Будь прокляты Бенкендорфы и Дубельты, какой бы режим ни защищали они насилием над литературой! Бедный, ничтожный поскребыш, его бесславье перейдет в века. Жданов и не догадывался, каким страшным клеймом он клеймит и себя и свое потомство — своим безграмотным и хамским наскоком на Ахматову и Зощенко.[1]
Корней Чуковский«После войны, как после грозы, птицы запели» — таково было поэтическое восприятие победы. Вернувшиеся домой, одновременно со скорбью о погибших, ощущали подъем необычайный. Казалось, жизнь пойдет по-другому, лучше, чем в довоенное время. Так думали и люди не склонные к самообольщению. Илья Эренбург уверял летом 1945 года Ольгу Берггольц, что 1937 год повториться не может. Правда, наиболее прозорливые — тот же Эренбург — почувствовали довольно быстро: рано пташечка запела…
В начале 1946 года ташкентский студент, начинающий поэт Эдуард Бабаев, собираясь поступать в Литературный институт, приехал в Москву с рекомендательными письмами А. А. Ахматовой и Н. Я. Мандельштам и пришел с ними к Эренбургу. Тот, выслушав его, сказал буквально следующее:
«Ни у кого не берите никаких рекомендательных писем. Не связывайте себя. Никто не может поручиться, что те имена, которые сегодня звучат обнадеживающе, завтра не окажутся отверженными. <…> Зачем и кому это сейчас нужно, ссылаться на авторитет Анны Ахматовой. Одна такая строка может погубить вас».[2]
Все же и для Бабаева, и для большинства грамотных граждан страны, открывших газету «Правда» за 21 августа 1946 года, инвективы против знаменитых — в Ленинграде, по крайней мере, более знаменитых не было — писателей Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, проскрежетавшие в постановлении ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», стали шоком. Фразеология этого документа была оскорбительна — и по духу, и по форме. Абзацы из него и из напечатанного ровно месяц спустя в той же «Правде» «Доклада т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» потом бесконечно цитировались. Их беспощадные формулировки не оставляли сомнений: А. А. Жданов, тогдашний главный идеолог Кремля, распоясался под непосредственным присмотром Сталина. Один из участников встречи с «вождем всех народов», вызванный вместе с другими руководителями Ленинградской писательской организации и редакторами журналов — еще в августе, до доклада Жданова, — говорил мне, что Сталин прямо назвал Зощенко «врагом». Словечки в адрес Ахматовой были также уничижительны и не оставляли сомнений: от советской литературы она отлучена навсегда.
Как заклинание с августа 1946-го о Зощенко повторялось: «пошляк и подонок», пишущий «пасквили на советских людей»… А о самом факте появления произведений Зощенко и Ахматовой на страницах ленинградских журналов информировалось как о «грубой политической ошибке»…
В отличие от немедленно закрытого «Ленинграда», в более маститую «Звезду» взамен полностью отставленной редколлегии решили прислать новое начальство — из Москвы (в Ленинграде не доверяли даже рептилиям). Главным редактором был назначен работник ЦК А. М. Еголин, под надзором которого «Звезда» срочно принялась за переделку своего 7—8 (июльско-августовского!) номера. В этот, подписанный его именем, выпуск журнала успели подверстать и самобичующие материалы, и погромную статью ленинградского профессора Л. А. Плоткина…
После имен главных виновников партийного торжества у Жданова и его клевретов шли представительные списки «раздувавших авторитет Зощенко и Ахматовой» авторов «подозрительных рецензий». Цель была одна — вернуть людей к состоянию «страха и трепета». Но не перед высшими ценностями, а перед весьма земными и меркантильными. Под ударом оказались и знакомые и незнакомые с отверженными гениями люди: коллеги по Союзу писателей, редакторы, преимущественно ленинградские (хотя и в Москве, разумеется, разор был учинен не слабый). Во главе Союза писателей СССР вместо бывшего ленинградца Н. С. Тихонова был поставлен «более выдержанный руководитель» А. А. Фадеев.
В опале оказались литераторы самой разной степени ангажированности и занимаемого места в номенклатурной табели о рангах: О. Берггольц, Ю. Герман, Г. Гор, М. Комиссарова, Вл. Орлов, Дм. Остров, А. Штейн, А. Хазин… Само собой несдобровать было и редакторам книг Зощенко и Ахматовой Сергею Спасскому и даже Алексею Суркову. Попался под руку и Анатолий Тарасенков, неосторожно похваливший «оторванную от жизни» поэзию Бориса Пастернака…
Известный ленинградский писатель М. Л. Слонимский, неизбежно попавший в ленинградскую обойму как старый друг Зощенко, потерял в северной столице всякую возможность заработка, вынужден был уехать в Москву, где оказался не столь заметен и какую-то работу получал. Так и жил вдали от семьи несколько лет…
1946 год… Идет Парижская мирная конференция, продолжается процесс над главными военными преступниками в Нюрнберге… А в СССР одна идеологическая кампания нагоняет и погоняет другую. Еще критики, получившие задание по долгу партийного сердца клеймить чужаков в опаршивевшем литературном стаде, не дописали свои фельетоны, а уже вышло постановление неугомонного ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 года «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению». На этот раз заметные авторы, вроде Николая Погодина с его «Кремлевскими курантами», остались в тени, и партийный утюг прошелся по А. Гладкову, А. Штейну, Г. Ягфельду (не забыты, само собой, и «злопыхательские пьесы» Зощенко «Парусиновый портфель» и «Очень приятно»)…
По всему видно, что это постановление готовилось в спешке и главных фигур проработки заранее не выпестовало. Недаром в статье «Драматургия, театр, жизнь» («Правда», 22 ноября 1946) Константин Симонов заявил: «Мы все упомянуты в постановлении, даже если там нет наших имен».
И он был прав. Никто отныне и во веки веков чувствовать себя защищенным права не имел.
Завершилась идеологическая «серия» 1946 года 4 сентября — постановлением «О кинофильме „Большая жизнь“». Но и здесь дело было не в этом, теперь забытом, фильме, тем паче обруганной его второй серии, на экраны тогда так и не вышедшей (режиссер Л. Д. Луков, сценарист П. Ф. Нилин). Речь шла о художнике мирового уровня — Сергее Эйзенштейне. Творец революционного «Броненосца „Потемкина“», патриотического «Александра Невского», державной первой серии «Ивана Грозного» получил за свой гений сполна:
«С. Эйзенштейн во второй серии „Ивана Грозного“ обнаружил невежество в изображении исторических фактов, представив прогрессивное войско опричников в виде шайки дегенератов (чувствуется почерк! — А. Р.), наподобие американского ку-клукс-клана, а Ивана Грозного, человека с сильной волей и характером, слабохарактерным и безвольным, чем-то вроде Гамлета».
Новых фильмов Эйзенштейна зрители больше не увидели, но сам он еще услышал — за день до смерти, что, скорее всего, ее и ускорило, — как поносят великих композиторов ХХ века: Сергея Прокофьева, писавшего музыку к его фильмам, и Дмитрия Шостаковича.
Постановление ЦК ВКП(б) от 10 февраля 1948 года называлось «Об опере В. Мурадели „Великая дружба“». Опять же в заглавие вынесен автор, скажем так, не первого ряда. Не в нем одном, разумеется, и суть. Дело было в настоящих величинах (к ним еще были причислены Николай Мясковский и Виссарион Шебалин), тех, кто «вместо того, чтобы развивать в советской музыке реалистическое направление, по сути дела поощряли формалистическое направление, чуждое советскому народу». (Умопомрачительная тонкость: в отличие от Ахматовой и Зощенко, композиторы в тексте постановления не лишены инициалов, в чем нужно видеть некоторую к ним долю снисхождения.)
Конечно, ошельмованные деятели культуры, особенно главные фигуры — независимо от рода творческих занятий — могли ожидать и физической расправы. Об этой практике в Кремле не забывали никогда (как, например, в случае, с великим актером и режиссером Соломоном Михоэлсом). В 1946 году тоже неплохо получалось: «вычеркнуть» людей из всех списков, включая списки на продовольственные карточки, — и делу конец.
Что ж говорить об остальных гражданах. Новые потоки репрессированных после войны струились из всех слоев общества: бывшие военнопленные, «повторники» (то есть вновь арестованные после окончания сроков), «космополиты» (в том числе видные члены Еврейского антифашистского комитета), далее жертвы «Ленинградского дела»…
Но и этого мало. Обратим внимание, как внимательна была власть к любому малейшему несогласию с духом и буквой сталинско-ждановской «промывки мозгов».
7 сентября 1946 года коммунисты ленинградского завода «Электросила» обсуждали на своем партийном собрании постановление ЦК «О журналах…». И вот в отчете «Ленинградской правды» «открыто» пишется о некоем сбое, нарушении канонизированного партией «единодушия». Старший техник 45-го заводского отдела Микелов хоть и осуждает то, что следует на собрании осуждать, но с какими-то «правдоподобными», «живыми» оговорками:
«В свое время нам была близка поэтесса Ольга Берггольц. Связь с рабочими коллективами питала ее творчество. В ее стихах мы видели живые и яркие образы. Но уже одно то, что она выступила с поддержкой позиции Ахматовой, показывает, как Берггольц оторвалась от советской действительности».
Откуда прозорливый техник собрал сведения о поддержке Берггольц, нетрудно себе представить. Но главное тут не сведения. Главное — приучить людей отказываться от своих интимных привязанностей ради площадных догм.
В газете, по всему видно, о неизменности отношения Берггольц к Ахматовой осведомлены были получше техника Микелова, что и нашло подтверждение через месяц. 11 октября «Ленинградская правда» пишет о ее выступлении на отчетно-выборном собрании в Ленинградском отделении Союза писателей:
«Ни в какой мере не удовлетворило собрание выступление Ольги Берггольц. Внезапно потеряв столь обычную для ее прежних речей взволнованность и искренность, она отделалась сухой констатацией ошибочности своих статей об Ахматовой».
Одновременно с интенсивной пропагандой партийных постановлений органы усилили слежку (никогда не прекращавшуюся) за людьми, так или иначе близкими к ошельмованным в различных идеологических резолюциях. Так, в 1949 году в закрытом судебном заседании рассматривалось дело трех человек: И. З. Сермана, его жены Р. А. Зевиной и А. Г. Левинтона. Среди нескольких пунктов обвинения Сермана значилось, что он «у себя на квартире» «в 1947 году, в присутствии Зевиной (то есть при собственной жене. — А. Р.), с антисоветских позиций критиковал Постановление ЦК ВКП(б) о журналах „Звезда“ и „Ленинград“».[3] Осуждены были все трое. Серман получил сначала 10, а затем (после кассации!) 25 лет лагерей.
«Творец всех наших побед» мог обходиться и без постановлений, оставаться в тени. Но следы его жирных пальцев отпечатались всюду. Например, статья без подписи в «Правде» от 28 января 1949 года «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» инициирована ЦК с ведома Сталина.[4] Смерть многих выдающихся деятелей культуры послевоенного (довоенного, разумеется, тоже) времени опять же на его совести — и Михоэлса, и деятелей распущенного Еврейского антифашистского комитета, расстрелянных в августе 1952 года (среди них писатели Д. Маркиш, Л. Квитко, Д. Бергельсон).
Помимо видимой цели всех этих постановлений и кампаний — подчинения всех сфер искусства идеологическим догмам — ее желанным результатом было подчинение и растление сознания самих художников. Без активного, в том числе тайного, сотрудничества с властями самих творцов провести в жизнь кремлевские сценарии было бы более чем затруднительно. Увы, и этот замысел был реализован.[5] И хотя в конце 1950-х некоторые вопиющие крайности постановлений ЦК были смягчены, общий кремлевский план «культурного» сценария ревизии не подлежал. Новая политика партии подразумевала лишь смену вывесок и отличалась от прежней так же формально, как смененное на КПСС наименование все той же ВКП(б). В одном из новых постановлений (например, от 28 мая 1958 г.) признавалось, что были допущены «некоторые несправедливые и неожиданно резкие оценки творчества ряда талантливых советских композиторов», и столь же абстрактно говорилось «об уточнении оценок некоторых деятелей культуры»… Однако чуть что — хотя бы в случае тех же Зощенко и Ахматовой, — формулировка была наготове: «Никто постановлений партии о журналах не отменял!». Именно так в моем присутствии — в конце шестидесятых! — говорил на редсовете Ленинградского отделения издательства «Советский писатель» его московский глава Н. В. Лесючевский, имевший прямое отношение к арестам Николая Заболоцкого и Бориса Корнилова, вскоре после ареста расстрелянного.
Конечно, смерть Сталина кое-что изменила в самой системе управления страной. Но очень мало — в идеологии ее «направляющей силы». Ведущие литераторы расслабляться не спешили. Константин Симонов со страниц «Литературной газеты» твердил о необходимости создания образа вождя в советском искусстве, а Александр Фадеев в той же газете выступил 28 марта 1953 года с резкой критикой романа Василия Гроссмана «За правое дело», поддержав кампанию, начатую против этого писателя еще до смерти Сталина — 13 февраля 1953 года Михаилом Бубенновым в «Правде»…
В этой обстановке больше, чем собственно литературный, резонанс получила повесть Эренбурга «Оттепель» (1954). Дав имя целому десятилетию советской жизни, «Оттепель» рассказывала о вещах еще год тому назад решительно для советского автора невозможных — о «деле врачей», об атмосфере страха в стране, о художниках истинных и официозных. Спустя годы станет ясной художественная блеклость, схематичность этой вещи Эренбурга, но не в эстетике тут было дело. Мгновенная популярность «Оттепели» несомненно напугала власть. В двух выпусках «Литературной газеты» (17 и 20 июня 1954 г.) Симонов в огромной статье заклинал автора и читателей не делать «скоропалительных оценок» перемен в нашем обществе. Вполне в духе всем навязших «постановлений» огрызнулся и Михаил Шолохов, назвавший наступившую «оттепель» — «слякотью».
Все же насмотревшийся на кровавые чистки — и не среди мало интересовавших его деятелей культуры, а среди самих верхов власти, — Н. С. Хрущев решился в 1956 году на поступок отчаянный, но и самоохранительный тоже. Его доклад о культе личности, произнесенный на ХХ съезде партии, хотя и излагался более или менее подробно на собраниях трудящихся, однако ж опубликован в качестве «пропагандистского пособия» так и не был до конца 1980-х. Постановление ЦК КПСС «О культе личности и мерах по его преодолению» (июнь 1956) затушевывало ряд положений доклада и вело к известного рода дестабилизации положения в области идеологии, а вслед за тем и политики. За осуждением «культа личности» тут же последовало подавление советскими танками революции в Венгрии, за изданием двух солидных томов альманаха «Литературная Москва» с впервые появившимися на его страницах после десятилетиями длившейся паузы стихами Марины Цветаевой, с резко проницающим советскую бюрократическую систему рассказом Александра Яшина «Рычаги», с эссеистикой А. Крона, Б. Пастернака, М. Пришвина, К. Чуковского, И. Эренбурга и вообще с собранием исключительно добрых имен: А. Бека, В. Гроссмана, Н. Заболоцкого, В. Каверина, Э. Казакевича, К. Паустовского, Б. Слуцкого, А. Твардовского, В. Тендрякова, Анны Ахматовой и других, началась разнузданная кампания и против самого этого издания и наконец против отдельных его участников, «увенчавшаяся» травлей Пастернака в 1958 году. Так что времена, перефразируя Бориса Вахтина, изменялись, не изменяясь. О той же «Литературной Москве», в той же «Звезде» (1957, №6) «партийную оценку» альманаха взяла на себя в статье «Против нигилизма и всеядности» известная «проработчица» Е. Серебровская. Не только содержание, но сам стиль этой инвективы — копия известных нам партийных документов:
«„Всеядность“ вовсе не говорит об отсутствии позиции, напротив: это позиция, но позиция неверная, ложная, противопоставляющая себя тем принципиальным позициям, которые занимает большинство советских писателей».
В том-то и соль всей этой коммунистической идеологии: право всегда никому не известное «большинство», от его имени и его именем все приговоры и выносятся. Как, в данном случае, Цветаевой:
«Она не стала и не могла стать настоящим народным художником слова <…> на длительное время порвала связь с родной землей, подвергалась тлетворным влияниям буржуазных, космополитических идей».
Уже в постсоветскую эпоху Даниил Гранин высказался об идеологической диалектике советской поры почти ностальгически: «Тоска по партийному искусству абсурдна, тоска по влиянию на сознание общества естественна».[6]
Естественный парадокс общества, освобождающегося от тотального страха, заключался в том, что обличающие суждения непримиримых идеологов служили неофициальной, но вящей славе как поруганных и оболганных творцов, так и их произведений. Хороший пример тому — судьба романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956). В ЦК метали громы и молнии, А. Дымшиц, В. Ермилов, Е. Серебровская ревностно излагали официальную точку зрения, громили не только автора, но и тех, кто, подобно аспиранту Ленинградского университета имени все того же А. А. Жданова Александру Нинову, на публичном обсуждении защищал роман, а результат оказывался прямо противоположным: роман переходил из рук в руки, и его автор, до той поры мало кому известный то ли литератор, то ли юрист, сделался признанным и авторитетным писателем. Авторитетным — без всяких кавычек.
Но самый громкий, поистине эпохальный скандал, окончательно скомпрометировавший советскую «культурную» идеологию и ее клевретов, произошел, конечно, в связи с публикацией за рубежом отвергнутого советскими издателями романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго» и присуждением вслед за тем его автору Нобелевской премии 1958 года. Травля великого поэта усиливалась вместе с ростом его славы и привела сначала к его вынужденному отказу от премии — под угрозой высылки из страны, — а затем к болезни и «полной гибели всерьез».
Десятилетиями нагнетавшийся ажиотаж о необходимости «каждого честного художника» служить партии и тем самым «единому с ней» народу привел все-таки к последствиям во многих случаях необратимым. В осуждении Пастернака приняла участие не только сервильная критика, но и до той поры уважаемые, талантливые писатели. Общественная атмосфера нагнеталась известным по опыту 1946 года способом. И, может быть, простой страх вновь заполонил души несчастных литераторов. О событиях двенадцатилетней давности в ту пору вспоминали не без оснований: и тон обвинений и «оргвыводы» в 1958 году были практически одинаковыми. Пастернака не называли, как Зощенко, «пошляком», предпочли «образ» — «свинья в огороде»…
Что же касается «общественного мнения», то именно тогда прозвучала классическая формула: «Я, конечно, Пастернака не читал, но…». Помню как и в нашем ленинградском Доме писателя московский посланец, автор разнообразных слов к гимнам страны, возбужденно рифмовал: «А эти злаки-пастернаки, мы их всех — из поля вон!»
Все же уже через год после ухода из жизни великого поэта можно было прочитать в его «Избранном» (1961):
Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим,
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
«Дело» Пастернака велось публично. Лишь в литературных кругах знали о другой драме тех лет — аресте выдающегося романа писателя-фронтовика Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». В феврале 1961 года главный редактор «Знамени» Вадим Кожевников лично отправил в ЦК М. Суслову и Д. Поликарпову рукопись романа, принесенного автором в его журнал, — с соответствующим своим «редакционным заключением». Тут же дома у Гроссмана были изъяты все (как полагали сыщики) существовавшие экземпляры этого произведения. Гроссман не удостоился специального «постановления», лишь заслужил «предсказание» главного тогдашнего партийного идеолога Суслова: «Это будет напечатано через 250—300 лет». Жаль, что не удалось покойного теоретика порадовать: «Жизнь и судьба» напечатаны через 30 лет после его пророчества.
От широкой проработки Гроссмана спас, видимо, недавний, получивший мировой резонанс скандал с «Доктором Живаго». Самому автору это помогло мало: арест его детища для него был слишком тяжел. Последовали болезни и смерть в 1964 году.
На исходе хрущевского правления как своеобразные партийные «постановления» трактовались «встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией». Особенно впечатляла вторая из них — в 1963 году. Никита Хрущев и Леонид Ильичев в своих докладах ополчились на «субъективизм» мемуаров Ильи Эренбурга. Приведем об этом поношении свидетельство очевидца, Маргариты Алигер:
«…состоялась знаменитая московская мартовская встреча в Кремлевском дворце. Кто из нас, просидевших два долгих дня на этой встрече, может припомнить сейчас, за что, собственно, критиковали Илью Эренбурга? Но кто из нас может забыть, как чудовищно и безобразно все это звучало? Эренбург рухнул. В полном смысле этого слова».[7]
Суть в том, что «чудовищное и безобразное» оставалось этической нормой в любые советские времена. Отметим, кстати, как исключительный даже для советских издательских нравов нонсенс с книжным изданием мемуаров Эренбурга. Вступительную заметку к одному из томов «Люди, годы, жизнь» написал помянутый уже Лесючевский — в той же должности директора издательства, где печаталась книга — с… разоблачительным об этой книге суждением!
С отставкой Хрущева отставлена была и завершавшая его правление «оттепель». Воспользовавшись празднованием 20-летия победы над Германией, ново-старое руководство страны предприняло попытку реабилитации «вождя народов». Давно ли «Правда» печатала стихотворение Евгения Евтушенко «Наследники Сталина»? Теперь эти самые «наследники» и принялись за дело. В докладе Брежнева под аплодисменты ветеранов и действующих военачальников «заслугам» вождя вновь пелись дифирамбы.
Если до этих торжеств в стране еще продолжали хотя бы в малом количестве, но выходить книги, разоблачающие «частные», сталинские, репрессии («Узел» Ольги Берггольц, сборник «Михаил Кольцов, каким он был» и др.), то постепенно эта тема ушла, то ли как себя «исчерпавшая», то ли — «надуманная». Идеологическая работа стала подкрепляться постановлениями… судов. Вслед за Иосифом Бродским, высланным на Север, были арестованы и осуждены Андрей Синявский и Юлий Даниэль — за издание под псевдонимами собственных книг вне пределов отечества.
Но времена все-таки менялись. Арест и осуждение писателей вызвали неожиданный для властей протест в виде письма в ЦК более шестидесяти деятелей культуры, включая весьма известных. Еще раньше группа писателей обратилась в тот же орган, протестуя против реабилитации Сталина. Обращение, очевидно, сыграло определенную роль: Волгограду не стали возвращать имя Сталина и ностальгические стихи о месте, «где Сталинград зовется Сталинградом», остались ублажать слух их почитателей.
Но и назад, к «оттепели», тоже ход был закрыт. Даже в энциклопедических справках, в статьях, посвященных репрессированным творцам и деятелям культуры, сначала глухо писалось «трагически погиб», а потом и вовсе туманно — «ушел из жизни». Причем даже даты такого ухода намеренно искажались, чтобы не падало слишком много на 1937-й или 1938 год. Задерживались издания книг Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама, оказалось под запретом само имя Николая Гумилева, уже выходивший отдельной книжкой «Теркин на том свете» Твардовского был директивно изъят из такого представительного издания его автора, как том в «Библиотеке поэта». За «одностороннее» (разве что хотелось «двустороннего») изображение войны критиковались повести Василя Быкова, неугоден оказался и роман Александра Розена «Июль 1941»…
Александр Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом» так расставил знаки первого послехрущевского года:
«Я могу только на ощупь судить, какой поворот готовился в нашей стране в августе-сентябре 1965 года. <…> Близко к уверенности можно сказать, что готовился крутой возврат к сталинизму во главе с „железным Шуриком“ — Шелепиным <…> Было собрано в этом августе важное Идеологическое Совещание и разъяснено: „борьба за мир“ — остается, но не надо разоружать советских людей (а непрерывно натравливать их на Запад) <…> пора возродить полезное понятие „враг народа“; дух ждановских постановлений о литературе был верен; надо присмотреться к журналу „Новый мир“, почему его так хвалит буржуазия».[8]
Тема «Солженицын и советская система» — это, конечно, особая статья, достаточно, слава богу, теперь всем известная. После «Одного дня Ивана Денисовича», которого успели выдвинуть на Ленинскую премию (разумеется, не присужденную), его, отвергнутые издательствами и журналами, романы в самиздатовских копиях передавались из рук в руки по всей стране. И когда в 1967 году Солженицын обратился к собратьям по перу, делегатам Четвертого съезда писателей СССР, с предложением поддержать его обращение к правительству об отмене в стране цензуры (!), сто писателей неожиданно для многих, а кое-кто и для самих себя, на этот беспрецедентный призыв откликнулись… О прежней изоляции от всего мира нашим правителям оставалось лишь мечтать да исправно заклинать бесов. Самиздат стал неуправляем, за рубежом публиковались такие вещи, как «Все течет» Гроссмана, повесть, никак не менее острая, с точки зрения охранной системы, чем утаенный ею роман писателя.
И все же «броня» была еще «крепка и танки наши быстры» — наступил 1968 год. «Пражская весна», предлагавшая миру модель «социализма с человеческим лицом», то есть без доминирующего в нем аппарата насилия, оказалась заглушенной лязгом гусениц стран Варшавского пакта (за вычетом румынских).
«Танки идут по Праге,
Танки идут по правде»,
— ответил на это поэт.
Что касается ситуации в отечественной словесности, то в редколлегию не предавшего Солженицына «Нового мира» сначала ввели чуждых ей деятелей, затем полностью «сменили караул». Как резюмировал ставший уже «бывшим» главный редактор журнала Твардовский: «Они ввели свои войска». Это был тот же самый ждановский сценарий, что за два десятка лет до того был разыгран в «Звезде». Пусть более «цивилизованно», но суть дела от этого не менялась. Писательское одобрение линии партии тоже последовало: коллективное письмо в «Огоньке», как бы тезисы к неоглашенному постановлению.
Из Союза писателей исключались (но уже и сами уходили!) Лидия Чуковская, Владимир Корнилов, Инна Лиснянская, Семен Липкин… А напасти все множились: страну захлестывало, например, бардовское движение. Песни Булата Окуджавы и Владимира Высоцкого добавляли головной боли парткомовцам самых разных уровней. Дошли до всеобщего слуха и разоблачительные песни Александра Галича. Появились диссиденты, от которых нужно было срочно избавляться. Некоторых «нельзя было не арестовать», как, например, тех шестерых, что вышли на Красную площадь в дни нашего вторжения в Чехословакию, других «нельзя было не выслать» за пределы отечества — Солженицына, Галича, Виктора Некрасова, Иосифа Бродского…
По-прежнему в газетах публиковались «отклики» в глаза не видевших книг «читателей», как, например, на «Архипелаг ГУЛАГ» (попробовал бы кто-нибудь из «читателей», публиковавших свои тирады в «Правде» — вслед за ее редакционной статьей под заглавием «Предательство», — раздобыть это зарубежное издание самостоятельно!). Разумеется, ничего нового в этом тоже не было.
«К чему зовешь нас, земляк?» — вопрошали с печатных страниц никогда не писавшие в газеты односельчане Федора Абрамова. То же самое проделывали и с «земляками» Александра Яшина…
Семидесятые годы справедливо стали называть «застойными». Лидер становился пародией на руководителя страны, целующиеся взасос старцы из его когорты вызывали смех.
Но и эти старцы в 1979 году приняли роковое — и для своего дела в том числе — решение о вторжении в Афганистан «ограниченного контингента», как писалось, советских войск. Среди немногих внятных голосов «против» сильнее других зазвучал голос академика А. Д. Сахарова. Тут пришлось задуматься. Выслать за границу всемирно известного носителя государственных секретов было невозможно. Посадить — тоже. Даже исключить из Академии наук не сумели. Тогда сослали — в Горький, на Волгу. Сурово, но не слишком. К тому же и на эту меру посыпались протесты.
Последней более или менее заметной идеологической акцией советских властей можно считать их возню с московским альманахом «Метрoполь» — с произведениями авторов, в основном состоявших в официальном Союзе писателей (В. Аксенов, А. Битов, Б. Вахтин, А. Вознесенский, Ф. Искандер, С. Липкин, И. Лиснянская и др.). Кроме как отложить прием в означенный Союз двух авторов альманаха, ничего особенно путного от этой кампании власти не получили. Может быть, удовлетворились добровольным выходом из Союза Липкина и Лиснянской…
Действия идеологических органов в период «позднего застоя» не были столь централизованы, как при Сталине — Жданове. Большое влияние имел секретарь ЦК КПСС М. Суслов, но также и П. Демичев и, несомненно, председатель КГБ (затем генсек) Ю. Андропов. В Ленинграде неплохо продолжал дело Жданова первый секретарь обкома Г. Романов… Без санкции Л. Брежнева тоже не всегда можно было обойтись.
На его творениях все и было профанировано окончательно. Обсуждения и творческие семинары по брежневской «трилогии», написанной за него, как это и тогда было большинству читателей известно, журналистами, превращали достижения «высокой идеологии» в фарс. Да уже и не до литературы стало. Огромные военные расходы при всей их «плановости» вели страну к экономическому краху.
Попыткой остановить скольжение в бездну стала «перестройка». Она привела наконец новых лидеров, открыла возможность свободного волеизъявления граждан на выборах. Среди первых акций нового лидера Михаила Горбачева стало вызволение из ссылки академика Сахарова, затем освобождение из тюрем политических заключенных. Только тогда наконец и было отменено постановление «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» — в 1987 году.
Ниже публикуются некоторые статьи на литературные темы, написанные после этого постановления, на самом деле даже не постановления, а прямой инструкции по доведению до массового сознания целей, провозглашаемых партийной пропагандой. В них можно найти изрядное сходство с той критической манерой, что и нынче исповедуют определенные издания и их авторы. В бесцензурную пору критика проявила себя даже более размашисто и бесцеремонно, нежели в советские годы. Аттестации Зощенко как «пошляка» или Ахматовой как «взбесившейся барыньки» померкли перед обличениями нынешних зоилов, главным принципом которых является разбойничье «не пощади ближнего своего». Есть пока что, к счастью, принципиальная разница между последствиями от налетов «сталинских соколов» и нынешних безголовых «орлов». Статьи первых впрямую отражались на дальнейшей плачевной судьбе обличенного в ереси художника, инвективы последних приносят неприятности новым талантам все же опосредованно, и на них, если придет охота, можно ответить. Напомним еще раз: Михаил Зощенко при жизни был практически вычеркнут из отечественной литературной жизни, Анна Ахматова «шестнадцать блаженнейших весен» радовала своим талантом немногих близких ей лично людей, Андрей Платонов под игом обличавших его поднадзорных Сталину ничтожеств с 1947 года до смерти не опубликовал ничего…
Чтобы понять любую эпоху, мало отозваться о ней уничижительно. Нужно показать ее состав. Только тогда станет очевидным, от чего мы уходим. Тем паче, когда еще не ушли. И к чему нас время от времени тянут.
В публикуемых статьях нами сделаны купюры, разумеется, не идеологического характера. В большом количестве всю эту писанину сегодня читать трудно из-за полнейшей эстетической глухоты их творцов.
Из Постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“»:
<…> Грубой ошибкой «Звезды» является предоставление литературной трибуны писателю Зощенко, произведения которого чужды советской литературе. Редакции «Звезды» известно, что Зощенко давно специализировался на писании пустых, бессодержательных и пошлых вещей, рассчитанных на то, чтобы дезориентировать нашу молодежь и отравить ее сознание. Предоставление страниц «Звезды» таким пошлякам и подонкам литературы, как Зощенко, тем более недопустимо, что редакции «Звезды» хорошо известна физиономия Зощенко. <…>
Журнал «Звезда» всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. <…>
Из сокращенной и обобщенной стенограммы докладов т. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде:
<…> Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта. Это копание в мелочах быта не случайно. Оно свойственно всем пошлым мещанским писателям, к которым относится Зощенко. <…> Изображение жизни советских людей, нарочито уродливое, карикатурное и пошлое, понадобилось Зощенко для того, чтобы вложить в уста обезьяне (рассказ «Приключение обезьяны». — А. Р.) гаденькую, отравленную антисоветскую сентенцию насчет того, что в зоопарке лучше, чем на воле, и что в клетке легче дышится, чем среди советских людей. <…> Не нам же перестраивать наш быт и наш строй под Зощенко. Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы. <…>
Чувство обреченности — чувство, понятное для общественного сознания вымирающей группы, — мрачные тона предсмертной безнадежности, мистические переживания пополам с эротикой — таков духовный мир Ахматовой, одного из осколков безвозвратно канувшего в вечность мира «добрых старых екатерининских времен». Не то монахиня, не то блудница, а вернее, блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой. <…> Что общего между этой поэзией, интересами нашего народа и государства? Ровным счетом ничего. <…> Что поучительного могут дать произведения Ахматовой нашей молодежи? Ничего, кроме вреда. <…>
В связи с «авторством» доклада Жданова отметим недавнее свидетельство протоиерея Михаила Ардова:
«Ахматова много раз при мне говорила, что тот самый доклад Жданова, который мы все знаем и помним, сочинили два критика Рибасов и Маслин. Я, помню, рассказал об этом профессору А. В. Западову, и он мне сказал: фамилии ты называешь правильные»
(«Знамя», 2006, №4, с. 224).
Почти сразу после постановления ЦК и доклада Жданова появились заказные статьи, разъясняющие основные положения этих директивных документов. В Ленинграде открыть кампанию доверили профессору университета Л. Плоткину. Приведем выдержки из его статьи «Пошлость и клевета под маской литературы» («Ленинградская правда», 4 сентября 1946).
<…> Постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград» имеет огромное принципиальное значение для всей советской литературы. Со сталинской глубиной и четкостью оно формулирует главную задачу нашего искусства — борьбу против пошлости, борьбу за высокую большевистскую идейность. <…>
Первые рассказы его, относящиеся к началу 20-х годов, — о пошлом и пустом обывателе, о мелких житейских дрязгах, о ничтожных людях с микроскопическим кругом интересов, духовно убогих и нелепых, — эти первые рассказы, написанные в условиях НЭПа, еще могли быть восприняты как некая «сатира» на мещанские пережитки в советском быту. Но сатирик, как заметил Горький, должен высмеивать, а не смешить. А для того, чтобы высмеивать, он должен иметь свой собственный жизненный идеал, он должен понимать смысл и историческую сущность нашей советской действительности, и великие цели нашей борьбы должны быть ему кровно близки. Зощенко же с самого начала прокламировал свою безыдейность, свою «политическую безнравственность» и даже пытался эту порочную позицию «теоретически» обосновать.
Зощенко входил в литературное объединение, существовавшее в 20-х годах, — «Серапионовы братья». На своих знаменах эта группа написала лозунги воинствующей аполитичности «Искусства для искусства», лозунги, резко и безоговорочно отвергнутые всей передовой демократической литературой, лозунги, враждебные советской культуре. Проповедь безыдейности, которая на самом деле становится проповедью несоветской мелкобуржуазной «идейности», звучит лейтмотивом во всех выступлениях участников литературного кружка «Серапионовых братьев». <…>
В стране происходили величайшие социально-экономические и культурные перемены, а Зощенко все возился со своим неизменным, однообразным, чудовищно гипертрофированным героем с его уродливо примитивным миром и косноязычной речью. И в рассказах 30-х годов перед нами все снова и снова мелькают одни и те же персонажи, и опять то же циническое подмигивание читателю… <…>
Зощенко во всех своих рассказах и повестях проводит убогую мещанскую «философию», заключающуюся в том, что не общественная деятельность человека, а «заботы о личном счастьишке» — вот реальная основа жизни. И когда Зощенко с этим легковесным теоретическим багажом пускался в философские странствования, получался дикий и нелепый конфуз. Так, в 30-х годах он написал две повести — «Голубая книга» и «Возвращенная молодость». В «Голубой книге» вся мировая история представлена как хаотическое сцепление бессмысленных анекдотов, а в «Возвращенной молодости» с глубокомысленным видом преподносятся пошлые и псевдоученые рецепты восстановления жизненной энергии. <…>
Однако и эта суровая справедливая критика (Л. Плоткин повторяет критические пассажи постановления ЦК по адресу уже ранее критиковавшейся повести «Перед заходом солнца». — А. Р.) не возымела действия на Зощенко. По-прежнему его писания носили клеветнический характер. И как логическое их завершение — пошлый пасквиль на советский быт, на советских людей — рассказ «Приключение обезьяны», для напечатания которого редакция «Звезды» услужливо предоставила страницы журнала. <…> В этом рассказе обезьяна, бежавшая из разрушенного фашистской авиацией зоологического сада, оказывается выше и по-своему даже разумней, нежели те советские люди, в общество которых она попадает.
Так тянется единая нить писаний Зощенко от рассказа «Больные» (1923), где утверждается, что человек хуже животного, до пасквиля «Приключение обезьяны», от цинических признаний в «политической безнравственности» к сегодняшнему падению Зощенко, справедливо поставленному вне советской литературы. <…>
Через четверть века (1971) с разрешения профессора Л. Плоткина я был на одной из его последних лекций в университете. Ему исполнилось тогда 65 лет, и его недруг, завкафедрой П. Выходцев добился увольнения старейшего сотрудника. Плоткин говорил студентам-вечерникам о событиях августа-сентября 1946-го. Он сказал, что тогда несправедливому поношению подвергся писатель Михаил Зощенко, что в этой кампании принял участие и он, но «от нас ничего не зависело, все шло сверху»…
Травля Ахматовой в той же газете была начата статьей Т. Трифоновой «Поэзия, вредная и чуждая народу» («Ленинградская правда», 14 сентября 1946).
Из всех чувств человеческих она воспевает одно лишь страдание, именно на воспевание «красивых» мучений направлены все ее поэтические усилия. И все эти муки и слезы совершенно абстрактны, они не мотивированы никакими реальными, жизненными причинами, и поэтесса нигде не обнаруживает стремления преодолеть горе и найти радость. Такое пассивное отношение к жизни, к страданиям и сделало стихи Ахматовой пессимистическими и упадническими. Чрезвычайно характерна для творческого пути Ахматовой ее косность.
От сборника «Вечер», вышедшего в 1912 году, и до последних стихов поэтесса снова и снова пишет о любовных печалях, еще и еще перепевает свои собственные песни. И трудно поверить, что в шестьдесят лет поэтесса не находит сказать ничего нового по сравнению с тем, что ею самой сказано тридцать лет назад. И ее стихи можно переставить, произвольно меняя под ними даты: они, за очень малым исключением, совершенно оторваны от времени и обнаруживают идейную опустошенность поэта. <…>
Ахматова и во время войны и во время революции оставалась в стороне от событий: Октябрьскую социалистическую революцию она восприняла как катастрофу, как крушение привычного ей жизненного уклада.
Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано…
Эти строки, опубликованные в сборнике «Anno Domini» (1922), отчетливо характеризуют настроение поэтессы в первые годы революции. <…> В течение почти двух десятков лет Анна Ахматова, не выступая в печати и не включаясь ни в какую иную деятельность, жила странно замкнутой и бесплодной жизнью внутреннего эмигранта. Политическая линия Ахматовой несомненно определяется как вполне сознательный уход от жизни, как пассивное, но тем не менее решительное неприятие действительности. <…> Она всеми своими корнями в прошлом, в тех последних днях агонизирующего, бесплодного русского дворянства, когда оно уже чувствовало свою обреченность и могло играть только вредную реакционную роль.
Революция заставила последних представителей дворянской интеллигенции решительно пересмотреть и четко определить свой путь. Некоторые, как Зинаида Гиппиус и Марина Цветаева, Мережковский, Гумилев и Ходасевич, порвали со своим народом и стали активными врагами Советской России. Другие — и их оказалось значительно больше — поняли, что русский народ и русское государство вступили на новый, прогрессивный путь исторического развития и что задача интеллигенции — служить своему народу. <…>
Даже несколько стихотворений, посвященных Отечественной войне и блокаде Ленинграда, не подняли поэзию Ахматовой над прежним ее уровнем. Такие стихотворения, как «Ленинград в марте 1942 года», «Возвращение», «Подмосковное», в которых ни одним намеком не отражены военные события, вызывают не только недоумение, но и возмущение. Даже в стихотворении «Мужество» (1942) Ахматова остается аполитичной и говорит лишь о сохранении «великого русского слова». Даже в четверостишии «Освобожденная» (1945) Ахматова радуется только «чистому ветру» и «чистому снегу», тишине и отдыху и ни словом не обмолвилась о народе, о стране — стране именно советской, революционной.
В тот страшный и величественный час, когда родина, обливаясь кровью, отстаивала свою свободу, Ахматова оставалась эпически-спокойной и невозмутимой. <…>
В решениях ЦК ВКП(б) Ахматова охарактеризована как представительница «чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии», «застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства», «искусства для искусства», «не желающего идти в ногу со своим народом».
Эта исчерпывающая, глубоко обоснованная и точная оценка с непререкаемой ясностью показывает, что поэзия Ахматовой целиком принадлежит реакционному прошлому, что ее стихи не имеют никаких оснований быть включенными в советскую поэзию, что нельзя позволить мертвым традициям прошлого проникать в живой организм расцветающей советской культуры.
Отметим лишь, что стихотворение, упомянутое выше, называется «Ленинград в марте 1941 года», что стихотворения «Подмосковное» у Ахматовой нет вовсе, а «Мужество» напечатала «Правда» 8 марта 1942…
«Правда» (4 сентября, 1946) публикует статью В. Ермилова «Вредная пьеса», громящую опубликованную в «Знамени» (1946, №7) пьесу В. Гроссмана «Если верить пифагорийцам».
<…> С недоумением и возмущением мы убеждаемся в том, что Вас. Гроссман кокетничает с глубоко чуждой советским людям философией, заигрывает с реакционными, давно обветшавшими идеями. <…>
В. Гроссману так понравилось это мистическое извращение советского мира <…> что он решил опубликовать свое ублюдочное произведение. <…> А журнал «Знамя» любезно пошел навстречу автору и напечатал двусмысленное и вредное произведение. <…>
Примеры извечных повторений берутся автором и из области личных отношений, и из области истории и политики… Одно поколение повторяет с некоторой вариацией другое поколение. Душа деда переселяется в душу внука, душа матери — в душу дочери, и повторяются те же любовные муки, те же колебания между двумя объектами. <…>
Совершенно ясно, что все это не имеет ничего общего ни с художественным творчеством, ни с самой сущностью и методом социалистического реализма, основывающегося на идейно-ясном, правдивом изображении живой жизни, а не на искусственном, рассудочном «подтягивании» материала под ту или другую схему. Автор пьесы занимается вместо художественного творчества чем-то вроде складывания кубиков. В скверные, однако, игрушки играет Вас. Гроссман, и в клеветническую, пасквильную картинку они складываются. <…>
В. Гроссман, как будто бы пытаясь дать положительные типы советских людей, в действительности рисует карикатуру на советское общество. Выходит, что не большевистская партия, с ее передовой идеологией, философией диалектического материализма руководит советским обществом. Нет, в пьесе Гроссмана идеологическое руководство передается какому-то обломку старого мира, в котором смешались в одну кучу толстовство, пифагоризм, свои собственные доморощенные идейки. <…>
Разве могли бы люди, подобные «героям» В. Гроссмана, победить в смертельной схватке с немецким фашизмом? Конечно, нет. Кокетничанье с реакционной философией, отход от позиций социалистического реализма привели В. Гроссмана к извращенному изображению советской действительности.
В. Ермилов в статье «Клеветнический рассказ А. Платонова» (»Литературная газета», 4 января 1947) судит гвардии сержанта из рассказа «Семья Иванова», напечатанного в «Новом мире»:
<…> А. Платонов давно известен читателю. Известен и стиль этого писателя, его художественная манера. Описание у него всегда только по внешней видимости реалистично, — по сути же оно является лишь имитацией конкретности. <…> А. Платонова не занимает конкретный человек, его интересует Иванов вообще, всякий, любой «Иванов»! <…>
Конец рассказа все-таки как будто «благополучен». Однако напрасно А. Платонов думает, что этот конец может нейтрализовать и сгладить в сознании читателя весь тот мрак, цинизм, душевную опустошенность, которые составляют тон, колорит, атмосферу всего рассказа. Именно в этот мрак, подавленность и возвращается герой А. Платонова. Для того, чтобы прошибить этого человека, вернуть ему совесть, понадобилась такая страшная сцена, как жалкие, спотыкающиеся детские фигурки, бегущие вдогонку за «гулящим» отцом. Не будь этой сцены, Иванов спокойно спал бы на своей верхней полке.
Рисовать морально толстокожего человека, «не замечая» этой толстокожести! Для этого и сам писатель должен отличаться тем же свойством. Впрочем, только при наличии этого свойства и можно было написать рассказ, клевещущий на нашу жизнь, на советских людей, на советскую семью.
Нет на свете более чистой и здоровой семьи, чем советская семья. Сколько примеров верности, душевной красоты, глубокой дружбы показали советские люди в годы трудных испытаний! Наши писатели правдиво писали об этом в своих рассказах, повестях, стихах. Редактору «Нового мира» К. Симонову следует вспомнить свое же собственное стихотворение «Жди меня», воспевающее любовь и верность. <…>
Отбирая лучшие качества советского человека, раскрывая перед ним завтрашний его день, мы должны показать в то же время нашим людям, какими они не должны быть, бичевать пережитки вчерашнего дня. <…>
Что общего имеет с этими критериями клеветническое стремление А. Платонова изобразить как типическое, обычное явление «семью Иванова»?
А. Платонов давно известен читателю и с этой стороны — как литератор, уже выступавший с клеветническими произведениями о нашей действительности. Мы не забыли его кулацкий памфлет против колхозного строя под названием «Впрок», не забыли и других мрачных, придавленных картин нашей жизни, нарисованных этим писателем уже после той суровой критики, какую вызвал «Впрок». Мы не вспомнили бы об этом, если бы А. Платонов не повторялся («Бедняцкая хроника» («Впрок», 1931) вызвала недовольство Сталина, о чем критик хорошо знал, а потому и напомнил о ней, чтобы больней ударить писателя. — А. Р.).
Советский народ дышит чистым воздухом героического упорного труда и созидания во имя великой цели — коммунизма. Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок героев А. Платонова.
«Об одной антипатриотической группе театральных критиков» («Правда», 28 января 1949). Без подписи.
<…> В театральной критике сложилась антипартийная группа последышей буржуазного эстетства, которая проникает в нашу печать и наиболее развязно орудует на страницах журнала «Театр» и газеты «Советское искусство». Эти критики утратили свою ответственность перед народом: являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят движение вперед. И им чуждо чувство национальной советской гордости. <…>
Критик (Ю. Юзовский. — А. Р.) гнусно хихикает над «мистической презумпцией обязательного успеха, раз за него борется советский герой. <…>
В статьях А. Гурвича другая форма маскировки, нежели у Ю. Юзовского. А. Гурвич делает злонамеренную попытку противопоставить советской драматургии классику, опорочить советскую драматургию, пользуясь авторитетом… Тургенева. <…>
Шипя и злобствуя, пытаясь создать некое литературное подполье, они (Ю. Юзовский, А. Гурвич, Я. Варшавский, А. Борщаговский… — А. Р.) охаивали все лучшее («Великая сила» Б. Ромашова, «Хлеб наш насущный» Н. Вирты, «Большая судьба» А. Сурова… — А. Р.), что создавалось в советской драматургии. <…>
Не случайно безродные космополиты подвергают атакам искусство Художественного театра и Малого театра — нашей национальной гордости. <…> Первоочередная задача партийной критики — идейный разгром этой антипартийной группы театральных критиков. <…>
«До конца разоблачить космополитов-антипатриотов». Материалы Пленума Союза писателей («Правда», 26, 27 и 28 февраля 1949). (Сообщается о выступлениях К. Симонова (с докладом), Б. Ромашова, А. Первенцева, Н. Погодина, А. Сурова, В. Вишневского, Л. Шаповалова, С. Михалкова, П. Пустовойта, В. Пименова и других. — А. Р.)
Б. Ромашов: «<…> Эти выхолощенные, проникнутые угодничеством люди, с презрением относившиеся к советской литературе, имеют свою определенную генеалогию, свою метку и даже своего прародителя… Имя его: Мейерхольд. Космополиты молились на эту зловещую фигуру типичнейшего космополита и антисоветского деятеля. Именно он сознательно издевался над русскими классиками… Его глумление над произведениями наших великих классиков перешло по наследству к критикам-космополитам. <…>
Все эти Алперсы отравляли гнилыми взглядами нашу молодежь… Все эти Цимбалы, Янковские, Дрейдены, захлебываясь от восторга, млели перед каждой безделушкой европейского изготовления и со снобистским презрением относились к нашей советской драматургии. <…>».
С. Михалков: «<…> Имена критиков космополитов с негодованием произносит наш народ. Они применяли тысячи коварных методов, чтобы опорочить, оклеветать, уничтожить, унизить того или иного драматурга, кто свои творческие силы отдавал своей Родине, кто умел видеть в жизни самое главное, видеть то, чем живет и хочет жить наш народ. <…>».
Вс. Вишневский: «<…> Я четыре года редактировал журнал „Знамя“ и позволил опубликовать статьи Борщаговского, Альтмана, Данина. Я жалею, что не распознал раньше этих антипатриотов. <…>»
«<…>Выступление на собрании оголтелого космополита Юзовского — клеветника на великое русское искусство, на самое передовое в мире искусство, было встречено возмущением писателей и критиков. Юзовский вел себя на собрании как отъявленный двурушник. <…>»
К. Симонов: «<…> Ядром группы критиков-антипатриотов были Гурвич и Борщаговский, Малюгин, Альтман, Бояджиев, Варшавский, Холодов.
Космополитизм в искусстве — это стремление подорвать национальные корни, национальную гордость, потому что людей с подрезанными корнями легче сдвинуть с места, продать в рабство американскому империализму. <…>
Партия пришла к нам на помощь своими постановлениями осенью 1946 года, помогла оздоровить нашу литературу, двинуть вперед нашу драматургию и театр.
Партия сейчас вновь помогает нам разобраться в насущных вопросах развития литературы и искусства, помогает нам расчистить дорогу от врагов советского искусства. <…>»
После публикации в «Правде» редакционной статьи «Об одной антипатриотической группе театральных критиков» появились десятки газетных и журнальных статей, повторяющих основные положения этого «партийного документа». Было ясно, что антисемитская кампания инициирована на самом верху. Мы обращаемся к выступлению драматурга А. Софронова («За советский патриотизм в литературе и критике!» — «Знамя», 1949, №2), сыгравшего в этой и подобных кампаниях огромную роль.
<…>Буржуазный космополитизм питается враждебным отношением к героической жизни советского народа, к его творчеству, и неизбежно ведет к равнодушному эстетству и формализму. Космополитизм служит проводником реакционных, буржуазных влияний.
За последние годы группа театральных критиков, выросшая на гнилых дрожжах космополитизма, декаданса и формализма, систематически подвергала охаиванию и дискредитации все то новое и передовое, что появлялось, росло и утверждалось в советской литературе и в советском театре.
Юзовский, Гурвич, Альтман, Борщаговский, Бояджиев, Малюгин, Варшавский, Холодов и некоторые другие пытались мешать развитию советской культуры, раболепствуя перед иностранщиной, отравляя здоровую атмосферу советского искусства ядом буржуазного космополитизма и эстетства.
Один из столпов этой группы — Гурвич — в последние годы избрал для себя позу мудрого немногослова. <…> В оценке произведений искусства он исходил не из требований народа и жизни, а из канонов буржуазной эстетики. За все время своего существования в критике Гурвич не соизволил найти ни одного положительного явления в советской литературе и в советской драматургии. <…>
Что же писал Гурвич? (О драматурге Н. Погодине. — А. Р.)
«Погодин любит нашу жизнь безвольной любовью, принимает ее такой, как она есть». «У Погодина нет людей будущего». «У Погодина сегодняшняя Россия — страна с душой, но без идеалов». <…>
Нетрудно заметить, что в этих высказываниях клевета на Погодина перерастает в клевету на нашу страну, на наш великий народ. Гурвич всячески старается принизить советскую драматургию. <…> «Ленивая и хворая драматургия из инстинкта самосохранения спешно сколачивает теоретические щиты, под прикрытием которых можно было бы одерживать легкие победы». «Ленивая и хворая»! Как поднялась у Гурвича рука написать эти бесчестные слова о драматургии 30-х годов, драматургии, которая помогала нашему народу и партии в социалистическом строительстве! <…>
Не менее вредные позиции в театральной критике занимал и другой критик-космополит — Юзовский. <…> В статьях о современной советской драматургии Юзовский пропагандировал реакционную мыслишку о том, что идейно здорового, целеустремленного советского человека надо наделить гамлетовскими сомнениями, раздвоенностью, колебаниями. Критик вещал: «Тень Гамлета благодарно взирает на нас — людей, сокрушающих твердыни мрака во имя победы гуманистических идеалов, воплощением которых был Шекспир». Итак, по Юзовскому, советские люди борются во имя победы идеалов не Маркса-Ленина-Сталина, а… Шекспира. Что может быть пошлее, безграмотнее этих разглагольствований космополита! <…>
Вредной, антипатриотической была «критическая деятельность» И. Альтмана. Его критические выступления и теоретические рассуждения были проникнуты космополитизмом, закономерно переходившим в откровенный буржуазный национализм. <…> Раскроем далее книгу «Режиссер в советском театре»… изданную в 1940 году. Там напечатано следующее откровение Альтмана: «На самом деле, можем ли мы утверждать, что наша драматургия справилась со своей задачей?.. Берусь утверждать, что драматургия сейчас — один из наиболее отсталых участков нашей литературы».
Когда, в какое время произнесены эти слова? Это было сказано в тот год, когда появились «Человек с ружьем» Н. Погодина, «Правда» А. Корнейчука, «На берегу Невы» К. Тренева… Где же тут отставание драматургии?.. Однако Альтману нужно было во что бы то ни стало скомпрометировать советскую драматургию, пьесы, запечатлевшие образы величайших гениев нашей эпохи — Ленина и Сталина. <…>
Альтман также приложил свою руку и к тому, чтобы оболгать и изничтожить новую талантливую пьесу А. Сурова «Зеленая улица», в которой впервые выражен облик рабочего-интеллигента и поставлена тема стирания грани между физическим и умственным трудом <…> группа критиков, и в том числе Альтман, уже подняли злопыхательскую возню вокруг пьесы А. Сурова и Московского Художественного Академического Театра, решившегося ее поставить… Что это, как не антипатриотическая деятельность? (А. Суров был протеже А. Софронова. Вскоре обнаружилось, что пьесы за него писал «негр» — один из «писателей-космополитов», лишенный средств к существованию. Изгнание А. Сурова из «драматургов» не отразилось на судьбе его покровителя. — А. Р.) <…>
Серьезные ошибки, антипатриотические выступления и в печати и во время обсуждения литературных произведений в секцях Союза писателей мы встречаем и у некоторых других критиков.
Ф. Левин взял под безоговорочную защиту ошибочную повесть Казакевича «Двое в степи». Он восхвалял злопыхательскую, пасквильную повесть Мельникова «Редакция»… Кого он считает «блестящими критиками»? Юзовского и Гурвича!.. Левин называет Ю. Олешу и Андрея Платонова художниками, наиболее богатыми в идейном отношении.
Как видно, мы имеем дело не со случайными ошибками критика Ф. Левина, а с системой взглядов, чуждых, враждебных ленинизму.
(Критику Данину автор статьи приписал «наглый поклеп на нашу действительность», А. Эрлих, оказывается, написал «злопыхательскую статью», поэт П. Антокольский на семинарах в Литературном институте до последнего времени насаждал в нашей поэзии «чуждые ей тенденции». — А. Р.) <…>
Буржуазным космополитам не место в рядах советской литературы и критики. Мы должны очистить воздух, чтобы наша советская литература смогла добиться еще больших достижений во славу всего советского народа. <…>
М. Бубеннов. «Нужны ли сейчас литературные псевдонимы» («Комсомольская правда», 27 февраля 1951 г.).
<…> Любая общественная и культурная деятельность, направленная на построение коммунизма, получает в нашей стране всяческое поощрение. Люди, занимающиеся такой деятельностью, старающиеся с помощью большевистской критики двинуть вперед общее дело, находятся у нас в большом почете. Им ничто не мешает выступить открыто, не прячась от общества за псевдонимы. Наоборот, наше общество хочет знать настоящие, подлинные имена таких людей и овевает их большой славой. Несмотря на все это, некоторые литераторы с поразительной настойчивостью, достойной лучшего применения, поддерживают старую, давно отжившую традицию. <…>
Молодой и способный русский писатель Ференчук вдруг, ни с того ни с сего, выбрал псевдоним Ференс. Зачем это? Чем фамилия Ференчук хуже псевдонима Ференс? Марийский поэт А. И. Бикмурзин взял псевдоним Анатолий Бик. А в чем же дело? Первая треть фамилии поэту нравится, а две остальные — нет? Удмуртский писатель И. Т. Дядюков решил стать Иваном Кудо. Почему же ему не нравится его настоящая фамилия? <…>
Белорусская поэтесса Ю. Каган выбрала псевдоним Эди Огнецвет. А какая необходимость заставила ее сделать это?.. Молодой поэт Лидес стал Лиходеевым, Файнберг — С. Северцевым, Н. Рамбах — Н. Гребневым. <…>
Нередко за псевдонимами прячутся люди, которые антиобщественно смотрят на литературное дело и не хотят, чтобы народ знал их подлинные имена. Не секрет, что псевдонимами очень охотно пользовались космополиты в литературе. <…>
Слово сказано. Автор статьи в «Комсомолке» никого не обманул: он хотел еще раз ударить по тем, кого называли «космополитами». Однако эта история имела неожиданный для погромщиков финал. Через неделю (6 марта) на страницах «Литературной газеты» на него откликнулся К. Симонов («Об одной заметке»). Цитируя слова М. Бубеннова — «Любители псевдонимов всегда пытаются подыскать оправдание своей странной склонности», Симонов заметил: «Непонятно, о каких оправданиях говорит здесь Бубеннов, ибо никто и ни в чем вовсе и не собирается перед ним оправдываться <…> Халтурность той или иной заметки определяется не тем, как она подписана — псевдонимом или фамилией, а тем, как она написана, и появляются халтурные статьи и заметки не в результате существования псевдонимов, а в результате нетребовательности редакций». Подписался автор так: Константин Симонов (Кирилл Михайлович Симонов).
Сторонники М. Бубеннова ощерились. Отклик К. Симонова можно было «покрыть» лишь более крупной картой. И она нашлась. 8 марта «Комсомолка» дала ответную реплику М. Шолохова «С опущенным забралом»:
Некоей загадочностью веет от полемического задора и критической прыти К. Симонова. Иначе чем же объяснить, что Симонов сознательно путает карты, утверждая, будто вопрос о псевдонимах — личное дело, а не общественное… С неоправданной резкостью обвиняя Бубеннова в бесцеремонности, крикливости, развязности и прочем, Симонов не видит всех этих качеств в своей заметке, а качества эти прут у него из каждой строки и достаточно дурно пахнут. <…>
В конце концов правильно сказано в статье Бубеннова и о том, что наличие свежеиспеченных обладателей псевдонимов порождает… безответственность. Окололитературные деляги и «жучки», легко меняющие в год по пять псевдонимов и <…> в случае неудачи меняющие профессию литератора на профессию скорняка или часовых дел мастера, наносят литературе огромный вред, развращая нашу здоровую молодежь, широким потоком вливающуюся в русло могучей советской литературы. <…>
Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймешь… Спорить надо честно и прямо, глядя противнику в глаза. Но Симонов косит глазами. Он опустил забрало и наглухо затянул на подбородке ремни. Потому и невнятна его речь, потому и не найдет она сочувственного отклика среди читателей. <…>
Шолохов ошибся: читатель, выступивший против раскрытия псевдонимов (которые и так кому надо раскрыть труда не составляло), нашелся, это был сам инициатор кампании против «космополитов». Михаил Александрович с комсомольцами сели в лужу: под псевдонимом укрывался их собственный бог, главное лицо СССР. Выступая в узком кругу, Сталин выразил недовольство инициативой молодежной газеты. Симонов об этой позиции «вождя и учителя» знал, поэтому очередная реплика редактора «Литературной газеты» «Еще об одной заметке» (10 марта) была краткой и решительной. Назвав отклик М. Шолохова «неверным по существу и оскорбительным по форме», К. Симонов закончил так: «Я<…> не намерен больше ни слова писать на эту тему, даже если „Комсомольская правда“ вновь пожелает предоставить свои страницы для недостойных нападок по моему адресу». Полемика разом прекратилась. Это была тактическая победа «умеренных». Но знали бы они о стратегических планах «отца народов»!
13 января 1953 года в «Правде» появилось зловещее сообщение об аресте группы врачей-вредителей, видных московских профессоров, в основном еврейской национальности. Через месяц, 13 февраля, та же газета публикует статью все того же Бубеннова «О романе В. Гроссмана „За правое дело“». Она начинается пафосными словами о сталинградском подвиге, который стал «триумфом полководческого гения Сталина», и о том, что в романе есть удачные сцены. Затем следовало:
<…> Но эти удачи не могут заслонить одной большой неудачи, постигшей В. Гроссмана. Ему не удалось создать ни одного крупного, яркого типичного образа героя Сталинградской битвы, героя в серой шинели, с оружием в руках. <…>
В. Гроссман мог и должен был показать высокие духовные качества и типические положительные черты героев Сталинграда… Образы советских людей в романе «За правое дело» обеднены, принижены, обесцвечены. Автор стремился доказать, что бессмертные подвиги совершают обыкновенные люди. И эта мысль правильна, но под видом обыкновенных он на первый план вытащил в своем романе галерею мелких, незначительных людей. <…>
Сталинград защищали под водительством великого Сталина герои нескольких Советских армий, вся наша страна, весь советский народ. В истории Сталинградской битвы записаны тысячи светлых имен коммунистов… В. Гроссман в своем романе не создал ни одного яркого, живого образа коммуниста, героя Сталинградской эпопеи. <…>
В то время, когда коммунистическая партия, товарищ Сталин призывают к изучению объективных законов развития общества, В. Гроссман устами своих героев проповедует реакционные идеалистические взгляды. <…> В. Гроссман, естественно, не смог уделить серьезного внимания таким героям, которых должен был показать на первом плане… Прежде всего это солдат Вавилов. Отлично понимая, что именно он, рядовой, могучий русский человек, с богатой и красивой душой, беспредельно любящий родину, должен быть одним из главных героев романа о Великой Отечественной войне, понимая, что именно он наиболее типичен для советской эпохи, В. Гроссман посвятил ему первую главу своего произведения. <…> О Вавилове, самом ярком, самом интересном герое, В. Гроссман после этого вспомнил только под конец романа, да и то только затем, чтобы показать его гибель в бою. <…>
«За правое дело» — плохое начало эпопеи о Великой Отечественной войне. Жаль, что некоторые писатели и критики не разобрались в пороках романа. Под знаком безудержного восхваления произведения прошло обсуждение в секции прозы Союза советских писателей. <…> Раздавались голоса: «Роман „За правое дело“ — это советская „Война и мир“. Энциклопедия советской жизни». Стоило одному писателю высказать несколько критических замечаний, как на него обрушились некоторые участники обсуждения. <…>
Так в оценке романа В. Гроссмана «За правое дело» проявилась идейная слепота, беспринципность и связанность некоторых литераторов приятельскими отношениями. Нетрудно увидеть, какой ущерб наносит все это советской литературе. <…>
Ал. Дымшиц. «Правда жизни и краски художника» («Ленинградская правда», 18 декабря 1956 г.).
По роману «Не хлебом единым» (В. Дудинцева. — А. Р.) выходит, что во всех фигурирующих в нем звеньях государственного аппарата сидят процветающие карьеристы, что это они руководят главками, заправляют наукой, верховодят в суде. Целая цепочка мерзавцев и карьеристов образуется перед нашим мысленным взором. Даже эпизодические лица из среды ответственных работников, и те оказываются в романе, как правило, негодяями. Вот, например, директор института, некто в генеральском звании, — он поначалу предстоит каким-то исключением из этого правила, но вскоре автор «исправляется» и рисует его как труса и шкурника. Надо ли доказывать, насколько неправильна такая авторская тенденция? <…>
Бюрократизм и бюрократы кровно ненавистны нашему народу. Партия ведет с бюрократами жестокую и непримиримую борьбу. Но преувеличивать опасность бюрократизма, раздувать ее, разумеется, ни к чему. Это сразу же вносит существенный «перекос» в картину жизни, представляемую в романе. Бюрократы показаны в нем, как сила наступательная и, больше того, непоколебленная. Мерзавцы, клеветавшие на Лопаткина, отдавшие его на суд и расправу, остаются безнаказанными. Серьезных общественных выводов из «дела Лопаткина» никто не делает. И все это происходит, на наш взгляд, потому, что В. Дудинцев не показал в романе главной и направляющей силы нашего общества — Коммунистической партии. <…> Лопаткин, другой изобретатель — Бусько и подобные им люди творческого дерзания бьются с чиновниками и консерваторами без всякой помощи и поддержки партийных организаций. Им и в голову не приходит опереться на эту поддержку. И вот погибает дошедший до безумия профессор Бусько, опускается и становится жалким обывателем Араховский, а Лопаткину удается преодолеть все беды только благодаря счастливому стечению обстоятельств. <…> Мир положительных героев В. Дудинцева — странный мир. Он населен людьми с надтреснутыми душами, с потревоженной и не совсем здоровой психикой. <…> В мире положительных персонажей В. Дудинцева господствует какая-то нездоровая, не свойственная людям советской среды атмосфера. В отношениях Лопаткина с женщинами все время чувствуется отсутствие душевного здоровья. Тема любви трактуется им, главным образом, как тема сострадания, как тема духовного взаимопритяжения униженных и оскорбленных. Изобретатели Лопаткин и Бусько, втянутые обстоятельствами в общественную борьбу, поступают меньше всего как борцы, а ведут себя как одержимые. Странности Бусько, да отчасти и Лопаткина, нарочито подчеркиваются автором. <…>
Нельзя согласиться с критиком Б. Платоновым, считающим, что эти персонажи созданы по горьковской формуле: «Безумству храбрых поем мы славу!» Как известно, с этими словами шли в бой, на смерть и победу борцы за революцию. Немного общего с ними у Лопаткина, а уж тем более у Бусько.
Всякая неудача писателя, в данном случае неудача большой писательской работы, — явление огорчительное. Но скрывать неудачу не следует. Как это ни горько, ее надо признать. В связи с романом В. Дудинцева о ней надо говорить еще и потому, что она носит поучительный характер. В. Дудинцев хотел написать социально-критическое произведение. Разумеется, критика нужна. Нельзя скрывать недостатки в нашей жизни. Надо выводить их на позорище, чтобы улучшать жизнь народа. Но критика в произведениях литературы не должна перерастать в умаление достижения нашего общества и строя. За критикой наших недостатков всегда должна чувствоваться твердая вера в силы партии, патриотическая гордость успехами нашей отчизны. Только с таких позиций может быть дана плодотворная критика всего того, что мешает дальнейшему развитию и росту нашего общества. <…> Тот, кто хочет познать картину современной советской жизни по роману «Не хлебом единым», получит ложное понятие и выводы о нашем обществе и наших людях.
Провокационная вылазка международной реакции («Литературная газета», 25 октября 1958 г.):
Шведская академия словесности и языкознания присудила Нобелевскую премию по литературе за 1958 год поэту-декаденту Б. Пастернаку за его, как говорится в постановлении, «значительный вклад как в современную лирику, так и в область великих традиций русских прозаиков». Это сенсационное, пропитанное ложью и лицемерием решение встречено восторженным ревом реакционной буржуазной прессы. <…>
Присуждение награды за художественно убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму произведение — это враждебный политический акт, направленный против Советского государства. Не «изысканная», заумная лирика Б. Пастернака, не глубоко чуждые этому писателю действительно великие традиции русских прозаиков вдохновляли инициаторов этого акта. Буржуазные «знатоки» и «ценители» литературы выступили в данном случае как орудие международной реакции. Их решение направлено на разжигание «холодной войны» против СССР, против советского строя, против идей всепобеждающего социализма. <…>
Мы не можем быть равнодушны к тому, что просходит вокруг романа.
Б. Пастернака на Западе. Мы не можем быть безразличны к произведению, содержащему клевету на самое дорогое сердцу каждого советского человека — нашу революцию, завоеванную кровью лучших сынов и дочерей народа. Внутренний эмигрант Живаго, малодушный и подленький по своей обывательской натуре, чужд советским людям, как чужд им злобствующий литературный сноб Пастернак. Он их противник, он союзник тех, кто ненавидит нашу страну, наш строй. И «овация», устроенная ему на Западе, — явное подтверждение этому. «Нобелевская премия против коммунизма» — гласит жирная подпись под портретом Пастернака в венской газете «Нейе курир». Яснее не скажешь!
Провокационная возня с романом Пастернака, цель которой опорочить завоевания Октябрьской социалистической революции, вызовет возмущение каждого советского человека. Наши люди привыкли с уважением относиться к высокому званию советского писателя, привыкли видеть в его лице борца за передовые идеалы эпохи, за интересы народа, видеть его участником самых ожесточенных идеологических схваток нашего времени на стороне сил мира и социализма. <…>
Б. Пастернак получил ныне «мировую известность» в среде тех, кто пользуется любой возможностью, чтобы оболгать Советский Союз, его общественный и государственный строй. <…> Пастернак сделал выбор. Он выбрал путь позора и бесчестия. <…>
Невысокая честь выпала Пастернаку. Он награжден за то, что добровольно согласился исполнить роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды. Долго в этой позиции удержаться трудно. Наживку заменят, как только она протухнет. История свидетельствует, что подобное происходит очень быстро. Бесславный конец ждет и воскресшего Иуду, доктора Живаго и его автора, уделом которого будет народное презрение.
И в заключение — еще один образчик «коллективного творчества». «Открытое письмо односельчан писателю Ф. Абрамову» называлось «К чему зовешь нас, земляк?». Написали его, как водилось, послушные журналисты, а напечатала 11 июня 1963 года газета «Правда Севера» и затем «Известия» (2 июля 1963).
Уважаемый Федор Александрович!
В первом номере журнала «Нева» за этот год напечатан Ваш очерк «Вокруг да около»… мы не можем не написать Вам, не сказать своего мнения о Вашем очерке. Считаем, что мы, Ваши земляки, не вправе молчать. Вы бывали в родной деревне в военные и послевоенные годы, несколько раз приезжали и в последнее время. И материал для первых своих произведений — «Братья и сестры», «Безотцовщина» и другие — Вы брали из жизни нашего колхоза. Последний раз были Вы в своей деревне меньше года назад. После этой поездки и появился очерк. Не скроем, что некоторые колхозники узнали себя в Ваших героях.
Прямо скажем: не понравилось Ваше последнее произведение. И было бы полбеды, если бы указали адрес колхоза, подлинные имена героев — это право писателя. Тогда речь шла бы об одном колхозе. А раз Вы написали «безадресный» очерк, значит, он претендует на какое-то обобщение, на показ типичных явлений колхозной действительности. Выходит, то, что Вами якобы увидено, в какой-то мере характерно для северной колхозной деревни вообще.
Полноте, Федор Александрович! Видите ли Вы теперешнюю деревню в ее развитии, в трудностях роста и подъема?
Вы выбрали удачное построение своего очерка: ведете героя — председателя колхоза — по деревне, по домам колхозников. Это давало Вам возможность широко и всесторонне показать село, увидеть хорошее и плохое. <…> А что получилось у Вас? Как Вы показываете родную деревню и земляков читателю? <…>
Вот вторая глава — «Помочь бы надо, а чем помочь?». Пишете Вы о старушке Авдотье Моисеевне. Она представлена нищей, собирающей милостыню… Да ведь колхозники забыли уже, когда по деревне ходили с коробкой на руке. Уверены, что Вы не увидите такой картины нигде. А о доме старушки читаем: «Ветхая избушка. Околенки кривые, заплаканные, возле избушки полоска белого житца с вороньим пугалом — ни дать ни взять живая иллюстрация из дореволюционного журнала. <…>
Вы, Федор Александрович, собрали и привели в очерке недостатки, теневые стороны, которые наблюдали в течение нескольких лет. Но почему только их Вы замечали? Все плохо, везде застой — к такому выводу приводите читателя. А что нужно сделать, какие пути выхода из такого положения — не указываете. Не видит этого и главный герой очерка Ананий Егорович. И писатель благословляет председателя в чайную, где он и напивается. Лишь в пьяном виде руководителя осеняет мысль — выдавать колхозникам на заготовке кормов в виде дополнительной оплаты тридцать процентов сена и силоса. Вот в этих тридцати процентах писатель и видит выход, путь к подъему общественного сознания, трудовой активности колхозников. Правильно одно: надо создавать матеральную заинтересованность людям. <…>
Дорогой земляк! Если Вы заметили, у нас и так большая активность на сеноуборке и силосовании. А 30 процентов, которые мы применили однажды поздней осенью, чтобы спасти как-то корма из-за непрерывных дождей, была временная, вынужденная мера. Советуем Вам глубже самому вникнуть в экономику, а не делать выводы из слов отсталых людей, стяжателей. Вас ведь, собственно, это и подвело.
Не туда нас зовете, земляк. Путь к дальнейшему подъему колхоза, материального благосостояния тружеников нам ясен: механизация трудоемких работ, распространение опыта передовиков… Советуем Вам побывать в передовых хозяйствах, изучить их хорошо и написать такое произведение, которое бы помогало нам, воодушевляло. А «вокруг да около» не советуем ходить…
Если хотите приехать к нам еще — пожалуйста. Но мы заранее говорим: расскажите нам, каким путем думаете устранять свои ошибки и чем порадуете нас. Ведь от такого произведения, как очерк «Вокруг да около», горько и обидно за Вас, Федор Александрович!
Н. Минин — бригадир строительной бригады, В. Семьин — кузнец, Н. Фролов — овощевод, И. Абрамов — бригадир второй бригады… всего 21 подпись
Очерковая повесть Ф. Абрамова была осуждена ЦК партии. Последовали санкции против журнала и его автора. Был снят с работы главный редактор. Крамольного автора отлучили от печати более чем на четыре года. Во второй половине сороковых студент и аспирант Ф. Абрамов был среди «проработчиков». Позже он — критик, публицист, прозаик — оказался уже «прорабатываемым», и тут — ни убавить, ни прибавить…
Мы привели лишь малую часть выступлений печати, продолживших традиции ждановщины. А были еще погромные статьи против альманаха «Литературная Москва» (1956, в частности, статья Е. Серебровской), наветы В. Ермилова в «Известиях» (1963) на мемуары И. Эренбурга, кампания, связанная с арестом (1966) писателей А. Синявского и Ю. Даниэля, письмо-донос одиннадцати писателей в «Огоньке» на «Новый мир» А. Твардовского, обвинения А. Солженицына в предательстве перед его высылкой из страны… Но об этом уже достаточно сказано во многих книгах и статьях после 1985 года.
Подготовка текста и комментарий Александра Рубашкина