначе, она поглотит тебя; сексуальность была для нее — да и останется навсегда — важным объектом, темным континентом, обширным белым пятном на карте, и Алли никогда не была готова идти тем путем, быть тем исследователем, наносить те берега: уже нет, или, быть может, еще нет. Но она так и не избавилась от чувства ущербности из-за своего невежества в Любви — в том, что должно было казаться ей похожим на полное погружение в чрево этого архетипичного, капитализированного джинна, желания, стирающего границы самости, срывающего все покровы, пока ты не будешь раскрыт от кадыка до промежности:
вот они, точные слова, — ибо явления она не познала. Предположим, он придет ко мне, мечтала она. Я смогла бы узнать его, шаг за шагом, подняться на самую вершину. Запретив горы своим мягкокостным ногам, я искала бы гору в нем: ставила бы основной лагерь, прокладывала маршруты, остерегалась ледопадов, лавин, обвалов. Я покорила бы пик и увидела танцующих ангелов. О, но он мертв, и на дне моря.
Затем она нашла его.
И, возможно, он изобрел ее тоже, в некоторой степени: изобрел кого-то, вечно стремящегося прочь от прежней жизни навстречу любви.
В этом нет ничего исключительного. Случается довольно часто; и эти два изобретателя продолжают шлифовать друг о друга свои грубые грани, настраивать свои изобретения, воплощать фантазии в реальность, учиться быть вместе: или не быть. Решают — делать или не делать. Но допустить, что Джибрил Фаришта и Аллилуйя Конус могли пойти по столь обыкновенной дорожке, значило бы сделать ошибку, представляя их отношения вполне заурядными. Это было не так; ничто другое не было более существенным ударом по заурядности.