Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ждановщина

ModernLib.Net / Публицистика / Рубашкин Александр / Ждановщина - Чтение (стр. 1)
Автор: Рубашкин Александр
Жанр: Публицистика

 

 


Александр Рубашкин


Ждановщина

Будь прокляты Бенкендорфы и Дубельты, какой бы режим ни защищали они насилием над литературой! Бедный, ничтожный поскребыш, его бесславье перейдет в века. Жданов и не догадывался, каким страшным клеймом он клеймит и себя и свое потомство — своим безграмотным и хамским наскоком на Ахматову и Зощенко.[1]

Корней Чуковский

«После войны, как после грозы, птицы запели» — таково было поэтическое восприятие победы. Вернувшиеся домой, одновременно со скорбью о погибших, ощущали подъем необычайный. Казалось, жизнь пойдет по-другому, лучше, чем в довоенное время. Так думали и люди не склонные к самообольщению. Илья Эренбург уверял летом 1945 года Ольгу Берггольц, что 1937 год повториться не может. Правда, наиболее прозорливые — тот же Эренбург — почувствовали довольно быстро: рано пташечка запела…

В начале 1946 года ташкентский студент, начинающий поэт Эдуард Бабаев, собираясь поступать в Литературный институт, приехал в Москву с рекомендательными письмами А. А. Ахматовой и Н. Я. Мандельштам и пришел с ними к Эренбургу. Тот, выслушав его, сказал буквально следующее:


«Ни у кого не берите никаких рекомендательных писем. Не связывайте себя. Никто не может поручиться, что те имена, которые сегодня звучат обнадеживающе, завтра не окажутся отверженными. <…> Зачем и кому это сейчас нужно, ссылаться на авторитет Анны Ахматовой. Одна такая строка может погубить вас».[2]


Все же и для Бабаева, и для большинства грамотных граждан страны, открывших газету «Правда» за 21 августа 1946 года, инвективы против знаменитых — в Ленинграде, по крайней мере, более знаменитых не было — писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, проскрежетавшие в постановлении ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», стали шоком. Фразеология этого документа была оскорбительна — и по духу, и по форме. Абзацы из него и из напечатанного ровно месяц спустя в той же «Правде» «Доклада т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» потом бесконечно цитировались. Их беспощадные формулировки не оставляли сомнений: А. А. Жданов, тогдашний главный идеолог Кремля, распоясался под непосредственным присмотром Сталина. Один из участников встречи с «вождем всех народов», вызванный вместе с другими руководителями Ленинградской писательской организации и редакторами журналов — еще в августе, до доклада Жданова, — говорил мне, что Сталин прямо назвал Зощенко «врагом». Словечки в адрес Ахматовой были также уничижительны и не оставляли сомнений: от советской литературы она отлучена навсегда.

Как заклинание с августа 1946-го о Зощенко повторялось: «пошляк и подонок», пишущий «пасквили на советских людей»… А о самом факте появления произведений Зощенко и Ахматовой на страницах ленинградских журналов информировалось как о «грубой политической ошибке»…

В отличие от немедленно закрытого «Ленинграда», в более маститую «Звезду» взамен полностью отставленной редколлегии решили прислать новое начальство — из Москвы (в Ленинграде не доверяли даже рептилиям). Главным редактором был назначен работник ЦК А. М. Еголин, под надзором которого «Звезда» срочно принялась за переделку своего 7—8 (июльско-августовского!) номера. В этот, подписанный его именем, выпуск журнала успели подверстать и самобичующие материалы, и погромную статью ленинградского профессора Л. А. Плоткина…

После имен главных виновников партийного торжества у Жданова и его клевретов шли представительные списки «раздувавших авторитет Зощенко и Ахматовой» авторов «подозрительных рецензий». Цель была одна — вернуть людей к состоянию «страха и трепета». Но не перед высшими ценностями, а перед весьма земными и меркантильными. Под ударом оказались и знакомые и незнакомые с отверженными гениями люди: коллеги по Союзу писателей, редакторы, преимущественно ленинградские (хотя и в Москве, разумеется, разор был учинен не слабый). Во главе Союза писателей СССР вместо бывшего ленинградца Н. С. Тихонова был поставлен «более выдержанный руководитель» А. А. Фадеев.

В опале оказались литераторы самой разной степени ангажированности и занимаемого места в номенклатурной табели о рангах: О. Берггольц, Ю. Герман, Г. Гор, М. Комиссарова, Вл. Орлов, Дм. Остров, А. Штейн, А. Хазин… Само собой несдобровать было и редакторам книг Зощенко и Ахматовой Сергею Спасскому и даже Алексею Суркову. Попался под руку и Анатолий Тарасенков, неосторожно похваливший «оторванную от жизни» поэзию Бориса Пастернака…

Известный ленинградский писатель М. Л. Слонимский, неизбежно попавший в ленинградскую обойму как старый друг Зощенко, потерял в северной столице всякую возможность заработка, вынужден был уехать в Москву, где оказался не столь заметен и какую-то работу получал. Так и жил вдали от семьи несколько лет…

1946 год… Идет Парижская мирная конференция, продолжается процесс над главными военными преступниками в Нюрнберге… А в СССР одна идеологическая кампания нагоняет и погоняет другую. Еще критики, получившие задание по долгу партийного сердца клеймить чужаков в опаршивевшем литературном стаде, не дописали свои фельетоны, а уже вышло постановление неугомонного ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 года «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению». На этот раз заметные авторы, вроде Николая Погодина с его «Кремлевскими курантами», остались в тени, и партийный утюг прошелся по А. Гладкову, А. Штейну, Г. Ягфельду (не забыты, само собой, и «злопыхательские пьесы» Зощенко «Парусиновый портфель» и «Очень приятно»)…

По всему видно, что это постановление готовилось в спешке и главных фигур проработки заранее не выпестовало. Недаром в статье «Драматургия, театр, жизнь» («Правда», 22 ноября 1946) Константин Симонов заявил: «Мы все упомянуты в постановлении, даже если там нет наших имен».

И он был прав. Никто отныне и во веки веков чувствовать себя защищенным права не имел.

Завершилась идеологическая «серия» 1946 года 4 сентября — постановлением «О кинофильме „Большая жизнь“». Но и здесь дело было не в этом, теперь забытом, фильме, тем паче обруганной его второй серии, на экраны тогда так и не вышедшей (режиссер Л. Д. Луков, сценарист П. Ф. Нилин). Речь шла о художнике мирового уровня — Сергее Эйзенштейне. Творец революционного «Броненосца „Потемкина“», патриотического «Александра Невского», державной первой серии «Ивана Грозного» получил за свой гений сполна:


«С. Эйзенштейн во второй серии „Ивана Грозного“ обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников в виде шайки дегенератов (чувствуется почерк! — А. Р.), наподобие американского ку-клукс-клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета».


Новых фильмов Эйзенштейна зрители больше не увидели, но сам он еще услышал — за день до смерти, что, скорее всего, ее и ускорило, — как поносят великих композиторов ХХ века: Сергея Прокофьева, писавшего музыку к его фильмам, и Дмитрия Шостаковича.

Постановление ЦК ВКП(б) от 10 февраля 1948 года называлось «Об опере В. Мурадели „Великая дружба“». Опять же в заглавие вынесен автор, скажем так, не первого ряда. Не в нем одном, разумеется, и суть. Дело было в настоящих величинах (к ним еще были причислены Николай Мясковский и Виссарион Шебалин), тех, кто «вместо того, чтобы развивать в советской музыке реалистическое направление, по сути дела поощряли формалистическое направление, чуждое советскому народу». (Умопомрачительная тонкость: в отличие от Ахматовой и Зощенко, композиторы в тексте постановления не лишены инициалов, в чем нужно видеть некоторую к ним долю снисхождения.)

Конечно, ошельмованные деятели культуры, особенно главные фигуры — независимо от рода творческих занятий — могли ожидать и физической расправы. Об этой практике в Кремле не забывали никогда (как, например, в случае, с великим актером и режиссером Соломоном Михоэлсом). В 1946 году тоже неплохо получалось: «вычеркнуть» людей из всех списков, включая списки на продовольственные карточки, — и делу конец.

Что ж говорить об остальных гражданах. Новые потоки репрессированных после войны струились из всех слоев общества: бывшие военнопленные, «повторники» (то есть вновь арестованные после окончания сроков), «космополиты» (в том числе видные члены Еврейского антифашистского комитета), далее жертвы «Ленинградского дела»…

Но и этого мало. Обратим внимание, как внимательна была власть к любому малейшему несогласию с духом и буквой сталинско-ждановской «промывки мозгов».

7 сентября 1946 года коммунисты ленинградского завода «Электросила» обсуждали на своем партийном собрании постановление ЦК «О журналах…». И вот в отчете «Ленинградской правды» «открыто» пишется о некоем сбое, нарушении канонизированного партией «единодушия». Старший техник 45-го заводского отдела Микелов хоть и осуждает то, что следует на собрании осуждать, но с какими-то «правдоподобными», «живыми» оговорками:


«В свое время нам была близка поэтесса Ольга Берггольц. Связь с рабочими коллективами питала ее творчество. В ее стихах мы видели живые и яркие образы. Но уже одно то, что она выступила с поддержкой позиции Ахматовой, показывает, как Берггольц оторвалась от советской действительности».


Откуда прозорливый техник собрал сведения о поддержке Берггольц, нетрудно себе представить. Но главное тут не сведения. Главное — приучить людей отказываться от своих интимных привязанностей ради площадных догм.

В газете, по всему видно, о неизменности отношения Берггольц к Ахматовой осведомлены были получше техника Микелова, что и нашло подтверждение через месяц. 11 октября «Ленинградская правда» пишет о ее выступлении на отчетно-выборном собрании в Ленинградском отделении Союза писателей:


«Ни в какой мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой».


Одновременно с интенсивной пропагандой партийных постановлений органы усилили слежку (никогда не прекращавшуюся) за людьми, так или иначе близкими к ошельмованным в различных идеологических резолюциях. Так, в 1949 году в закрытом судебном заседании рассматривалось дело трех человек: И. З. Сермана, его жены Р. А. Зевиной и А. Г. Левинтона. Среди нескольких пунктов обвинения Сермана значилось, что он «у себя на квартире» «в 1947 году, в присутствии Зевиной (то есть при собственной жене. — А. Р.), с антисоветских позиций критиковал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда“ и „Ленинград“».[3] Осуждены были все трое. Серман получил сначала 10, а затем (после кассации!) 25 лет лагерей.

«Творец всех наших побед» мог обходиться и без постановлений, оставаться в тени. Но следы его жирных пальцев отпечатались всюду. Например, статья без подписи в «Правде» от 28 января 1949 года «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» инициирована ЦК с ведома Сталина.[4] Смерть многих выдающихся деятелей культуры послевоенного (довоенного, разумеется, тоже) времени опять же на его совести — и Михоэлса, и деятелей распущенного Еврейского антифашистского комитета, расстрелянных в августе 1952 года (среди них писатели Д. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон).

Помимо видимой цели всех этих постановлений и кампаний — подчинения всех сфер искусства идеологическим догмам — ее желанным результатом было подчинение и растление сознания самих художников. Без активного, в том числе тайного, сотрудничества с властями самих творцов провести в жизнь кремлевские сценарии было бы более чем затруднительно. Увы, и этот замысел был реализован.[5] И хотя в конце 1950-х некоторые вопиющие крайности постановлений ЦК были смягчены, общий кремлевский план «культурного» сценария ревизии не подлежал. Новая политика партии подразумевала лишь смену вывесок и отличалась от прежней так же формально, как смененное на КПСС наименование все той же ВКП(б). В одном из новых постановлений (например, от 28 мая 1958 г.) признавалось, что были допущены «некоторые несправедливые и неожиданно резкие оценки творчества ряда талантливых советских композиторов», и столь же абстрактно говорилось «об уточнении оценок некоторых деятелей культуры»… Однако чуть что — хотя бы в случае тех же Зощенко и Ахматовой, — формулировка была наготове: «Никто постановлений партии о журналах не отменял!». Именно так в моем присутствии — в конце шестидесятых! — говорил на редсовете Ленинградского отделения издательства «Советский писатель» его московский глава Н. В. Лесючевский, имевший прямое отношение к арестам Николая Заболоцкого и Бориса Корнилова, вскоре после ареста расстрелянного.

Конечно, смерть Сталина кое-что изменила в самой системе управления страной. Но очень мало — в идеологии ее «направляющей силы». Ведущие литераторы расслабляться не спешили. Константин Симонов со страниц «Литературной газеты» твердил о необходимости создания образа вождя в советском искусстве, а Александр Фадеев в той же газете выступил 28 марта 1953 года с резкой критикой романа Василия Гроссмана «За правое дело», поддержав кампанию, начатую против этого писателя еще до смерти Сталина — 13 февраля 1953 года Михаилом Бубенновым в «Правде»…

В этой обстановке больше, чем собственно литературный, резонанс получила повесть Эренбурга «Оттепель» (1954). Дав имя целому десятилетию советской жизни, «Оттепель» рассказывала о вещах еще год тому назад решительно для советского автора невозможных — о «деле врачей», об атмосфере страха в стране, о художниках истинных и официозных. Спустя годы станет ясной художественная блеклость, схематичность этой вещи Эренбурга, но не в эстетике тут было дело. Мгновенная популярность «Оттепели» несомненно напугала власть. В двух выпусках «Литературной газеты» (17 и 20 июня 1954 г.) Симонов в огромной статье заклинал автора и читателей не делать «скоропалительных оценок» перемен в нашем обществе. Вполне в духе всем навязших «постановлений» огрызнулся и Михаил Шолохов, назвавший наступившую «оттепель» — «слякотью».

Все же насмотревшийся на кровавые чистки — и не среди мало интересовавших его деятелей культуры, а среди самих верхов власти, — Н. С. Хрущев решился в 1956 году на поступок отчаянный, но и самоохранительный тоже. Его доклад о культе личности, произнесенный на ХХ съезде партии, хотя и излагался более или менее подробно на собраниях трудящихся, однако ж опубликован в качестве «пропагандистского пособия» так и не был до конца 1980-х. Постановление ЦК КПСС «О культе личности и мерах по его преодолению» (июнь 1956) затушевывало ряд положений доклада и вело к известного рода дестабилизации положения в области идеологии, а вслед за тем и политики. За осуждением «культа личности» тут же последовало подавление советскими танками революции в Венгрии, за изданием двух солидных томов альманаха «Литературная Москва» с впервые появившимися на его страницах после десятилетиями длившейся паузы стихами Марины Цветаевой, с резко проницающим советскую бюрократическую систему рассказом Александра Яшина «Рычаги», с эссеистикой А. Крона, Б. Пастернака, М. Пришвина, К. Чуковского, И. Эренбурга и вообще с собранием исключительно добрых имен: А. Бека, В. Гроссмана, Н. Заболоцкого, В. Каверина, Э. Казакевича, К. Паустовского, Б. Слуцкого, А. Твардовского, В. Тендрякова, Анны Ахматовой и других, началась разнузданная кампания и против самого этого издания и наконец против отдельных его участников, «увенчавшаяся» травлей Пастернака в 1958 году. Так что времена, перефразируя Бориса Вахтина, изменялись, не изменяясь. О той же «Литературной Москве», в той же «Звезде» (1957, №6) «партийную оценку» альманаха взяла на себя в статье «Против нигилизма и всеядности» известная «проработчица» Е. Серебровская. Не только содержание, но сам стиль этой инвективы — копия известных нам партийных документов:


«„Всеядность“ вовсе не говорит об отсутствии позиции, напротив: это позиция, но позиция неверная, ложная, противопоставляющая себя тем принципиальным позициям, которые занимает большинство советских писателей». 


В том-то и соль всей этой коммунистической идеологии: право всегда никому не известное «большинство», от его имени и его именем все приговоры и выносятся. Как, в данном случае, Цветаевой:


«Она не стала и не могла стать настоящим народным художником слова <…> на длительное время порвала связь с родной землей, подвергалась тлетворным влияниям буржуазных, космополитических идей».


Уже в постсоветскую эпоху Даниил Гранин высказался об идеологической диалектике советской поры почти ностальгически: «Тоска по партийному искусству абсурдна, тоска по влиянию на сознание общества естественна».[6]

Естественный парадокс общества, освобождающегося от тотального страха, заключался в том, что обличающие суждения непримиримых идеологов служили неофициальной, но вящей славе как поруганных и оболганных творцов, так и их произведений. Хороший пример тому — судьба романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956). В ЦК метали громы и молнии, А. Дымшиц, В. Ермилов, Е. Серебровская ревностно излагали официальную точку зрения, громили не только автора, но и тех, кто, подобно аспиранту Ленинградского университета имени все того же А. А. Жданова Александру Нинову, на публичном обсуждении защищал роман, а результат оказывался прямо противоположным: роман переходил из рук в руки, и его автор, до той поры мало кому известный то ли литератор, то ли юрист, сделался признанным и авторитетным писателем. Авторитетным — без всяких кавычек.

Но самый громкий, поистине эпохальный скандал, окончательно скомпрометировавший советскую «культурную» идеологию и ее клевретов, произошел, конечно, в связи с публикацией за рубежом отвергнутого советскими издателями романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и присуждением вслед за тем его автору Нобелевской премии 1958 года. Травля великого поэта усиливалась вместе с ростом его славы и привела сначала к его вынужденному отказу от премии — под угрозой высылки из страны, — а затем к болезни и «полной гибели всерьез».

Десятилетиями нагнетавшийся ажиотаж о необходимости «каждого честного художника» служить партии и тем самым «единому с ней» народу привел все-таки к последствиям во многих случаях необратимым. В осуждении Пастернака приняла участие не только сервильная критика, но и до той поры уважаемые, талантливые писатели. Общественная атмосфера нагнеталась известным по опыту 1946 года способом. И, может быть, простой страх вновь заполонил души несчастных литераторов. О событиях двенадцатилетней давности в ту пору вспоминали не без оснований: и тон обвинений и «оргвыводы» в 1958 году были практически одинаковыми. Пастернака не называли, как Зощенко, «пошляком», предпочли «образ» — «свинья в огороде»…

Что же касается «общественного мнения», то именно тогда прозвучала классическая формула: «Я, конечно, Пастернака не читал, но…». Помню как и в нашем ленинградском Доме писателя московский посланец, автор разнообразных слов к гимнам страны, возбужденно рифмовал: «А эти злаки-пастернаки, мы их всех — из поля вон!»

Все же уже через год после ухода из жизни великого поэта можно было прочитать в его «Избранном» (1961):

Кому быть живым и хвалимым,

Кто должен быть мертв и хулим,

Известно у нас подхалимам

Влиятельным только одним.

«Дело» Пастернака велось публично. Лишь в литературных кругах знали о другой драме тех лет — аресте выдающегося романа писателя-фронтовика Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». В феврале 1961 года главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников лично отправил в ЦК М. Суслову и Д. Поликарпову рукопись романа, принесенного автором в его журнал, — с соответствующим своим «редакционным заключением». Тут же дома у Гроссмана были изъяты все (как полагали сыщики) существовавшие экземпляры этого произведения. Гроссман не удостоился специального «постановления», лишь заслужил «предсказание» главного тогдашнего партийного идеолога Суслова: «Это будет напечатано через 250—300 лет». Жаль, что не удалось покойного теоретика порадовать: «Жизнь и судьба» напечатаны через 30 лет после его пророчества.

От широкой проработки Гроссмана спас, видимо, недавний, получивший мировой резонанс скандал с «Доктором Живаго». Самому автору это помогло мало: арест его детища для него был слишком тяжел. Последовали болезни и смерть в 1964 году.

На исходе хрущевского правления как своеобразные партийные «постановления» трактовались «встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией». Особенно впечатляла вторая из них — в 1963 году. Никита Хрущев и Леонид Ильичев в своих докладах ополчились на «субъективизм» мемуаров Ильи Эренбурга. Приведем об этом поношении свидетельство очевидца, Маргариты Алигер:


«…состоялась знаменитая московская мартовская встреча в Кремлевском дворце. Кто из нас, просидевших два долгих дня на этой встрече, может припомнить сейчас, за что, собственно, критиковали Илью Эренбурга? Но кто из нас может забыть, как чудовищно и безобразно все это звучало? Эренбург рухнул. В полном смысле этого слова».[7]


Суть в том, что «чудовищное и безобразное» оставалось этической нормой в любые советские времена. Отметим, кстати, как исключительный даже для советских издательских нравов нонсенс с книжным изданием мемуаров Эренбурга. Вступительную заметку к одному из томов «Люди, годы, жизнь» написал помянутый уже Лесючевский — в той же должности директора издательства, где печаталась книга — с… разоблачительным об этой книге суждением!

С отставкой Хрущева отставлена была и завершавшая его правление «оттепель». Воспользовавшись празднованием 20-летия победы над Германией, ново-старое руководство страны предприняло попытку реабилитации «вождя народов». Давно ли «Правда» печатала стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина»? Теперь эти самые «наследники» и принялись за дело. В докладе Брежнева под аплодисменты ветеранов и действующих военачальников «заслугам» вождя вновь пелись дифирамбы.

Если до этих торжеств в стране еще продолжали хотя бы в малом количестве, но выходить книги, разоблачающие «частные», сталинские, репрессии («Узел» Ольги Берггольц, сборник «Михаил Кольцов, каким он был» и др.), то постепенно эта тема ушла, то ли как себя «исчерпавшая», то ли — «надуманная». Идеологическая работа стала подкрепляться постановлениями… судов. Вслед за Иосифом Бродским, высланным на Север, были арестованы и осуждены Андрей Синявский и Юлий Даниэль — за издание под псевдонимами собственных книг вне пределов отечества.

Но времена все-таки менялись. Арест и осуждение писателей вызвали неожиданный для властей протест в виде письма в ЦК более шестидесяти деятелей культуры, включая весьма известных. Еще раньше группа писателей обратилась в тот же орган, протестуя против реабилитации Сталина. Обращение, очевидно, сыграло определенную роль: Волгограду не стали возвращать имя Сталина и ностальгические стихи о месте, «где Сталинград зовется Сталинградом», остались ублажать слух их почитателей.

Но и назад, к «оттепели», тоже ход был закрыт. Даже в энциклопедических справках, в статьях, посвященных репрессированным творцам и деятелям культуры, сначала глухо писалось «трагически погиб», а потом и вовсе туманно — «ушел из жизни». Причем даже даты такого ухода намеренно искажались, чтобы не падало слишком много на 1937-й или 1938 год. Задерживались издания книг Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, оказалось под запретом само имя Николая Гумилева, уже выходивший отдельной книжкой «Теркин на том свете» Твардовского был директивно изъят из такого представительного издания его автора, как том в «Библиотеке поэта». За «одностороннее» (разве что хотелось «двустороннего») изображение войны критиковались повести Василя Быкова, неугоден оказался и роман Александра Розена «Июль 1941»…

Александр Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом» так расставил знаки первого послехрущевского года:


«Я могу только на ощупь судить, какой поворот готовился в нашей стране в августе-сентябре 1965 года. <…> Близко к уверенности можно сказать, что готовился крутой возврат к сталинизму во главе с „железным Шуриком“ — Шелепиным <…> Было собрано в этом августе важное Идеологическое Совещание и разъяснено: „борьба за мир“ — остается, но не надо разоружать советских людей (а непрерывно натравливать их на Запад) <…> пора возродить полезное понятие „враг народа“; дух ждановских постановлений о литературе был верен; надо присмотреться к журналу „Новый мир“, почему его так хвалит буржуазия».[8]


Тема «Солженицын и советская система» — это, конечно, особая статья, достаточно, слава богу, теперь всем известная. После «Одного дня Ивана Денисовича», которого успели выдвинуть на Ленинскую премию (разумеется, не присужденную), его, отвергнутые издательствами и журналами, романы в самиздатовских копиях передавались из рук в руки по всей стране. И когда в 1967 году Солженицын обратился к собратьям по перу, делегатам Четвертого съезда писателей СССР, с предложением поддержать его обращение к правительству об отмене в стране цензуры (!), сто писателей неожиданно для многих, а кое-кто и для самих себя, на этот беспрецедентный призыв откликнулись… О прежней изоляции от всего мира нашим правителям оставалось лишь мечтать да исправно заклинать бесов. Самиздат стал неуправляем, за рубежом публиковались такие вещи, как «Все течет» Гроссмана, повесть, никак не менее острая, с точки зрения охранной системы, чем утаенный ею роман писателя.

И все же «броня» была еще «крепка и танки наши быстры» — наступил 1968 год. «Пражская весна», предлагавшая миру модель «социализма с человеческим лицом», то есть без доминирующего в нем аппарата насилия, оказалась заглушенной лязгом гусениц стран Варшавского пакта (за вычетом румынских).

«Танки идут по Праге,

Танки идут по правде»,

— ответил на это поэт.

Что касается ситуации в отечественной словесности, то в редколлегию не предавшего Солженицына «Нового мира» сначала ввели чуждых ей деятелей, затем полностью «сменили караул». Как резюмировал ставший уже «бывшим» главный редактор журнала Твардовский: «Они ввели свои войска». Это был тот же самый ждановский сценарий, что за два десятка лет до того был разыгран в «Звезде». Пусть более «цивилизованно», но суть дела от этого не менялась. Писательское одобрение линии партии тоже последовало: коллективное письмо в «Огоньке», как бы тезисы к неоглашенному постановлению.

Из Союза писателей исключались (но уже и сами уходили!) Лидия Чуковская, Владимир Корнилов, Инна Лиснянская, Семен Липкин… А напасти все множились: страну захлестывало, например, бардовское движение. Песни Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого добавляли головной боли парткомовцам самых разных уровней. Дошли до всеобщего слуха и разоблачительные песни Александра Галича. Появились диссиденты, от которых нужно было срочно избавляться. Некоторых «нельзя было не арестовать», как, например, тех шестерых, что вышли на Красную площадь в дни нашего вторжения в Чехословакию, других «нельзя было не выслать» за пределы отечества — Солженицына, Галича, Виктора Некрасова, Иосифа Бродского…

По-прежнему в газетах публиковались «отклики» в глаза не видевших книг «читателей», как, например, на «Архипелаг ГУЛАГ» (попробовал бы кто-нибудь из «читателей», публиковавших свои тирады в «Правде» — вслед за ее редакционной статьей под заглавием «Предательство», — раздобыть это зарубежное издание самостоятельно!). Разумеется, ничего нового в этом тоже не было.

«К чему зовешь нас, земляк?» — вопрошали с печатных страниц никогда не писавшие в газеты односельчане Федора Абрамова. То же самое проделывали и с «земляками» Александра Яшина…

Семидесятые годы справедливо стали называть «застойными». Лидер становился пародией на руководителя страны, целующиеся взасос старцы из его когорты вызывали смех.

Но и эти старцы в 1979 году приняли роковое — и для своего дела в том числе — решение о вторжении в Афганистан «ограниченного контингента», как писалось, советских войск. Среди немногих внятных голосов «против» сильнее других зазвучал голос академика А. Д. Сахарова. Тут пришлось задуматься. Выслать за границу всемирно известного носителя государственных секретов было невозможно. Посадить — тоже. Даже исключить из Академии наук не сумели. Тогда сослали — в Горький, на Волгу. Сурово, но не слишком. К тому же и на эту меру посыпались протесты.

Последней более или менее заметной идеологической акцией советских властей можно считать их возню с московским альманахом «Метрoполь» — с произведениями авторов, в основном состоявших в официальном Союзе писателей (В. Аксенов, А. Битов, Б. Вахтин, А. Вознесенский, Ф. Искандер, С. Липкин, И. Лиснянская и др.). Кроме как отложить прием в означенный Союз двух авторов альманаха, ничего особенно путного от этой кампании власти не получили. Может быть, удовлетворились добровольным выходом из Союза Липкина и Лиснянской…

Действия идеологических органов в период «позднего застоя» не были столь централизованы, как при Сталине — Жданове. Большое влияние имел секретарь ЦК КПСС М. Суслов, но также и П. Демичев и, несомненно, председатель КГБ (затем генсек) Ю. Андропов. В Ленинграде неплохо продолжал дело Жданова первый секретарь обкома Г. Романов… Без санкции Л. Брежнева тоже не всегда можно было обойтись.

На его творениях все и было профанировано окончательно. Обсуждения и творческие семинары по брежневской «трилогии», написанной за него, как это и тогда было большинству читателей известно, журналистами, превращали достижения «высокой идеологии» в фарс. Да уже и не до литературы стало. Огромные военные расходы при всей их «плановости» вели страну к экономическому краху.

Попыткой остановить скольжение в бездну стала «перестройка». Она привела наконец новых лидеров, открыла возможность свободного волеизъявления граждан на выборах. Среди первых акций нового лидера Михаила Горбачева стало вызволение из ссылки академика Сахарова, затем освобождение из тюрем политических заключенных. Только тогда наконец и было отменено постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» — в 1987 году.


  • Страницы:
    1, 2, 3