Витающий в облаках
ModernLib.Net / Фэнтези / Рубан Александр / Витающий в облаках - Чтение
(стр. 4)
Вот дядя Боря и тётя Лена на стадионе - это когда он ещё ставил свои рекорды. А вот папа после ремесленного училища. А вот дядя Иван, который погиб на Одере... Потом были пустые страницы, но их они тоже не пропускали. Когда-то здесь были фотографии дедушки, но баба Моня их повынимала и попрятала на чердаке, а чердак сгорел в войну. "А почему ты их повынимала?" - спрашивала Люся. Потому что дедушка никогда не снимался один, терпеливо объясняла баба Моня. Всегда с друзьями. И он сам просил бабу Моню, если что, пожечь эти фотографии: друзьям могло повредить, если бы их увидели рядом с дедушкой. "А почему он не снимался один?" Потому что снимаются на память. А что же это за память, если только себя помнишь? "А дядя Боря один снялся!" Ну, не совсем один, а с машиной... И вот, наконец, они добирались до самого интересного. - А это дедушку первый раз расстреливают! - объявляла Люся и вскарабкивалась на стул с коленками, поближе к альбому. - Правильно, - говорила баба Моня и делала вид, что собирается перевернуть страницу. - Ну, ба-аба Моня! Расскажи! - Да ведь ты уже знаешь. - А я забыла! Ты ещё расскажи! - Ну, вот, привели дедушку на край села, к старой шахте. Руки за спиной связали, чтобы не убежал. Босиком - а уже первый снег выпал... - Нет, ты с начала! Ходили вы с папой Аркадием... И баба Моня рассказывала с начала. Ходили они с отчимом, папой Аркадием, по Украине, фотографировали зажиточных крестьян и драли с них втридорога. Лошадёнка у них была; повозка крытая - внутри чёрным сукном обита, а снаружи вся разрисована. Снимаем возле повозки на краю села, а получается, что где-нибудь в Италии: белоколонные храмы, и море, и парусник. Или в аэроплане можно было сфотографироваться, в кожаном шлеме и с большими очками на лбу. Не хочешь в аэроплане - не надо: рядом Париж нарисован; и Эйфелева башня, и набережная Сены, и Нотр-Дам - всё вместе. Целых пять картинок было - любую выбирай, только плати. Можно, конечно, и на фоне родного села сняться, но богатеи предпочитали Париж. И на здоровье. Нам проще, а им дороже. Ложная память дорого ценится, да дёшево стоит... Драли-то мы с них втридорога, а денег всё равно не хватало. Потом и вовсе не стало: что же за деньги, когда сегодня одни, а завтра другие. Да и выпивать отчим стал; однажды чуть фотокамеру не продал, еле отговорила. Раньше-то он всё мечтал вслух: вот соберём капитал, купим в тихом городке домик, своё заведение откроем, маму Ангелину к себе заберём из Витебска. Только я ему всё меньше верила - уж очень он одинаково говорил, будто сам себя обманывал. Сначала меня, а потом и себя. А как-то спьяну проговорился: умерла мама Ангелина, давно умерла, у него на руках скончалась, когда он последний раз в Витебске был. Всё мне обсказал подробно. Не плачь, говорит, а сам по лицу пьяные слёзы размазывает. Она, говорит, счастливая умерла, как птица в полёте, и нисколько не мучилась. Я тогда всю ночь проревела, уснуть не могла, а он утром оклемался, ходит вокруг меня, в лицо заглядывает. Не может понять: то ли ему приснилось, то ли правда проговорился. Начал было рассказывать, какой он домик в Харькове присмотрел - и недорогой, и место хорошее, бойкое... Но тут вчерашние собутыльники заявились: нового клиента нашли, за посредничество цену заламывают, - не до того стало... Может, и не так баба Моня рассказывала, может, Люся что-то потом додумала, досочинила. Слушала она вполуха, потому что самое интересное было впереди. Но к этому интересному надо было подбираться исподволь, не спеша и ничего не пропуская. Как баба Моня и её папа Аркадий остались без лошади, мобилизованной в Добровольческую армию, и надолго застряли в каком-то селе под Кадиевкой. Как папа Аркадий второй раз пытался продать фотокамеру, но никто не покупал. Как расположилась в селе большая деникинская часть, и у отчима, наконец, появилась работа: снимать господ офицеров на фоне Эйфелевой башни и Колизея. Как прискакал с далёкого хутора встрёпанный человек, спешился на краю села у повозки и, разузнав у отчима, где остановился деникинский полковник, шмыгнул в ту избу, а вечером всё войско бесшумно снялось и ушло из села. Вернулись на другой день - с шумом, с песнями. Оказалось: окружили на хуторе летучий эскадрон Никиты-Беса, красного командира. И всего-то в эскадроне оставалось человек тридцать, а никакого спасу от них не было тылам Добровольческой армии. Вырезали их, сонных и пьяных, а самого Беса связали и привели в село, чтобы судить военным трибуналом и расстрелять прилюдно. - Это и был дедушка? - Он и был - Никита Лукич Бессонов, твой дедушка. Согнали людей на край села, к старой шахте, Беса над этой дырой поставили - чтобы не хоронить, а напротив него - целый взвод с винтовками. А отчима заставили фотографировать: сначала как офицер приговор зачитывает, а потом как Бес будет последнее слово говорить, пощады просить. Только он пощады не просил. Пока приговор читали - стоял, голову опустив, сам себя за беспечность клял. А как кончил офицер читать, Бес голову поднял... - И увидел Моню, дочку фотографа! - Увидел, - кивала бабушка. - А Моня на него уж давно смотрела. Встретились они взглядами - и сразу всё друг про друга узнали и поняли. - А что вы поняли? - Самое главное поняли: что жить нам обоим ещё долго и счастливо, и обязательно вместе. Стоит Бес, улыбается, глаз с Мони не сводит. В этот момент папа Аркадий его и сфотографировал. А когда дали Бесу последнее слово, посмотрел он на офицера, вроде бы даже его жалеючи, и сказал... - А я знаю! Он сказал: "Поберреги патрроны, ваше благородие, застррелиться нечем будет!" - Ну, так ты и сама рассказать можешь. - Нет, баба Моня, ты рассказывай! Я не могу, там дальше страшно будет... Сказал он так, глянул через плечо назад, в шахту, да и прыгнул спиной вперед... Баба Моня замолкает. И Люся молчит - терпит. Она-то уже знает, как всё кончилось, - а если б не знала? Вот баба Моня тогда не знала... Люся молча прижимается к бабе Моне, и они вместе смотрят на фотографию в тисненой альбомной рамке, перечёркнутую прямыми трещинами. Но не видит Люся ни чёрных трещин, ни рамки, а видит Никиту Беса, красного командира - как стоит он на краю шахты, один перед целым взводом с винтовками, и улыбается. И Люся уже - не Люся, а молодая баба Моня, дочка фотографа. Это на неё Никита Бес смотрит, ей улыбается. Первый раз они друг друга видят - и уже на всю жизнь полюбили, а он глянул через плечо и прыгнул! Спиной вперёд. Шахта глубокая, чёрная, дна не видать. Страшно Моне: вдруг не сбудется то, что они взглядами загадали-поняли?.. - А потом? - не выдерживает Люся. - Только ты ничего не пропускай, ладно? Потом людей отпустили, баба Моня с отчимом к своей повозке пошли. Потом отчим пластинки проявлял, карточки делал. Потом Моня ждала, когда он от полковника вернётся. То просто так сидела, то бросалась узелок собирать, да не могла: всё из рук валилось. Вернулся отчим, когда уже темнеть начало. Забрался в повозку и давай шёпотом полковника ругать: мало того, что за работу не заплатил, так ещё и карточки порвал. А разве отчим виноват, что бандит смеющимся получился? Это, ваше высокоблагородие, не моя забота. Какого поставили, такого и снял... Исшептал он полковника вдоль и поперёк, приложился к пляшке, которой его полковников денщик утешил, и спать завалился. А Моне того и надо: стемнело уже. Дождалась Моня, пока отчим под тулупом затих да захрапел погромче, засветила красный фонарик, стала узелок собирать. И пластинку туда положила - на всякий случай. Если нет Беса в живых, так хоть пластинка останется. А к отчиму она уже всё равно не вернётся... Только не верила Моня, что Беса в живых нет. Сердцем знала: не мог он разбиться. Как она думала, так и вышло: Никита-Бес уже на краю шахты сидел, её дожидался. "Ну, вот и ты, дивчино", - сказал он спокойно. Кинулась Моня на его голос, чуть узелок не потеряла, плачет от радости. Бес её не торопит, сидит рядом, колючей щекой к щеке прижимается. Неловко ему сидеть: руки-то всё ещё за спиной связаны. Опомнилась Моня, слёзы вытерла, стала верёвку распутывать. Потом Бес долго и крепко тёр ладонями запястья, сжимал и разжимал пальцы, глядел в сторону села недобрыми пристальными глазами, думал. Наконец, встал, потянулся с хрустом, нашёл правой рукой Моню, прижал её к себе и сказал тихо: "Про то, как тебя зовут, дивчино, и какое твоё классовое сословие, ты мне потом расскажешь. А сейчас тикаймо отсюда. Доставлю я тебя куда подальше от этого поганого села, и там ты меня подождёшь. Потому как в этом поганом селе оч-чень шумно будет: я на нём свою новую тактику проверять стану". Взял Моню на руки и полетел... - Баба Моня, а ты правда не обманываешь? - Зачем мне тебя обманывать? Ты же видела, как дядя Боря прыгает? - Так то прыгать, а то - летать! - Так то дядя Боря, а то - дедушка! - Ну и что... - не сдавалась Люся. - А тогда почему он не улетел, когда его второй раз расстреливали? - От своих-то - куда улетишь? - вздыхала баба Моня. - Да и время уже другое было, к земле пригибало. 5. Самое старое фото в альбоме. В конце лета мама увезла Люсю домой в Северодонецк, а осенью того же года бабы Мони не стало. Домик её на окраине Старобельска переписали на себя тётя Лена и дядя Боря. Старый "гардероп" почти со всем содержимым они вывезли на свалку, оставив себе только альбом с фотографиями и кое-какие мелочи, "настоящей цены не имеющие, но в хозяйстве не лишние". А ещё через несколько лет домик снесли, и семья Абраизовых переехала в новую трёхкомнатную квартиру. Бабушкин альбом Люся потом ещё три раза видела. Первый раз - когда вместе с папой приезжала к тёте Лене на новоселье. Альбом был в стопке старых журналов, которые Никита таскал из грузовика на третий этаж и складывал в углу своей комнаты, рядом с макетами кораблей. Люся сразу узнала альбом и даже погладила пальцами корешок, но он быстро скрылся под новыми стопками. Второй раз она увидела его у Никиты на свадьбе. Люся к тому времени уже закончила школу и один раз поступала в Киевский госуниверситет, на филфак, но не прошла по конкурсу. Теперь она собиралась поехать в Усть-Ушайск, областной центр в Сибири: там тоже был университет, хотя и не такой знаменитый, как Киевский. Но кафедра филологии этого университета, оказывается, проводила интереснейшие изыскания о литературном наследии декабристов - в одном из номеров "Русской литературы" Люся недавно прочла об этом большую статью и теперь с увлечением пересказывала её Никите. Никита, непривычно солидный в своей новенькой форме капитан-лейтенанта, вежливо слушал и всё косился на дверь в большую комнату, где танцевали гости и где его, наверное, ждала невеста, а потом вдруг сказал: - А знаешь, сестрёнка, я ведь тоже могу загадать тебе одну историческую загадку! Вот смотри... - и он стал поспешно рыться в своём книжном шкафу, приговаривая: "тайна сия велика еси... мы, знаете ли, тоже не лаптем шиты... я вот только сейчас сообразил, а тут, сестрёнка, такие драмы, такой чертовщиной пахнет..." - и прочие глупости. Наконец, он достал из шкафа бабушкин альбом (Люся и теперь его сразу узнала) и положил ей на колени. Сначала Люся подумала, что он покажет ей фотографию деда - как его первый раз расстреливают. Но Никита раскрыл альбом на первой странице, где была самая старая фотография, а потом щёлкнул футляром своей новой электрической бритвы и сунул её под нос Люсе. - Ну-с, и что ты на это скажешь? - спросил он. На фото в альбоме были изображены трое: мужчина, женщина и лев. Лев сидел в центре, напряжённо держа на весу передние лапы, но главным на снимке был, конечно, не он. Главным был мужчина, который гордо позировал слева. На нём был надет ладно сидящий фрак с огромной белой манишкой, стройные ноги его были обтянуты белыми панталонами, заправленными в высокие узкие блестящие сапоги, волосы его были расчёсаны на прямой пробор и тоже блестели. Одной рукой он держался за кончик своего лихо закрученного уса, а в другой сжимал длинный упругий хлыст, упиравшийся тонким концом в подбородок льва. Царь зверей устало и равнодушно смотрел в сторону, слегка отвернув умную морду от своего деспота. Женщина была самой незаметной на снимке. Она была одета в тёмное трико и короткую светлую юбочку, она нерешительно, как-то издалека, обнимала льва, и на бледном красивом лице её стыла испуганная улыбка. Кроме того, на фотографии были развалины какого-то древнего римского храма, море и парусник, но, присмотревшись, можно было понять, что всё это нарисовано. Люся, конечно, сразу вспомнила повозку бродячего фотографа и удивилась, почему раньше, разглядывая эту фотографию, не соотносила её с рассказом бабушки. Наверное, это была одна из работ папы Аркадия, не востребованная клиентом... - Ну? - нетерпеливо сказал Никита. - Неужели не узнаёшь? Люся удивлённо подняла голову и поняла, что Никита предлагает ей посмотреться в зеркальце, вделанное в крышку футляра. Действительно, женщина на снимке была очень похожа на Люсю. Такой же, немного слишком длинный, овал лица, такой же, немного слишком прямой, нос, и широко распахнутые глаза, и светлые локоны - наверное, такие же золотистые и мягкие, как у Люси... Никаких сомнений: это была прабабушка Ангелина, о которой Люся только и знала, что она умерла на руках у папы Аркадия. Счастливая, как птица в полёте... Когда они с бабушкой добирались до первой страницы альбома, Люся уже вовсю зевала и тёрла глаза. Любопытства хватало только на то, чтобы спросить: "почему лев сердится", и "зачем дяде такие длинные усы"... - Понимаешь, сестрёнка, - говорил Никита, защёлкивая футляр и осторожно кладя бритву на шкаф. - Я кое-что выяснил насчёт этого снимка, но был не вполне уверен. А теперь уверен вполне, хотя там загадка на загадке. Но в главном я оказался прав. Я всегда считал, что это не просто открытка, что снимок имеет какое-то отношение к нашей семье... Но тут за дверью завопили "горько", в комнату вломился дядя Боря, влача за собой упиравшуюся невесту, стало очень шумно, и Люся так и не узнала, что же выяснил по поводу этого снимка её двоюродный брат Никита Борисович Абраизов. Утром следующего дня она уехала в Северодонецк, а через неделю начинались вступительные экзамены в Усть-Ушайском университете, куда она, впрочем, тоже не поступила, но успела передать документы в Усть-Ушайский же педагогический, где экзамены принимались на две недели позже и конкурс был не таким жёстким. Следующая встреча с альбомом бабушки состоялась только через семь лет, и виновницей этой встречи тоже была свадьба, но уже Люсина. То есть, не свадьба, конечно, а замужество. Свадьбу они с Леонидом решили не играть, потому что когда они снова нашли друг друга, их сыну Леньке исполнилось три года. Какая уж тут свадьба. Так - бракосочетание... Но от смотрин отвертеться не удалось, и в первый же совместный отпуск они втроём отправились делать визиты к маминым и папиным родственникам на Украину. Глава пятая. Леонид Левитов. Комиссар любил и умел разжигать большие костры - чтобы горели красиво и долго, расталкивая тьму и веселя комиссарово сердце. Длинные, высоким шалашом составленные жерди со всех сторон обливали соляркой, и, едва подносили факел, костёр начинал гудеть ровно и мощно. Ребятам сразу же становилось жарко: Леонид так и видит, как они отворачиваются, закрывая лица руками. А когда начинает припекать даже костяшки пальцев - наматывают на кулаки рукава стройотрядовских курток, но всё-таки упрямо не отходят от костра. Только девчонки, конечно, взвизгивают, увёртываясь от особенно крупных искр. Благодатное сухое тепло добралось, наконец, и до них, опять уединившихся за пределами шумного светлого круга, и Люся, наконец, перестала дрожать и напрягаться от холода. Леонид почувствовал, как обмякли, расслабились под его ладонью Люсины плечи, как выровнялось её дыхание. Они сидели на берегу Звонкой протоки, на очень удобном пригорке, и голова Люси удобно покоилась на сгибе его правой руки. Люся спала, расслабленно прижимаясь к Леониду плечом, и щекотно дышала ему в живот. Её длинные влажные волосы разметались у него на коленях, Леонид осторожно трогал спутанные прядки, дотягиваясь до них пальцами левой руки. Было хорошо и покойно, костёр гудел, заглушая недовольные голоса споривших, только вот спине всё ещё было холодно под облепившим её мокрым трико. Очень холодная вода в Звонкой протоке, подумал Леонид и засомневался, так ли это. Надо было открыть глаза и оглянуться. Надо было обязательно оглянуться, чтобы увидеть протоку и блики большого костра на её чёрной спокойной глади. И крутой глинистый склон, по которому они только что долго карабкались, оскальзываясь и падая. А можно было и не оглядываться - просто открыть глаза и увидеть костёр. И отсветы костра на брезентовых крышах палаток. Но главное - костёр, который гудел слишком уж ровно и долго, старательно заглушая голоса споривших. А ещё можно было не открывать глаз и не оглядываться, можно было вслушаться и постараться понять, о чём спор и чем они недовольны. Леонид вслушался. Недоволен был только один из споривших: ему позарез нужна была лодка и непременно к рассвету. Ему совсем не улыбалось терять время, заполняя милицейские протоколы. А второй и вовсе не спорил, он почтительно успокаивал первого, говоря, что они успеют и что никаких протоколов им заполнять не придётся - высадят порхачей возле больницы, и всё, вот только сиденье после них отмывать, понанесли грязи... "Это я порхач, - подумал Леонид. - Это я понанёс грязи". И едва он подумал так, у него опять заныли подбородок и правое плечо - особенно правое плечо, которым он грохнулся о бетон, - и ещё засаднил правый бок, исцарапанный в тальниках. Леонид поморщился и, кажется, застонал, а второй опять развернулся и опять страшно ударил его в подбородок, почти по тому самому месту. Леонид зарычал от боли, его отбросило назад, на спинку сиденья, ещё раз тряхнуло, и он проснулся. Оказывается, они уже въезжали в город - это на въезде его тряхнуло так, что он ударился подбородком о спинку переднего сиденья, вызвав молчаливое неудовольствие хозяина "газика", сидевшего рядом с шофёром. Теперь они ехали по глухим тёмным улочкам промзоны, и Леонида стало швырять из стороны в сторону на поворотах. Видимо, шофёр, сокращая путь, решил проигнорировать окружную дорогу. Девушку тоже растревожили эти рывки - она опять затряслась крупной дрожью, забилась головой, выгибаясь всем телом и сползая на пол машины. Правой рукой Леонид изо всей силы удерживал её голову на коленях, чтобы уберечь от ударов, а левой прижимал к сиденью её сведенные судорогой, одеревеневшие ноги. Потом ему показалось, что приступ кончился, и он перевёл дух, расслабился, откинулся на спинку сиденья, но тут девушку опять скрючило, она судорожно прижала руки к животу и издала неприятный горловой звук. "Стошнит", - подумал Леонид с безнадёжным отчаянием и виновато посмотрел на затылок шофёра. Шофёр шумно и неприязненно вздохнул. Первый раз её стошнило прямо у него на руках - Леонид нёс её к дороге, почти по колено в глинистой жиже, в полной темноте, ориентируясь на одно-единственное пятнышко света (это оказался фонарь перед крыльцом вышкомонтажной конторы). Им удивительно повезло: они упали совсем недалеко от "дикого" посёлка. И они не разбились, хотя Леониду удалось лишь незначительно замедлить падение. Они упали в заросли тальника вдоль одного из многочисленных таёжных ручьёв (правда, тайга здесь была давно вырублена, а ручей давно пересох, и тальник был сухой, ломкий, но ещё достаточно упругий, чтобы спасти им жизнь, немилосердно исцарапав). Падая, Леонид успел заметить, в каком направлении ему следует двигаться, чтобы выйти если не точно к посёлку, то хотя бы на бетонку. На ту самую бетонку, по которой он возвращался пятнадцать месяцев тому назад. Всё повторялось, только теперь он был не один... Когда он, наконец, выбрался из тальников, посёлок оказался далеко слева. Леонид решил, что быстрее будет дойти до бетонки, и до сих пор не знает, правильным ли было это решение. Очень долго пришлось идти. Девушка почти не подавала признаков жизни, безвольно висела у него на плече, и лишь время от времени он чувствовал, как её сводит судорогой. А когда они были уже в нескольких метрах от дороги, она издала тот самый горловой звук, и Леонид поспешно снял её с плеча и держал на руках, лицом вниз, пока это не кончилось... Но сейчас, кажется, обошлось. Шофёр шумно и неприязненно вздохнул, а хозяин "газика" грузно повернулся и посмотрел на Леонида с брезгливой жалостью. Леонид стиснул зубы от унижения. - Реваз Габасович, - сказал вдруг шофёр, - может, высадим их у овощного? Он же говорит, что местный - значит, дорогу знает. Это ведь крюк - до больницы! А? - Да нет, Фёдор, - рассудительно сказал хозяин. - Давай уж довезём. Ещё умрёт человек. - Ч-человек... - процедил шофёр и резче обычного притормозил перед поворотом. Здесь, на углу Клюквенной и Фонтанной, кончалась промзона и начинался собственно город. Свет из витрины овощного ударил в левые стёкла машины, и Леонид впервые смог рассмотреть лицо девушки. Наверное, когда-то оно было красивым, это лицо. Оно и сейчас было бы красивым, если бы не мертвенная бледность и не отёчные мешки под глазами. Если бы свалявшиеся мокрые волосы, закрывшие лоб, не были так похожи на пук жухлой прошлогодней травы. Если бы эта чудовищная синяя жилка на виске была чуть-чуть незаметнее, а губы и веки чуть-чуть розовее. Если бы Леонид не знал, что в её бледных, голубовато-прозрачных глазах нет зрачков... Впрочем, сейчас её глаза были закрыты, а там, наверху, ему могло померещиться и не такое... - Им и без того плохо, - рассудительно говорил Реваз Габасович. - Да ещё и ты добавил. Резкий ты, всё-таки, человек, Фёдор. - А я уже извинился, - возразил шофёр. - И потом, я же не знал. Я думал, это тот самый. Ведь он на том самом месте стоял. И один. Я тоже не знал, подумал Леонид и осторожно потрогал пальцами разбитый подбородок. Не надо было оставлять девушку на обочине, надо было так и держать её на руках, выходя на дорогу. И резкий человек Фёдор не принял бы меня за кого-то другого... - Главное, стал посреди дороги и стоит, - продолжал шофёр. - Ну, думаю, приключений ищешь - сейчас найдёшь! - Вот-вот, - осуждающе сказал Реваз Габасович. - Да все они, порхачи!.. - с досадой сказал шофёр. - Вы, Реваз Габасович, добрый человек - а с ними нельзя быть добрым. Они сами не живут и другим мешают. Им лишь бы забалдеть и порхать - и гори всё огнём. Я бы их... Шофёр говорил громко и зло - не столько для своего начальника, сколько для Леонида, и тогда Леонид разлепил спёкшиеся губы и спросил: - А почему вы так уверены, что я "порхач"? Шофёр не ответил, и некоторое время они ехали молча. - Вот есть у нас детская художественная школа, - снова заговорил шофёр, обращаясь к хозяину. - ДХШ. Говорят, лучшая в области. "Местная правда" о ней каждый месяц пишет, в "Комсомолке" недавно было... А у меня сын - знаете, как рисует? Четырнадцать лет пацану, а... - шофёр восхищённо помотал головой. - Тестя нарисовал - как живой! Да я вам, Реваз Габасович, показывал, помните? Слева верблюд, а справа тесть, и друг на друга смотрят. Талант!.. Так он у меня в эту школу просится. То есть, пацан просится, а не тесть. А я не пускаю! - Ну и зря, - равнодушно сказал Реваз Габасович. - Малец, действительно, способный. - А я боюсь! - агрессивно заявил шофёр. - Я боюсь, что он там порхачом станет! - Извините, не вижу связи, - не выдержал Леонид, но шофёр его опять не услышал. Или сделал вид, что не слышит. - Краски - любые, пожалуйста, - продолжал он. - Мольберт ему купил складной, сверхлёгкий, в ДХШ таких нет. На альбомы по искусству ползарплаты уходит - плевать, не жалко. У нас соседка в книжном работает, я с ней специально договорился, чтоб оставляла. Невзирая на цену. Прошлым летом с женой в ГДР ездили - тоже половину фонда на альбомы извёл. Ничего не жалею. Но к Викулову - я ему сразу сказал - ни ногой. Потому что это не школа, а гнездо порхачей. Притон. - Так уж и притон, - усомнился Реваз Габасович. - Притон! Вы на их рисунки посмотрите: "Вид с птичьего полёта"! Я своему сразу сказал: увижу такой вид - выпорю. - Простите, но вы говорите чушь! - вконец рассердился Леонид. Во-первых, чтобы нарисовать вид с птичьего полёта, совсем не обязательно летать. Немножко воображения, немножко... - Держитесь, Реваз Габасович, сейчас тряхнёт, - громко сказал шофёр. Такая паршивая колдобина - либо на скорости, либо застрянем. Тряхнуло, действительно, сильно, но Леонид успел приготовиться: привстал и упёрся лопатками в спинку сиденья, а девушку взял на руки. На всякий случай так и держал её на весу, пока "газик" не выкатился на ровный асфальт проспекта Нефтяников. Больница была на другом краю города, в конце проспекта. Проспект был ровен и пуст, скорость можно было развить порядочную, и шофёр спешил выговориться. Громко, обращаясь к Ревазу Габасовичу, он высказывал Леониду всё, что он думает о "небожителях", об этих отбросах общества. Вот говорят, что они порхают от счастья. Фёдор в это не верит. Счастливый человек не может опуститься до такой степени. Счастье! Да вы посмотрите на них, Реваз Габасович: что ни порхач - то либо наркоман, либо алкаш. Счастье - это когда прочная семья, любовь, достаток. Вы слыхали, чтобы у порхача была прочная семья и достаток? Счастье - это когда хорошая работа, уважение в коллективе. Разве Сосницкий - порхач? А Лягвин, а Шарафутдинов? Хоть один из наших маяков - летает? Это надёжные люди, они обеими ногами стоят на земле и делают дело. А у порхача от малейшего успеха - восторг и головокружение. И всё! Больше у него успехов не будет зачем? Он от одних воспоминаний порхает... Вот говорят, что все дети летают. Неправда. Фёдор, например, никогда не летал, даже во сне... - А я летал, - неожиданно признался Реваз Габасович. - Во сне, конечно, - засмеялся он, видя замешательство подчинённого. - Только во сне! - Ага, вот видите! - обрадовался шофёр. - Зато вы определились в жизни, стали уважаемым человеком. А эти... Пустые люди! Потому их земля и не держит - пустые! Вот и ещё один человек, полагающий, что всё простое гениально, подумал Леонид. Просто - значит, правильно, и думать не о чём. Сейчас он предложит простой, а значит, эффективный метод борьбы с нами. - Я бы что сделал? - громко говорил шофёр. - Я бы в трудовой книжке специальную графу завёл. А ещё лучше - в паспорте... Или нагрудный знак, подумал Леонид. Обязательный для ношения в общественных и прочих местах. Алую букву. Желтую звезду. Клеймо на лбу. Чтобы люди второго сорта были заметны издалека... А, пускай болтает, недолго уже. В "газике" на несколько секунд стало светлее - пронеслась слева блистающая яркими фонарями площадь Первопроходцев, - и снова потянулись тёмные серые стены девятиэтажек. Проезжая мимо своего дома, Леонид пригнул голову и выглянул в окошко. Нет, пятого этажа всё равно не видно. Ладно, больница рядом, через полчаса буду дома. Вот и автобусная остановка. Ещё один дом и налево... - К главному? - спросил шофёр, сворачивая налево. - Если не трудно, к подъезду "скорой", - попросил Леонид. - Там есть где развернуться. Шофёр остановился метров за пятьдесят от отделения скорой помощи. - Дойдёшь? - Да, - сказал Леонид. - Спасибо. Он открыл дверцу и, взяв девушку на руки, стал осторожно выбираться наружу, под дождь. В ботинках хлюпало, ныло ушибленное плечо. Ветер налетел справа, удивлённо теребил лохмотья разодранного трико. - Может, вам помочь? - участливо спросил Реваз Габасович, когда Леонид уже стоял на мокром асфальте. - Не надо, я уже, - сказал Леонид. - Извините за беспокойство... А что касается счастья, Фёдор, извините, не знаю вашего отчества, то это очень сложное понятие. Это не только семья и работа. Это ещё и творчество, например. У каждого своё счастье. И если человек летает, это совсем не обязательно означает, что он... - Дверцу захлопни, - сказал Фёдор, не оборачиваясь. - Да покрепче, а то как не ел - только пил! Леонид замолчал и с силой толкнул дверцу коленом. Ветер помог ему. Глава шестая. Сергей Даблин. Озеро горело. Вот так же лет шесть тому назад горело озеро Светлое. Его подожгли ещё затемно, рассчитывая, что к полудню оно уже догорит, а вечером, когда приедет комиссия, никаких видимых следов загрязнения на озере не останется. Но комиссия прибыла утром, когда пожар бушевал вовсю. Сквозь редкие случайные разрывы жирного дыма открывалась на миг пузырящаяся поверхность воды, которую опять спешила закрыть плёнка горевшей нефти, и щуки, одурев от духоты и жары, выбрасывались на берег. Многие из них, наверное, не долетали до берега и плюхались обратно в кипящую воду, но всплесков не было слышно: всё заглушалось грозным гудением пламени. А те, что долетали, казались призраками, беззвучными видениями, рождёнными в клубах чёрного дыма и вытолкнутыми наружу; они лишь на лету обретали плоть и тяжело, как обрубки стволов, падали на береговую кромку, и вяло шевелились в грязи, тараща слепые глаза и судорожно выворачивая бледные обваренные жабры... Но если пожар на Горелом (теперь его так и называют - Горелое озеро, хотя на картах оно продолжает значиться Светлым) Даблин наблюдал с берега, находясь от него на расстоянии вполне безопасном, то теперь он был в самом центре пожара, на острове посреди Карасёвого, и огонь со всех сторон обступал остров. Огонь рвался ввысь плотной жаркой стеной и соединялся там, наверху, гигантской шатровой крышей. Он выжигал остатки воздуха над островом и медленно подбирался к Даблину, волоча из воды плёнку горящей нефти. Разумно и целенаправленно форсировал сушу. Огонь был творением рук человеческих, пусть даже случайным творением, и поэтому он был разумен; он действовал изобретательно и планомерно. А Даблин терял способность изобретать и искать, он вжимался спиной в холодный металл трансформаторной будки и затравленно озирался, видя вокруг только неотвратимо наползавшую смерть. Он шумно дышал, широко раскрывая рот, удушье наваливалось, глаза болели - казалось, они вот-вот лопнут от жара, и тогда Даблин зажмурился, откинул голову и тоскливо завыл.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|