Обнаружив его из окна, сквозь солено-туманное стекло и замутненные возрастом глаза, она почувствовала биение сердца: удвоенное, такое глубокое, что она испугалась, как бы оно не остановилось; потому что в этой неясной фигуре она, казалось, различала воплощение самого потаенного желания своей души. Она забыла норманнских захватчиков, как будто их и никогда не было, и поспешила вниз по склону с предательской галькой: слишком быстро для безопасности своих не-очень-здоровых конечностей — чтобы притворно выругать невероятного незнакомца за злоупотребление принадлежащей ей земли.
Обычно она была непримирима в защите своего возлюбленного фрагмента побережья, и когда летние уик-эндеры забредали выше верхней линии прилива, она спускала на них,
как на стадо — волков,
свою коронную фразу, объясняя и требуя: «Это — мой сад, взгляните». И если они оставались медными, — уходитьиззаэтогомычанияглупойстарухи, сэтогозеленогоберега, — она возвращалась домой, чтобы вытащить длинный зеленый садовый шланг и безжалостно направить его на их одеяла из шотландки
и пластиковые крикетные клюшки и бутылки с лосьоном для загара, она размывала их детские песочные замки и разбивала их бутерброды с печеночной колбасой, сладко улыбаясь все время:
Вы не будете возражать, если я просто полью свои лужайки?..О, она была Той, известной в деревне, они не могли запереть ее в каком-нибудь далеком доме престарелых, все ее семейство не смело даже попытаться отправить ее туда: никогда не заслоняйте моего порога, сказала она им, брошу вас всех без единого пенни — или оставьте меня в покое. Отныне в ее владениях, решила она, никаких посетителей за неделю до святочной недели, даже Доры Шаффльботам, свободно приходившей все эти годы; Дора пропустила прошлый сентябрь, она может отдыхать, и все же это удивительно в ее возрасте, как старая форель справляется, все эти ступеньки, она может быть маленькой пчелкой, но дьяволу придется отдать ей должное, есть что-то великое в ее кружевном одиночестве.
Джибрилу не досталось ни шланга, ни
острого кончикаее языка. Роза произнесла символические слова выговора, поводила ноздрями при исследовании упавшего и с некоторых пор сернистого Саладина (так и не снявшего к этому времени свою боулерскую шляпу), после чего, с оттенком застенчивости (которую она приветствовала с ностальгическим удивлением), заикаясь, пригласила: ввам ллучше увести вашего ддруга с этой холоддрыги, — и зашагала по гальке ставить чайник, вознося хвалу жалящему зимнему воздуху, красящему ее щеки и
спасающему, говоря старомодными словами утешения,
ее румянец.
* * *
Юношей Саладин Чамча обладал лицом совершенно исключительной невинности: лицом, никогда, казалось, не встречавшимся с разочарованием или злом, с кожей, столь же мягкой и гладкой, как ладонь принцессы. Это сыграло хорошую роль в его делах с женщинами и, фактически, было одной из первых причин, по которой его будущая жена Памела Ловелас позволила себе влюбиться в него.
— Такой округлый херувимчик, — дивилась она, взяв его подбородок в ладони. — Будто воздушный шарик.
Он был оскорблен.
— У меня есть кости, — возразил он. — Костная
структура.
— Где-нибудь там, — уступила она. — Как у каждого.
После этого его постоянно преследовало убеждение, что он напоминает невыразительную медузу, и в значительной степени должно было смягчить это чувство то, что он принялся воспитывать в себе тонкое, надменное поведение, сделавшееся теперь его второй натурой. Таким образом, это стало причиной неких последствий, в результате чего появились долгие сны, изводившие его чередой невыносимых сновидений, в которых главными были образы Зини Вакиль, превратившейся в русалку, поющую для него с айсберга голосом агонизирующей сладости, оплакивающую свою неспособность присоединиться к нему на твердой земле, зовущую его, зовущую;
но когда он шел к ней, она тут же запирала его в сердце своей ледяной горы, и ее песни менялись, сплетаясь воедино из триумфа и мести… Это было, скажу я вам, серьезной проблемой, когда Саладин Чамча, пробудившись, изучал зеркало, обрамленное сине-золотой лакированной japonaiserie,
и обнаруживал, что прежнее херувимское личико снова выглядывает из него; теперь же на своих висках наблюдал он изгиб жутко обесцвеченных опухолей (свидетельствующих, должно быть, о его страданиях на некотором отрезке недавних приключениях): парочка шишек, как от сильных ударов.
Изучая в зеркало свое изменившееся лицо, Чамча попытался напоминать себе о себе. Я — реальный человек, сказал он зеркалу, с реальной историей и спланированным будущим. Я — человек, для которого важны определенные вещи: строгость, самодисциплина, резон, поиск которого благороден без обращения к этому старому костылю, Богу. Идеал красоты, возможность экзальтации,
разум. Я: женатый человек. Но несмотря на эту литанию,
порочные мысли настойчиво посещали его. Как, например: что не было мира, кроме этого пляжа здесь-и-сейчас; кроме этого дома. Если он будет неосторожен, если он последует за своими вопросами, его унесет за край, в облака. Вещи должны быть
созданы. Или, опять же: что, если бы ему было нужно позвонить домой, прямо сейчас, как он там, если бы ему было нужно сообщить своей любящей жене, что он не мертв, не разорван ветрами в клочья, но действительно здесь, на твердой земле, — если бы ему было нужно сделать эту чрезвычайно разумную вещь, человек, подошедший к телефону, не вспомнил бы его имя. Или, в-третьих: что звук шагов, гремящих в его ушах — шагов отдаленных, но подступающих все ближе, — был не каким-то временным помутнением, вызванным падением, но шумом приближения неведомой погибели, начертающей все ближе, буква за буквой: элёэн, дэоэн, Лондон.
Вот он я, в доме Бабушки. Ее большие глаза, руки, зубы.
На его ночном столике лежал телефонный справочник. Ну же, убеждал он себя. Возьми его, позвони — и твое равновесие будет восстановлено. Всяческие бормотания: они непохожи на тебя, они недостойны тебя. Думай о ее печали; теперь позвони ей.
Это было ночью. Он не знал, сколько времени. В комнате не было часов, а его наручные исчезли где-то в пути. Или будь он не он?
Он набрал эти девять цифр. Мужской голос ответил на четвертом гудке.
— Какого черта? — Сонный, неопознаваемый, фамильярный.
— Извините, — сказал Саладин Чамча. — Простите, пожалуйста. Ошибся номером.
Уставившись на телефон, он вспомнил увиденный в Бомбее драматический спектакль, поставленный по английскому оригиналу — рассказу, он не мог попасть пальцем в имя, Теннисона?
Нет, нет. Сомерсета Моэма?
— Черт с ним. — В оригинальном, ныне анонимном тексте мужчина, долгое время числившийся мертвым, возвращается после многих лет отсутствия, подобно живому фантому, призраку себя прежнего. Он навещает свой прежний дом ночью, тайком, и смотрит в раскрытое окно. Он обнаруживает, что его жена, считая себя овдовевшей, вступила в повторный брак. На подоконнике он видит детскую игрушку. Некоторое время он проводит, стоя в темноте, борясь со своими чувствами; затем забирает игрушку с полки; и уезжает навсегда, не раскрывая своего присутствия. В индийской версии история отличалась довольно сильно. Жена вышла замуж за лучшего друга своего мужа. Возвратившийся муж достиг двери и вошел, ничего не ожидая. Видя свою жену и своего старого друга сидящими вместе, он не смог понять, что они женаты. Он поблагодарил друга за утешение своей жены; но теперь он был дома, поэтому теперь все хорошо. Женатая пара не знала, как сообщить ему правду; это сделал, в конце концов, слуга, прервавший игру. Муж, долго отсутствовавший, очевидно, из-за приступа амнезии, отреагировал на новость о браке, заявив, что он тоже, по всей видимости, женился повторно в некоторый момент своего длительного отсутствия дома; однако, к сожалению, теперь, когда память о прежней жизни вернулась к нему, он забыл случившееся с ним за все годы после своего исчезновения. Он ушел просить полицию отыскать его новую жену, несмотря на то, что не смог вспомнить о ней ничего: ни ее глаз, ни малейшего факта из ее жизни.
Занавес опустился.
Саладин Чамча, один в неизвестной спальне, в незнакомой красно-белой полосатой пижаме, уткнулся лицом в узкую постель и заплакал.
— Будь прокляты все индийцы, — кричал он в заглушающее рыдания одеяло, молотя кулаками купленные в Harrods
вычурно-кружавчиковые наволочки из Буэнос-Айреса столь отчаянно, что пятидесятилетняя ткань была разорвана в клочья. —
Какого черта. Эта вульгарность, эта
пидорская-пидорская
неделикатность. Какого черта. Этот ублюдок, эти ублюдки, их
ублюдочнаянехватка вкуса.
Именно в этот момент полиция прибыла, чтобы арестовать его.
* * *
Ночью после появления этих двоих на берегу Роза Диамант снова стояла у ночного окна в старушечьей бессоннице, вглядываясь в девятивековое море. Зловонный спал с тех пор, как они уложили его в постель, плотно обложив грелками; это самое лучшее для него, пусть набирается сил. Она разместила их наверху: Чамчу в свободной комнате, а Джибрила — в старом кабинете ее последнего мужа, — и, созерцая безбрежную светлую равнину моря, она могла слышать его, прохаживающегося там, среди орнитологических вестников и утиных манков прежнего Генри Диаманта, его бола
и хлыстов и аэрофотоснимков эстансии
Лос-Аламос, далеко и давно; а слушая мужские шаги в той комнате, она почувствовала себя ободренной. Фаришта блуждал вверх и вниз, избегая сна по своим собственным причинам. И под его поступью Роза, взглянув на потолок, призывала шепотом долго-невысказанное имя. Мартин, произнесла она. Его второе имя — название смертоносной змеи с его родины: гадюка, vipera. Вибора,
де ла Круз.
В тот же миг увидела она силуэты, движущиеся к берегу, словно запретное имя вызвало мертвых. Не опять, подумала она и отправилась за своим оперным лорнетом. Вернувшись, она нашла пляж полным тенями и на сей раз испугалась, принимая во внимание, что, если норманнский флот, когда это случилось, явился по морю гордо и открыто и бесхитростно, то эти тени были пронырливы, они испускали подавленные проклятья и тревожно, приглушенно тявкали и лаяли, они казались безголовыми, приседающими, их руки и ноги свисали, как у гигантских бронированных крабов. Бегущие, сгорбленные; тяжелые ботинки хрустят по гальке. Их множество. Она видела, как они добрались до ее эллинга, на котором выцветшее изображение одноглазого пирата ухмылялось и размахивало тесаком, и это было слишком,
Будь я не я, решила она и, спотыкаясь, спустилась за теплой одеждой и приготовила избранное оружие своего возмездия: длинную катушку зеленого садового шланга. В своей передней двери она заявила ясным голосом:
— Вижу вас как наяву.
Выходите, выходите, кто бы вы ни были.
Они включили семь солнц и ослепили ее, и тогда она запаниковала, освещенная семью сине-белыми прожекторами, среди которых, подобных светлячкам или лунам, мельтешило множество огней поменьше: фонари факелы сигареты. Ее голова кружилась, и на мгновение она потеряла способность различать между
тогдаи
теперь; в оцепенении она принялась твердить: Уберите этот свет, дайте затемнение, или с вами будет то же, что с фрицами,
если вы будете так продолжать. «Я брежу», — поняла она с отвращением и стукнула наконечником своей трости по половичку. После чего, как по волшебству, полицейские материализовались в великолепном круге света.
Оказывается, некто сообщил о подозрительной личности на пляже, вспомнили, что обычно на рыбацких лодках туда прибывают нелегалы,
и благодаря этому единственному анонимному телефонному звонку было сейчас пятьдесят семь прочесывающих берег констеблей в униформе, их фонари безумно раскачивались в темноте; констебли из столь далеких Гастингса Истборна
Бексхилла-у-Моря,
даже депутация из Брайтона,
поскольку никто не желал пропускать забаву, остроту погони. Пятьдесят семь берегочесальщиков сопровождались тринадцатью собаками, непрестанно тянущими носом морской воздух и возбужденно вздымающимися на дыбы. Укрывшись в доме подальше от полчища людей и собак, Роза Диамант пристально разглядывала тех пятерых констеблей, что стерегли выходы — переднюю дверь, окна первого этажа, дверь судомойни — на случай, если предполагаемый злодей осуществит попытку вероятного бегства; и тех троих в обыкновенных одеждах, в обыкновенных пальто и обыкновенных шляпах, при соответствующих лицах; и перед этой компанией — не смеющего взглянуть ей в глаза молодого инспектора Лайма, переминающегося с ноги на ногу и потирающего нос и выглядящего при этом старше и более налитым кровью, чем полагалось бы в его сорок лет. Она ткнула ему в грудь кончиком своей трости,
посреди ночи, Фрэнк, что это значит, но он не собирался позволять ей командовать собой на виду у всех: не в эту ночь, не с людьми из иммиграции, следящими за каждым его ходом, — поэтому он вытянулся в струнку и вздернул подбородок.
— Пардон, миссис Д. — некоторое заявление, — информация, полученная нами, — основания верить, — предварительное расследование, — необходимо провести у Вас обыск, — ордер имеется.
— Не будьте абсурдны, дорогой Фрэнк, — начала было Роза, но именно в этот момент те трое с обыкновенными лицами вытянулись и, казалось, напружинились, одновременно приподняв одну ногу, словно выполняющие стойку пойнтеры;
первый начал испускать странное шипение, в котором звучало удовольствие, тогда как мягкий стон сорвался с губ второго, а третий закатил глаза необычайно удовлетворенным образом. Затем они вместе направились, миновав Розу Диамант, в ее затопленную светом прихожую, где господин Саладин Чамча стоял, придерживая левой рукой пижаму, ибо пуговица оборвалась, когда он бросался на свою постель. Правой рукой он протирал глаза.
— Бинго,
— произнес шипящий человек, тогда как нытик обхватил ладонями свой подбородок в знак того, что его молитвы были услышаны, а глазовращатель взял на себя оставшуюся позади Розу Диамант, не настаивая на соблюдении церемоний; разве что бормоча: «Пардон, мадам».
Потом было наводнение, и Розу зашвырнуло в угол собственной гостиной этим штормящим морем полицейских шлемов так, что она более не могла видеть Саладина Чамчу или слышать то, что он говорил. Она так и не разобрала, что он рассказывал о взрыве
Бостана: это ошибка, кричал он, я не один из ваших лодочных вселенцев, не один из ваших угандо-кенийцев,
я. Полицейские начали усмехаться, я вижу, сэр, с тридцати тысяч футов, и затем Вы плыли к берегу. Вы имеете право сохранять молчание, хохотнули они, но очень скоро взорвались в шумном ржаче, у нас здесь есть права, что уж там говорить! Однако Роза не могла расслышать протесты Саладина, брошенные смеющимся полицейским: Вы должны мне поверить, я британец, твердил он, с правом проживания, к тому же, но когда он не смог предъявить паспорт или какой другой идентифицирующий документ, они заплакали от радости, слезы заструились вниз по гладко выбритым лицам людей в штатском из иммиграционной службы. Вы, разумеется, не хотите сказать, хихикали они, что они выпали из вашего жакета во время ваших кувырканий или русалки обчистили ваши карманы в море? Роза не могла ни различить в этом смехотрясении скачущих людей и собак, что руки униформистов могли совершать с руками Чамчи, или их кулаки с его животом, или ботинки с его голенями; ни даже быть уверенной, слышала ли она его вскрики или только вой собак. Но под конец она слышала повышение его голоса в последнем, отчаянном крике:
— Вы же все смотрите ТВ? Разве Вы не видите? Я — Максимильян. Максимильян Чужак.
— Так вот ты кто, — отвечал пучеглазый офицер. — Тогда я — Лягушонок Кермит.
Что Саладин Чамча так и не сказал, даже тогда, когда стало ясно, что все пошло ужасно неправильно: «Вот мой лондонский телефон, — забыл сообщить он арестующим его полицейским. — На другом конце линии вы найдете готовую поручиться за меня, за то, что я говорю правду, мою прекрасную, белую, английскую жену».
Нет, сэр.
Какого черта.
Роза Диамант собралась с духом.
— Всего один момент, Фрэнк Лайм, — пропела она. — Взгляните сюда, — но три обыкновенных человека повторили свою причудливую программу шипения стона очезакатывания снова, и во внезапно наступившей в комнате тишине очезакатывающий направил дрожащий палец на Чамчу и произнес:
— Леди, если это Ваше главное доказательство, Вы не смогли бы предоставить лучшего, чем
это.
Саладин Чамча, проследив за линией указующего перста Пучеглазика, воздел свои руки ко лбу и лишь тогда понял, что пробудил свой ужаснейший из кошмаров: кошмар, который только начинался, ибо оттуда, из висков, росла парочка уже достаточно длинных и достаточно острых, чтобы порезать до крови, новоиспеченных, козлиных, несомненных рожек.
* * *
Прежде, чем армия полицейских увела Саладина Чамчу к его новой жизни, случилось еще одно неожиданное явление. Джибрил Фаришта, видя пламя огней и слыша безумный смех правоохранительных чиновников, спустился вниз в мароновом
смокинге и джемпере, выбранных из гардероба Генри Диаманта. Источая тонкий запах нафталина, он расположился на лестничном пролете и наблюдал составление протоколов без комментариев. Он простоял там незамеченным для Чамчи, пока того заковывали в наручники и тащили к «черному воронку»;
босой, все еще запахивающийся в пижаму, Саладин, наконец, поймал взгляд своего товарища и воскликнул:
— Джибрил, ради Бога, объясните им, что к чему!
Шипучка Нытик Пучеглазик нетерпеливо обратился к Джибрилу.
— И кто бы это мог быть? — поинтересовался инспектор Лайм. — Еще один небесный ныряльщик?
Но слова умерли на его устах, ибо в этот миг прожектора были выключены, закон свершился надеванием на Чамчу наручников и зачитыванием обвинения, и после того, как эти семь солнц угасли, всем и каждому стало ясно, что тусклое золотистое сияние исходило со стороны мужчины в смокинге, воистину струилось мягко наружу из точки непосредственно за его головой. Инспектор Лайм никогда не ссылался на это сияние после, и если бы его спросили об этом, отрицал бы, что видел когда-либо нечто подобное, нимб, в конце двадцатого века, не вешайте лапши.
Однако, когда Джибрил спросил: «Чего хотят эти люди?», каждый присутствующий там был охвачен желанием ответить на его вопрос в литерале,
детальными терминами, раскрыть все свои секреты, будто бы он был, будто бы, но нет, смешно, будут они качать головами много недель после этого, пока не убедят себя все, что поступили как поступили по совершенно логичным причинам, он был старым другом миссис Диамант, они вместе обнаружили полуутонувшего жулика Чамчу на берегу и приютили его из соображений гуманизма, никто не вызвался побеспокоить Розу или господина Фаришту в дальнейшем, столь солидно выглядящего джентльмена невозможно пожелать увидеть снова, с его смокингом и его, его… в общем, эксцентричность никогда не была преступлением, по крайней мере.
— Джибрил, — взмолился Саладин Чамча, — помогите.
Но взор Джибрила был пленен Розой Диамант. Он смотрел на нее и не мог смотреть дальше. Затем он кивнул и вернулся наверх. Никто не попытался его остановить.
Когда Чамчу бросали в «воронок», он видел предателя, Джибрила Фаришту, взирающего на него сверху вниз с небольшого наружного балкона хозяйской спальни, и не было никакого света, сияющего вкруг головы ублюдка.
2
В этой безумной любви
Мы, конечно, утопим друг друга
И будем вместе лежать,
Как две морские звезды…
Александр Ф. Скляр, «Эльдорадо»
Kan ma kan / Fi qadim azzaman
…Было ли, не было, в давно забытые времена жили на серебряной земле Аргентины некий Дон Энрико Диамант, много знавший о птицах и немного — о женщинах, и его жена Роза, не знавшая ничего о людях, зато много — о любви. Однажды случилось так, что, когда сеньора ехала в дамском седле и при шляпе с пером, она достигла больших каменных ворот Диамантовой эстансии, безумно возвышающихся посреди пустой пампы, чтобы обнаружить там страуса,
бегущего к ней столь усердно, как можно лишь сражаясь за свою жизнь, со всеми уловками и изворотами, которые он только мог измыслить; страус, лукавая птица, которую нелегко поймать. Немного позади страуса вздымали облако пыли шумливые охотники, и когда страус был в пределах шести футов от нее, из облака вылетело бола, чтобы обернуться вокруг его ног и повергнуть наземь к копытам ее серой кобылы. Мужчина, спустившийся добить птицу, не спускал глаз с лица Розы. Он достал кинжал с серебряной рукояткой из поясных ножен и погрузил его в горло птицы, по самую рукоять, и он сделал это, ни разу не взглянув на умирающего страуса, глядя пристально в глаза Розы Диамант все время, пока преклонял колени на широко раскинувшейся желтой земле. Его звали Мартин де ла Круз.
После того, как Чамчу забрали, Джибрил Фаришта часто задавался вопросом о собственном поведении. В тот сказочный миг, когда он был пленен глазами старой англичанки, ему казалось, что его собственная воля перестала властвовать над ним, что чьи-то потребности взяли над ним верх. Благодаря изумительной природе недавних событий, а также своему намерению оставаться бодрствующим в максимально возможной степени, появившемуся за несколько дней до того, как он осознал происходившее в мире позади его век, — лишь тогда он понял, что должен уйти, ибо вселенная его кошмаров начала просачиваться в его повседневную жизнь, и если он не будет осторожен, он никогда не сможет начать все сначала, быть заново рожденным с нею, через нее, Аллилуйю, видевшую крышу мира.
Он был потрясен осознанием того, что не совершил ни единой попытки войти в контакт с Алли; или же помочь Чамче в минуту его нужды. При этом его вовсе не встревожило появление на голове Саладина пары великолепных новеньких рожек: вещь, которая должна была, несомненно, породить некоторое беспокойство. Он находился в состоянии своего рода транса и когда спросил старую даму, что она думает обо всем этом, она загадочно улыбнулась и ответила: ничто не ново под солнцем, она видела кое-что, появление мужчин в рогатых шлемах,
на такой древней земле, как Англия, нет места для новых историй, каждый торфяной пласт уже пройден много сотен тысяч раз. На долгие дни ее речи становились вдруг хаотичными и сбивчивыми, но в другое время она готовила для него на кухне массу тяжелой пищи: пастушьи пироги, молотый ревень
с жирным заварным кремом, толстые масляные пончики, всевозможные густые супы. И всегда она источала атмосферу необъяснимой удовлетворенности, словно его присутствие удовлетворяло ее неким глубоким, неведомым способом. Он ходил с нею в деревню за покупками; люди глазели; она игнорировала их, потрясая своей властной тростью. Проходили дни. Джибрил не уезжал.
— Проклятая английская мэм, — говорил он себе. — Некое живое ископаемое. Какого черта я здесь делаю?
Но оставался, удерживаемый невидимыми цепями. Когда она, при каждой возможности, пела старинную песню, по-испански, он не мог понять ни слова. Какое-то колдовство в ней? Какая-то древняя Фея Моргана,
поющая молодому Мерлину в своей хрустальной пещере?
Джибрил направлялся к двери; Роза волховала; он прекращал свои шаги.
— Почему бы и нет, в конце концов, — пожал он плечами. — Старуха нуждается в компании. Выцветшее великолепие, клянусь! Глянь-ка, она пришла сюда. Во всяком случае, мне нужно другое. Собраться с силами. Просто переждать.
Вечерами они садятся в гостиной, наполненной серебряными украшениями — в том числе неким среброрукоятным кинжалом — под гипсовым бюстом Генри Диаманта, взирающим с верхнего угла кабинета, и когда дедушкины часы пробьют шесть, он нальет два стакана хереса, и она начнет свое повествование, но не раньше, чем скажет (предсказуемо, как часовой механизм):
Дедушка всегда опаздывает на четыре минуты, ради хорошего тона, он не любит быть слишком пунктуальным. Затем она начинала, не беспокоясь о временибылоестьбудет,
и неважно, было ли это целиком правдой или целиком ложью, он мог видеть горячую энергию, сквозившую в ее словах, последние отчаянные резервы ее воли, воплощенные в эти истории,
единственное яркое время, которое я могу припомнить,сообщила она ему так, что он почувствовал, что этот тряпичный мешок заплетенной памяти был в действительности самым сердцем ее, ее автопортретом, дорогой, которую видела она в зеркале, когда никого более не было в комнате, и что лучшим обиталищем для нее была серебряная земля
прошлого: не этот ветшающий дом, в котором она вечно спотыкалась о предметы, — сбивала кофейные столики, — ударялась о дверные ручки, — рыдала и объявляла во всеуслышание:
Все сжимается.
Когда она приплыла в Аргентину в 1935-м как невеста англо-аргентинца Дона Энрико Лос-Аламоса, тот указал на океан и сказал, что это — пампа.
Ты не можешь сказать, насколько он велик, глядя на него. Ты вынужден путешествовать сквозь него, неизменно, день за днем. В некоторых местах ветер силен, как кулак, но он совершенно бесшумен, он будет сокрушать твое жилище, но ты даже не услышишь его. Ни деревца: ни омбу,
ни нада — тополей. И, между прочим, нельзя прозевать ни одного листика омбу. Смертельный яд. Ветер не убьет тебя, но сок листьев — может. Она хлопала в ладоши, словно дитя: Честно, Генри, тихие ветры, ядовитые листья. Ты заставляешь звучать это подобно сказкам феи. Генри — фееволосый, мягкотелый, широкоглазый и тяжеловесный — выглядел потрясенным.
О, нет,молвил он.
Это не столь ужасно, как там.
Она явилась в эту необъятность, под эти безбрежные синие закрома небес, потому что Генри сделал ей предложение и она дала единственный ответ, который могла дать сорокалетняя старая дева. Но когда она прибыла, она сделала себе большее предложение; она предложила себе ответить на вопрос:
на что она была способна среди этих просторов? На что хватит у нее смелости для их
покорения? На то, чтобы быть хорошей или плохой, сказала она себе: но быть
новой. Знаешь, поведала она Джибрилу, наш сосед, доктор Джордж Бабингтон,
никогда не любил меня, он рассказывал мне истории о британцах в Южной Америке, вечно эти игривые ножи, сказал он презрительно, шпионы и разбойники и грабители.
Это такая экзотика вашей холодной Англии? — спросил он ее и ответил на свой собственный вопрос:
сеньора, я так не думаю. Втиснутым в этот островной гроб, вам приходится искать более широкие горизонты выражения секретов вашей самости.
Секретом Розы Диамант была вместимость для любви
столь большая, что вскоре стала простором, который ее несчастный прозаичный Генри никогда смог бы заполнить, ибо независимо от любых романов надежная рамка в его душе была зарезервирована для птиц. Болотных луней,
крикунов,
бекасов.
В маленькой весельной лодчонке на местных лагунах среди камышей провел он свои самые счастливые дни с полевым биноклем у глаз. Однажды на поезде до Буэнос-Айреса
он смутил Розу, когда, сплетя ладони возле рта, демонстрировал свои любимые птичьи манки в вагоне-ресторане: совка-сплюшка,
вандурийский
ибис,
иволга.
Почему ты не можешь любить в этой дороге меня, хотела спросить она. Но так и не спросила, потому что для Генри она была прелестным видом, а страсть была эксцентричностью других рас. Она стала генералиссимусом фермы и пыталась душить свои дурные стремления. Ночами она повадилась хаживать в пампу и, лежа на спине, созерцать галактические выси, и иногда, под влиянием этого яркого потока красоты, она начинала дрожать всем телом, содрогаться от глубочайшего восхищения и напевать неизвестную мелодию, и эта музыка звезд пронизывала ее, наполняя радостью.
Джибрил Фаришта: чувственные ее рассказы обвивались вокруг него подобно сети, удерживая его в том потерянном мире, где
пять десятков садились ежедневно за обеденный стол, какие мужчины они были, наши гаучо
, ничего рабского в них, необычайно страстные и гордые, необычайно. Настоящие хищники; ты можешь увидеть это на картинках.Долгие ночи их бессонницы рассказывала она ему о мареве, нависшем над пампасами так, что редкие деревья казались островами, а всадники напоминали мифических персонажей, галопирующих по поверхности океана.
Это было подобно призраку моря.Она поведала ему походные байки, например, об атеисте-гаучо, опровергнувшем Рай: когда умерла его мать, он призывал ее дух вернуться, каждую ночь из семи ночей. На восьмую ночь он объявил, что она, очевидно, не слышит его, иначе она, конечно, явилась бы, чтобы утешить своего возлюбленного сына; следовательно, смерть должна быть концом. Она поймала его в капкан летописаний тех дней, когда пришли люди Перона
в белых костюмах, с ниспадающими лоснящимися волосами, и пеоны
прогнали их; она рассказала ему, как железные дороги были построены англосами,
чтобы обслуживать их эстансии, и про дамбы тоже были истории, например, о ее подруге Клаудетте, «настоящая сердцеедка, мой дорогой, выйдя замуж за инженера-мостостроителя по имени Грэнжер, она разбила сердца половине Харлингема.
Он гулял с ней по некой дамбе, которую построил, и там довелось им услышать, что мятежники собираются взорвать ее. Грэнжер вместе с другими мужчинами отправился охранять дамбу, оставив Клаудетту наедине с девицей-служанкой, и представьте себе, через несколько часов девица явилась и сообщила: сеньора, эс какой-то hombre
у двери, эс проситься в дом. Кто же? Капитан мятежников. — “А ваш супруг, мадам?” — “Должно быть, ждет Вас возле дамбы”. — “Если он не нашел уместным защищать Вас, революция свершится”. — И он оставил охрану возле дома, мой дорогой, такие дела. Но в бою оба мужчины были убиты, муж и капитан, и Клаудетта настояла на совместных похоронах, и смотрела на два гроба, спускающиеся бок о бок в землю, и оплакивала обоих. После этого мы поняли, что она была опасная партия,
trop fatale,
да? Так?
Tropвесьма
fatale».
В небылице о красавице-Клаудетте Джибрил слышал музыку собственной тоски миссис Диамант. В такие моменты он не спускал взгляда с уголков ее глаз и чувствовал копошение в области своего пупка, словно что-то пыталось выйти наружу. Затем она глядела вдаль, и ощущение таяло. Возможно, это были всего лишь издержки стресса.