Сатанинские стихи
ModernLib.Net / Рушди Ахмед / Сатанинские стихи - Чтение
(стр. 17)
Автор:
|
Рушди Ахмед |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(577 Кб)
- Скачать в формате doc
(1 Кб)
- Скачать в формате txt
(1 Кб)
- Скачать в формате html
(55 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|
Несколько месяцев — шесть, если повезет, — и перед этим — боль, стремительно усиливающаяся. Мишала вернулась в Перистан и направилась прямо в свою комнату в зенане, где написала мужу сухую записку на лавандовой бумаге, сообщая ему диагноз врача. Когда он прочитал ее смертный приговор, написанный ее собственной рукой, ему страшно захотелось разрыдаться, но глаза его упорно оставались сухими. У него много лет не было времени на Всевышнего, но теперь пара фраз Аиши вонзилась в его разум.
Бог спасет вас. Все воздастся.Жестокая, суеверная мысль закралась в его голову: «Это — проклятие, — думал он. — Когда я возжелал Аишу, она убила мою жену».
Когда он пошел в зенану, Мишала отказалась видеть его, но ее мать, загораживающая дверной проем, вручила Саиду вторую записку на синей ароматной бумаге. «Я хочу видеть Аишу, — значилось в ней. — Любезно позвольте мне это». Кивком Мирза Саид дал согласие и с позором уполз.
* * *
С Махаундом всегда борьба; с Имамом — рабство; но с этой девочкой нет ничего. Джибрил инертен; обычно он спит в своих грезах так же, как и в реальной жизни. Она находит его под деревом, или в канаве, слышит то, чего он не говорит, берет то, что ей нужно, и отпускает. Что он знает о раке, например? Ничегошеньки.
Все люди вокруг, думает он на границе сна и яви, слышат голоса, их искушают речи. Но не его; никогда не его собственные.
Чьи же тогда? Кто шепчет в их уши, позволяя им сворачивать горы, останавливать часы, диагностировать болезнь?
Он не в силах ответить.
* * *
Через день после возвращения Мишалы Ахтар в Титлипур девочка Аиша, которую люди стали называть кахин, пир, совершенно исчезла на целую неделю. Ее несчастный поклонник, клоун Осман, следовавший за нею в отдалении по пыльному картофельному пути в Чатнапатну, сообщил сельским жителям, что поднялся ветер и нагнал пыли ему в глаза; когда же он протер их, она «уже ушла». Обычно, когда Осман и его вол начинали свои возвышенные рассказы о джиннах, чудесных лампах и сезам-откройся, селяне относились к ним довольно терпимо и подтрунивали над ним: да ладно, Осман, спасай этим тех идиотов в Чатнапатне; они могут пасть перед этими материями, но здесь, в Титлипуре, мы знаем, как все происходит: дворцы не появляются, если тысяча и один строитель не воздвигнет их, и не исчезают, пока те же самые рабочие не разрушат их.
На этот раз, однако, никто не смеялся над клоуном, ибо крестьяне беспокоились, куда подевалась Аиша, и желали верить хоть чему-то. Они крепли в убеждении, что снежноволосая девушка была истинной преемницей старой Бибиджи, поскольку бабочки появились снова в год ее рождения, и разве не они следовали за нею повсюду подобно плащу? Аиша была подтверждением давно угасшей надежды, порожденной возвращением бабочек, и свидетельством того, что великое все еще могло случиться в этой жизни, даже для слабейших и беднейших на земле.
— Ангел забрал ее, — дивилась жена сарпанча Хадиджа, и Осман разрыдался. — Но нет, это чудесно, — не понимая причины его слез, объяснила старая Хадиджа.
Селяне принялись отчитывать сарпанча:
— Как ты добился того, чтобы стать деревенской главой, с такой бестактной супругой, поведай нам.
— Вы выбрали меня, — строго ответствовал он.
На седьмой день после своего исчезновения Аиша была замечена идущий к деревне, снова обнаженная и покрытая золотыми бабочками; ее серебристые волосы струились за нею на ветру. Она направилась прямо к дому сарпанча Мухаммед-Дина и потребовала, чтобы титлипурский панчаят был немедленно созван на срочное совещание.
— Величайшее событие за всю историю древа случилось с нами, — поведала она.
Мухаммед-Дин, не в силах отказаться, назначил время для встречи на этот же вечер, после наступления темноты.
Этой ночью члены панчаята заняли места на своих обычных древесных отростках, тогда как Аиша-кахин стояла перед ними на земле.
— Я поднималась с ангелом в самые высокие выси,
— молвила она. — Да, даже к лотосу крайнего предела. Архангел, Джибрил: он принес нам послание, которое также есть веление. Все востребуется с нас, и все воздастся.
Сарпанч Мухаммед-Дин был совершенно не готов к выбору, с которым ему предстояло столкнуться.
— Что просит ангел, Аиша, дочка? — спросил он, борясь с дрожью в голосе.
— Желание ангела таково, чтобы все мы, каждый мужчина, и женщина, и ребенок этой деревни, тотчас начали собираться в паломничество. Нам приказано идти отсюда к Мекке-Шариф, целовать Черный Камень в Каабе,
в центре Харам-Шариф, запретной мечети.
Мы обязаны пойти туда.
Потом квинтет
панчаята принялся горячо дебатировать. Говорили о посевах и невозможности массового оставления домов.
— Так не могло быть задумано, дитя, — покачал головой сарпанч. — Хорошо известно, что Аллах прощает хадж
и эмру
тем, кто искренне неспособен идти из-за бедности или здоровья.
Но Аиша безмолвствовала, и старейшины продолжили спорить. Потом как будто ее молчание заразило всех остальных, и долгие мгновения, за которые вопрос был улажен — хотя никто так и не смог постичь, каким образом, — никто не произнес ни единого слова.
Первым, наконец, нарушил молчание клоун Осман, Осман Обращенного, для которого его новая вера была не более чем средством получить воду для питья.
— Это же почти двести миль отсюда до моря, — вскричал он. — Среди нас есть старухи и дети. Разве мы можем идти?
— Бог даст нам силу, — явственно ответила Аиша.
— Вам не приходило в голову, — упорствовал Осман, — что между нами и Меккой-Шариф лежит огромный океан? Как мы пересечем его? У нас нет денег на лодки для паломников. Может быть, ангел даст нам крылья, чтобы мы смогли летать?
Многие крестьяне сердито обступили богохульника Османа.
— Помолчи, — упрекнул его сарпанч Мухаммед-Дин. — Ты не так давно в нашей вере и в нашей деревне. Держи свои хитрости при себе и изучи наши пути.
Осман, однако, ответил, насупившись:
— Так-то вы приветствуете новых поселенцев. Не как ровню, но как людей, которые должны делать все, что им скажут.
Кольцо красных от гнева людей начало смыкаться вокруг Османа, но прежде, чем что-либо успело произойти, кахин Аиша совершенно изменила общее настроение, ответив на вопросы клоуна.
— Ангел объяснил и это, — спокойно произнесла она. — Мы пройдем двести миль, а когда достигнем берега моря, мы ступим в пену, и воды расступятся пред нами.
Волны будут разделены, и мы пройдем к Мекке по океанскому дну.
* * *
На следующее утро Мирза Саид Ахтар проснулся в доме, погруженном в необыкновенную тишину, и, когда он позвал прислугу, ответом ему было молчание. Бездвижность распространилась и на картофельные поля; но под широкой, раскидистой крышей титлипурского древа царили толкотня и суматоха. Панчаят единодушно согласился подчиниться велению Архангела Джибрила, и крестьяне начали готовиться к отъезду. Сперва сарпанч хотел попросить плотника Ису
сколотить повозку, которую могли бы тянуть волы и на которой могли бы разместиться старые и слабые, но эту идею заживо похоронила его собственная жена, сказавшая ему:
— Ты не слышал, сарпанч-сахибджи! Разве ангел не сказал, что мы должны идти? Что ж, прекрасно, именно это мы и должны делать.
Только грудные младенцы освобождались от пешего паломничества: их должны были нести на спинах (так было решено) все взрослые, попеременно. Жители деревни собрали все свои запасы, и горы картофеля, чечевицы, риса, горькой тыквы, чили, баклажанов и других овощей скапливались у ветвей панчаята. Вес было условлено равномерно поделить между ходоками. Кухонная утварь также складывалась вместе, как и все обнаруженные постельные принадлежности. Потребовались вьючные животные и пара телег, везущих живых цыплят и прочее, но в целом пилигримы, следуя инструкциям сарпанча, старались свести личное имущество к минимуму. Приготовления начались на заре, поэтому, когда рассерженный Мирза Саид добрался до деревни, многие вещи были уже упакованы. Сорок пять минут заминдар раскидывал пожитки, бросая сердитые речи и расталкивая плечами своих крестьян, но затем, к счастью, уступил и ушел, поэтому работа могла быть продолжена в прежнем быстром темпе. Уходя, Мирза несколько раз хлопнул себя по голове и обозвал жителей деревни разными словами, такими как
психи, простаки, — очень нехорошими словами; но он всегда был безбожником, слабым завершением сильной линии, и он должен был остаться, чтобы найти свою собственную судьбу; людей вроде него ни в чем не убедить.
К закату селяне были готовы уходить, и сарпанч велел всем через пару часов подняться на молитву, чтобы можно было отправиться сразу после нее и таким образом избежать наихудшего дневного жара. Той ночью, лежа на циновке возле старой Хадиджи, он бормотал:
— Наконец-то. Я всегда мечтал взглянуть на Каабу, обойти ее прежде, чем умру.
Она протянула к нему ладонь и взяла за руку.
— Я тоже надеялась на это, несмотря ни на что, — ответила она. — Мы пройдем через воды вместе.
Мирза Саид, приведенный в бессильное исступление зрелищем собирающейся деревни, бесцеремонно ворвался к жене.
— Ты должна увидеть, что происходит, Мишу, — воскликнул он, нелепо жестикулируя. — Весь Титлипур распрощался со своими мозгами и уходит на побережье. Что станется с их домами, с их полями? Запасы уничтожены. Это наверняка спровоцировано политическими агитаторами. Кто-то кого-то подкупил.
— Вы полагаете, если я предложу им наличность, они останутся здесь как нормальные люди?
Его голос угас. Аиша была в комнате.
— Сучка, — процедил он.
Она восседала на кровати со скрещенными ногами, тогда как Мишала и ее мать сидели на корточках на полу, сортируя имущество и выбирая то немногое, что могло пригодиться в паломничестве.
— Ты не пойдешь, — неистовствовал Мирза Саид. — Я запрещаю это, один дьявол знает, каким микробом эта шлюха заразила крестьян, но ты — моя жена, и я отказываюсь позволять тебе участвовать в этой самоубийственной затеи.
— Прекрасные слова, — горько рассмеялась Мишала. — Саид, отличный выбор слов. Ты знаешь, жизнь моя закончена, но ты говоришь о самоубийстве. Саид, здесь случилось нечто, и ты со своим заимствованным европейским атеизмом не знаешь, что это такое. Или, быть может, ты сможешь заглянуть под свой английский костюм и постараешься открыть свое сердце?
— Это невозможно! — крикнул Саид. — Мишала, Мишала, ты ли это? Ты вдруг превратилась в это одержимое Богом существо из древней истории?
Ему ответила госпожа Курейши:
— Уходите, сын. Здесь нет места неверным. Ангел сказал Аише, что, когда Мишала завершит паломничество в Мекку, ее опухоль исчезнет. Все востребуется, и все воздастся.
Мирза Саид Ахтар положил ладони на стену Мишалиной спальни и вдавил лоб в штукатурку. После долгой паузы он произнес:
— Если это — вопрос совершения умры, тогда ради Бога, пошли в город ловить самолет. Мы сможем быть в Мекке через пару дней.
— Нам велено, чтобы мы шли, — отвечала Мишала.
Саид потерял контроль над собой.
— Мишала! Мишала! — вопил он. — Велено? Архангелы, Мишу?
Джибрил? Длиннобородый Бог и ангелы с крыльями? Небеса и ад, Мишала? Дьявол с острым хвостом и раздвоенными копытами? Как далеко ты зайдешь с этим? Есть ли у женщин душа, скажешь ты?
Или иначе: какого пола душа? Бог черен или бел? Когда воды океанские расступятся, куда денется освободившаяся вода? Поднимется по обе стороны, подобно стенам? Мишала! Ответь мне. Есть ли чудеса? Веришь ли ты в Рай? Простят ли мне мои грехи? — Он заплакал и пал на колени, его лоб был все еще прижат к стене. Его умирающая жена подошла и обняла его сзади. — В таком случае, иди в паломничество, — продолжил он вяло. — Но хотя бы возьми наш мерседес-фургончик. Там есть кондиционер, и можешь поставить туда холодильник с кока-колой.
— Нет, — мягко возразила она. — Мы пойдем так же, как и все. Мы паломники, Саид. Это не пикник на пляже.
— Я не знаю, что делать, — рыдал Мирза Саид Ахтар. — Мишу, я не могу оставаться здесь один.
Аиша подала голос с кровати.
— Мирза-сахиб, идите с нами, — молвила она. — Ваши идеи изжили себя. Идите и спасите свою душу.
Саид поднялся с воспаленными от слез глазами.
— Вы хотели чертова путешествия, — злобно обратился он к госпоже Курейши. — Этот цыпленок, конечно, явился домой к насесту. Ваше путешествие завершит наш род, семь поколений, и все одним выстрелом.
Мишала приткнулась щекой к его спине.
— Пойдем с нами, Саид. Просто пойдем.
Он обернулся, чтобы столкнуться с Аишей.
— Нет Бога, — заявил он твердо.
— Нет Бога кроме Бога, и Мухаммед — Пророк Его, — кивнула она.
— Мистический опыт субъективен, это не объективная истина, — продолжил он. — Воды не расступятся.
— Море разойдется по велению ангела, — ответила Аиша.
— Ты ведешь этих людей к неизбежной беде.
— Я беру их на грудь Божью.
— Я не верю тебе, — настаивал Мирза Саид. — Но я собираюсь идти и попытаюсь прекратить это безумие всеми способами, которые будут в моих силах.
— Бог избирает множество средств, — радостно заметила Аиша, — множество путей, которыми сомневающийся может быть приведен к уверенности.
— Пошла к черту, — рявкнул Мирза Саид Ахтар и выбежал, разгоняя бабочек, из комнаты.
* * *
— Кто более безумен, — шептал клоун на ухо волу, заботливо расчесывая его в своем крохотном хлеву, — сумасшедшая или дурак, любящий сумасшедшую? — Вол не отвечал. — Наверное, нам стоило оставаться неприкасаемыми, — продолжил Осман. — Обязательный океан звучит хуже, чем запретный колодец.
И вол кивнул, дважды, что значит — да: бу, бу.
V. Город Видимый, но Незаметный
Хованец живет в доме на чердаке, питается несоленой пищей, прежде всего пшеничным хлебом, молоком и сахаром… Если хованец обидится на что-то, напр., ему дадут соленую пищу, то он перебьет всю посуду, может выбить хозяину глаза и вообще уйти из дома, унося с собой и счастье, или замучает хозяина так, что тот повесится.
Из «Словаря языческой мифологии славян»
1
— Если я — сова, какое заклинание надо произнести или какое противоядие сделать, чтобы, сбросив это оперение, я снова мог сделаться самим собою?
Господин Мухаммед Суфьян, хозяин Шаандаар-кафе и владелец меблированных комнат над ним, наставник всевозможных пестрых и преходящих постояльцев самого различного облика, самый бездоктринный хаджи
и самый бессовестный видеоголик,
бывший школьный учитель, самоучка по части классических текстов множества культур, освобожденный от должности в Дакке
из-за культурных разногласий с некими генералами в те времена, когда Бангладеш
был всего лишь Восточным Крылом,
и поэтому, по его собственным словам, «не столько имми-гранд, сколько эми-крошка»
(последний добродушный намек на недостаток в нем дюймов; ибо, хотя был он мужчиной широким, толстым в руках и талии, он возвышался над землей не более чем на шестьдесят один дюйм), рассеянно моргнул в дверном проеме своей спальни, разбуженный неожиданным полуночным визитом Нервина Джоши, протер краем бенгальской курта пенсне (изысканно свисающее на тонком шнуре с его шеи), плотно прижал его к своим закрывшимся открывшимся закрывшимся близоруким глазам, поменял линзы, снова открыл глаза, погладил безусую, выкрашенную хной бороду, цыкнул сквозь зубы и отреагировал таки на несомненные рожки над бровями дрожащего парня, которого, словно кот, притащил с собою Нервин, вышеуказанным язвительным экспромтом, украденным — с умственной живостью, достойной одобрения при такой побудке — у Люция Апулея
из Мадавры:
марокканского
жреца (прибл. 120–180 гг.), жителя колонии древней Империи, человека, отвергшего обвинение в том, что околдовал богатую вдову, и все же довольно грубо признавшегося, что на ранней стадии своей карьеры сам он был превращен при помощи колдовства (нет, не в сову, но) в осла.
— Так, так, — продолжил Суфьян, проходя в коридор и принося белый туман зимнего дыхания в своих чашевидных ладонях. — Бедный неудачник, нет никакого смысла валяться больше. Нужно принять конструктивное решение. Пойду разбужу жену.
Чамча был покрыт грязью и бородой пуха. Он, словно в тогу, кутался в одеяло, из-под которого выглядывали комически уродливые козьи копытца; поверх же одеяла можно было наблюдать печальную комедию
позаимствованного у Нервина овечьего тулупа, воротник которого был приподнят так, что робкие завитки ютились всего лишь в дюйме от острых козлиных рожек. Он казался неспособным к речи, вялым в теле, унылым в глазах; несмотря даже на то, что Нервин пытался расшевелить его («Здесь — погляди — с нами моментально разберутся»), он, Саладин, оставался самым безвольным и пассивным из — кого? — позвольте нам сказать: из сатиров.
Суфьян тем временем продолжал рассыпаться в симпатиях к Апулею.
— В случае с ослом обратная метаморфоза потребовала личного вмешательства богини Исиды,
— просиял он. — Но прежние времена — для прежних туманов. В вашем случае, молодой господин, первым шагом должна стать тарелочка доброго горячего супа.
На этом месте его любезный тон был полностью заглушен вмешательством второго голоса, высоко вознесшегося в опереточном ужасе; секунду спустя его невысокое тело принялась пихать и тормошить женщина с гороподобной мясистой фигурой, казавшаяся неспособной решить, столкнуть его со своего пути или держать перед собою заместо щита. Присев позади Суфьяна, этот новый персонаж протянул вперед дрожащую руку с трясущимся пухлым указательным пальцем, покрытым алым лаком.
— Что это?! — выла женщина. — Что это сюда приперлось?
— Это друг Нервина, — мягко произнес Суфьян и продолжил, повернувшись к Чамче: — Пожалуйста, простите: неожиданность etcetera, неправда ли? Во всяком случае, позвольте представить мою Госпожу: мою Бегум Сахибу
— Хинд.
— Кто друг? Как друг? — кричала она, не подымаясь. — Йа-Аллах, разве нет глаз рядом с твоим носом?
Коридор — чистый дощатый пол, полоски цветастой бумаги на стенах — начал заполняться сонными постояльцами. Самыми замечательными среди них были две девочки-подростка, одна с ирокезом, другая с челочкой, как у пони, и обе — смакующие возможность продемонстрировать свои (изученные на Нервине) навыки в боевых искусствах каратэ и Вин-Чун:
дочери Суфьяна, Мишала
(семнадцати лет) и пятнадцатилетняя Анахита, вылетели из своих спален в драчливом настроении, пижамы с Брюсом Ли
свободно развевались поверх футболок, на которых красовался образ новой Мадонны;
— заметили несчастного Саладина; — и, широко распахнув глаза от восхищения, покачали головами.
— Радикально, — одобрительно заметила Мишала.
А ее сестра согласно кивнула:
— Экстремально.
Гребаный
A.
Ее мать, однако, даже не упрекнула свою дочь за такие слова; разум Хинд был где-то далеко отсюда, и она продолжала вопить пуще прежнего:
— Взгляните-ка на моего мужа. Разве таким должен быть хаджи? Вот — Шайтан собственной персоной, прошедший сквозь нашу дверь, а я должна ему теперь предложить горячего йахни
с курицей, который готовила своею собственной правой рукой!
Напрасно теперь Нервин Джоши умолял Хинд быть терпимой, предпринимал попытки все объяснить и требовал солидарности.
— Если он не дьявол во плоти, — пышногрудая леди указала на подответного, — откуда исходит тот чумной дух, который он извергает? Может быть, из Сада Ароматов?
— Не из Гюлистана, но из Бостана, — внезапно промолвил Чамча. — Я с рейса 420.
При звуках его голоса, однако, Хинд взвизгнула в ужасе и, развернувшись, отправилась на кухню.
— Мистер, — обратилась Мишала к Саладину, когда ее мать сбежала вниз, — каждый, кто пугает ее вот так, должен быть очень
плохим.
— Злым, — согласилась Анахита. — Добро пожаловать на борт.
* * *
Эта самая Хинд, ныне столь прочно укрепившаяся в своей крикливости, некогда была — подумать только! — скромнейшей из невест, душой мягкости, самим воплощением терпимости и доброго настроения. Будучи женой школьного учителя-эрудита из Дакки, она выполняла свои обязанности с искренним желанием: превосходная помощница, приносящая мужу ароматный кардамоновый чай, когда он допоздна засиживался за изучением бумаг; ищущая расположения школьного руководства на бесконечном Пикнике Семейств Штата; сражающаяся с романами Бибхутибушана Банерджи
и метафизикой Тагора в попытке быть достойной своего супруга, цитирующего Ригведу
с такой же легкостью, как и Коран-Шариф, и военные записки Юлия Цезаря
наравне с Откровением Святого Иоанна Богослова.
В те дни она восхищалась плюралистичной открытостью его разума и стремилась к параллельному эклектизму на собственной кухне, учась готовить как южно-индийские досас
и уттапамас,
так и мягкие фрикадельки Кашмира. Постепенно сподвижнические причины ее гастрономического плюрализма переросли в великую страсть, и, пока секулярист
Суфьян поглощал многочисленные культуры субконтинента («и давайте не будем притворяться, что Западной культуры не существует; после всех этих столетий как могла она тоже не стать частью нашего наследия?»), его жена готовила — и ела во все возрастающих количествах — свои блюда. По мере того, как она пожирала обильно приправленные блюда Хайдарабада
и высококалорийные йогуртовые соусы Лакхнау,
ее тело потихоньку менялось (ибо любая пища должна найти где-нибудь свой приют), и она стала походить на полный земной шарик, субконтинент без границ, поскольку пища, да будет вам известно, просачивается сквозь любые границы.
Господин Мухаммед Суфьян, однако, совершенно не набрал веса: ни
толы,
ни
унции.
Его нежелание полнеть стало началом неприятностей. Когда она упрекала его: «Ты не любишь мою кухню? Ради кого я тогда готовлю все это и раздуваюсь, как воздушный шар?» — он мягко отвечал, разглядывая ее (она была более рослой из них двоих) с высоты своей полуобрамленной специализации: «Воздержание — тоже часть наших традиций, Бегум. Сытость двух ртов меньше, чем голод единственного: самоотречение, тропа аскетизма». Каков человек: ответит на все, но ты не заставишь его дать тебе настоящий бой!
Воздержание было не для Хинд. Быть может, если бы Суфьян хоть раз пожаловался; если бы он только сказал:
Я думал, что женился на одной женщине, но сейчас ты стала слишком большой даже для двух; если бы он дал ей хоть какой-то стимул! — тогда, может быть, она бы и прекратила, почему бы и нет, конечно, она так бы и сделала. Итак, это была его ошибка, что он был начисто лишен всякой агрессии: что это за мужик, если он даже не знает, как поставить на место свою жирную леди Жену?
По правде говоря, было вполне вероятно, что Хинд не смогла бы контролировать свой пищевой разгул, даже придумай Суфьян все должные проклятия и просьбы; но, поскольку он не сделал этого, она продолжала жевать, перекладывая всю вину за свою фигуру на него.
Фактически, едва начав обвинять его в этом, она обнаружила и множество других вопросов, которые могла ему предъявить; и, помимо всего прочего, она обнаружила силу своего языка, из-за чего скромная квартира школьного учителя стала регулярно резонировать от всевозможных замечаний, превращающих Суфьяна в подопытного кролика для его собственных учеников. Прежде всего, она ругала его за чрезмерно высокие принципы, благодаря которым было ясно, сообщила ему Хинд, что он никогда не позволит ей стать женой богатого мужчины; — что еще можно сказать о человеке, который, обнаружив, что банк ошибочно кредитовал его жалованье за свой счет два раза в течение одного месяца, немедленно
написал институционное уведомлениеоб ошибке и вернул деньги? — какая надежда на преподавателя, который, встретившись с богатейшим из родителей своих учеников, наотрез отказался принять скромное вознаграждение за услугу маркировки своих маленьких товарищей — экзаменационных билетов? «Но все это я могу простить…» — будет мрачно твердить ему она, оставляя невысказанной вторую часть фразы:
если бы не парочка более серьезных нарушений: твои сексуальные и политические преступления.
Находясь в браке, эти двое вступали в сексуальные отношения нечасто, в кромешной темноте, звенящей тишине и почти полной неподвижности. Это началось с нежелания Хинд раскачиваться и шевелиться, и, поскольку Суфьян, казалось, проходил через все это с абсолютным минимумом движения, она считала — всегда полагала именно так, — что у них обоих одно и то же мнение на этот счет; а именно: что это — дело грязное, которое не стоит обсуждать ни прежде, ни после, и даже в процессе которому не следует уделять слишком много внимания. То, что дети не спешили появляться, она рассматривала как Божью кару, ибо только Он знал грехи ее прежней жизни; то же, что оба ребенка оказались девочками, она отказалась вменять в вину Аллаху, предпочитая вместо этого обвинять слабое семя, введенное ее немужественным супругом; в этой связи она не стеснялась в выражениях и интонациях: даже, к ужасу акушерки, в самый момент рождения маленькой Анахиты. «Снова девчонка! — задыхалась она от отвращения. — Так, если учесть, кто сделал мне этого ребенка, мне еще повезло, что это не мышонок, не лягушка и не какая еще неведома зверушка
».
После этой второй дочери она сказала Суфьяну, что с нее хватит, и велела ему перенести свою постель в зал. Он беспрекословно принял ее отказ заводить еще детей; но потом она обнаружила, что развратник все еще собирался время от времени входить в ее затемненную комнату и предписывать ей этот странный обряд тишины и полунеподвижности, которому она подчинялась только во имя воспроизводства. «Ты думаешь, — кричала она на него в первый раз, когда он осмелился на подобное, — я занимаюсь этим ради
забавы?»
Как только сквозь его толстый череп дошло, что для нее это бизнес, а не страсть или игра — нет, сэр, она ведь приличная женщина, не распутница с бешенством матки, — он начал задерживаться по вечерам. Именно в этот период (она ошибочно полагала, что он посещал проституток) он оказался вовлечен в политику; и нет бы просто в политику — о нет, наш Мистер Мозг
не нашел ничего лучшего, кроме как взять да и присоединиться к самим дьяволам, к Коммунистической партии, никак не меньше, только этого достаточно для его принципов; демоны, они были куда хуже шлюх. Именно из-за этого баловства с оккультным ей пришлось в спешном порядке паковать чемоданы и уезжать в Англию с двумя малютками на буксире; из-за этого идеологического колдовства ей пришлось терпеть все тяготы и унижения иммиграционного процесса; и из-за этого его дьяволизма она была теперь навеки связана с Англией и никогда больше не увидит свою деревню. «Англия, — сказала она ему когда-то, — это твоя месть мне за отказ потакать твоим непристойным поползновениям на мое тело». Он не ответил; молчание — знак согласия.
И что же позволило им выжить в этом Вилайете изгнания, в этой Великобредании
ее сексуально озабоченного, мстительного супруга? Что? Его начитанность? Его
Гитанджали,
Эклоги,
или эта пьеса
Отелло
(что, объяснил он, в действительности было Атталлах, или Аттеллах, и являлось своеобразным заклинанием автора), или хоть кто-нибудь из этих его писателей?
Вот что: ее кухня.
«Шаандаар! — хвалили ее. — Невероятно, блестяще, восхитительно!» Люди сходились со всего Лондона, чтобы отведать ее самосас, ее бомбейский чаат,
ее гулаб-джаманс
из самого Рая. Какая работа оставалась там Суфьяну? Возьми деньги, налей чаю, сбегай отсюда туда, веди себя как слуга, несмотря на все свое образование. О да, конечно, клиенты любили его индивидуальность, у него всегда был привлекательный характер; но если ты владеешь столовой, счета оплачивают не за разговоры.
Джалебис, барфи, изюминка этого дня. Как переменчива жизнь! Теперь она стала хозяйкой. Победа!
И все же — фактом было и то, что вокруг нее, повара и кормилицы, главного зодчего успеха Шаандаар-кафе, которое позволило им, наконец, купить целое четырехэтажное здание и начать сдавать комнаты внаем, — вокруг
неевисели, подобно смрадному дыханию, миазмы поражения. Когда блистал Суфьян, она выглядела тусклой, словно лампочка с перегоревшей нитью, словно угасшая звезда, словно потухший костер. — Почему? — Почему, когда Суфьян, лишенный призвания, учеников и отношений, связанный, как молодой ягненок, и даже начавший набирать вес, полнея в Благословенном Лондоне, чего ему так и не удалось дома; почему, когда власть была вырвана из его рук и передана в ее, она стала вести себя — по словам мужа — как «грачный мрач», «рева-корова» и «мешок — не пророни смешок»?
Все просто: не несмотря на, а благодаря. Все, что она ценила, было опрокинуто переменами; все это было утеряно в процессе перевода.
Ее язык: принужденная ныне испускать эти чуждые звуки, утомляющие гортань, имела ли она право роптать? Ее родные места: какими вопросами жили они в Дакке — в скромной учительской квартирке — и теперь, занимая, благодаря предпринимательскому здравомыслию, бережливости и навыку обращаться со специями, этот четырехэтажный террасный дом? Где теперь город, который она знала? Где деревня ее юности и зеленые речушки родного края? Обычаи, вокруг которых строилась ее жизнь, были тоже утеряны или, по крайней мере, стали едва заметны. Ни у кого в этом Вилайете не было времени на неторопливые домашние знаки внимания или на усердное выражение веры. Кроме того: не приходилось ли ей теперь оставлять мужа без внимания, — учитывая, что прежде она могла нежиться в его достойном положении? Где гордость за содеянное, за работу ради своего проживания, ради его проживания, — учитывая, что прежде она могла сидеть дома во всем приличествующем великолепии?
И она замечала — как могла она не заметить! — печаль за его дружелюбием, и это тоже было поражением; никогда прежде она не чувствовала себя столь неадекватной как жена: может ли она называться Госпожой, если не способна даже ободрить своего мужчину, но вынуждена наблюдать подделку счастья и вести себя так, будто это и есть настоящий Маккой?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38
|
|