Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русский Нил

ModernLib.Net / История / Розанов В. / Русский Нил - Чтение (стр. 6)
Автор: Розанов В.
Жанр: История

 

 


      Всюду евреи и входят к другим народам не только с ласкою и пользою (оживление), но и с истинным "влечением", вот как к мужу жена, как к жениху невеста. Этого мы не замечаем ни у одного народа: немцы, французы, наконец, живущие среди нас массами татары - все они живут среди нас, около нас, но отнюдь не с нами! Великая разница! Евреи же, приходя в Бухару или живя с русскими, с литвою, поляками, с арабами (в Испании), живут с ним и, с нами, слепляются, входят во все наши дела, в подробности их, входят везде с горячностью и энтузиазмом. Известный Шейн, собравший два тома русских народных песен со всеми вариантами - песен свадебных, похоронных, бытовых,- неужели еврей этот служил не нам, а евреям, желал "запустить жидовскую руку в песенное творчество русского народа"? Он так же желал "запустить руку", как бедный Рабинович желал "запустить руку в христианство", приняв Христа и призывая к этому соплеменников! Удивительное "запускание руки" в чужой карман, оставляющее в кармане этом больше, чем сколько в нем лежало! Г-на Венгерова я не могу назвать талантливым критиком или историком литературы, но воображать, что он не для русской литературы, а "на пользу евреев" трудится, собрав биографические сведения о множестве русских писателей (в своем "Критико-биографическом словаре") и издав Белинского,- это до того глупо, что нельзя на это возражать. И множество подобных явлений. В евреях есть что-то женственное, немного бабье. Они нервны, крикливы, патетичны, впечатлительны. Они не имеют басов, а более нежные тембры голоса, начиная с тенора и выше, но не ниже, не переходя в октаву. Все это черты женской души, женского сложения, как и их испуг перед оружием, врожденная антипатия к войне, к лязгу оружия, к грубой и жестокой борьбе, если это не нервная потасовка. Вот именно в такую "нервную потасовку" они вступили, бессильно и страстно, с римлянами, осадившими их Иерусалим, да и все их борьбы, войны напоминают колоритом своим, бессильною яростью и минутами жестокостью "бабью свару". Никогда это не было тяжеловесною, настоящею, грозною войною. Марса у них не было, а только тысяча Венер, тысяча вакханок, менад, разъяренных, пророчественных... Таковы их Юдифи, Деборы, Эсфири, то нежные, то мстящие. Да таково и все племя - к тому и я веду речь,- влюбчивое во всякую окружающую культуру, влюбчивое в племена Окружающие, около которых они не могут и не умеют жить только соседями, а непременно вступают с ними в интимность, "заводят шашни", вступают в любовную связь, в подлинное супружество, только не плотски, а духовно, сердечно, образовательно и культурно! Вот их роль! Далекая от роли татарина, немца, который живет собою и для себя, который всем сосед и никому не родня, в Бухаре, в Африке или в России.
      ***
      На пароходе вообще много едущих не за заботою, а для отдыха. Я все любовался двумя, очевидно, учительницами; в лицах их, манерах и всем поведении чувствовалось такое наслаждение этим отдыхом после тяжелого труда, что было приятно смотреть. Праздники - отдыхи; так сказано в Библии. И кто не знает труда, не знает и праздника в жизни своей,- лишение ужасающее! Эти учительницы постоянно выли вдвоем, и прочей публики для них точно не существовало. Примостившись где-нибудь поуютнее, они располагались со своим чаем или пили благоразумное молоко: затем которая-нибудь из них принималась за рукоделие, а другая читала ей вслух. Я прислушался; книжки были интеллигентные, идейные. И негромко они рассуждали между собою во время чтения. Так они учились, большим или малым учением, и во время отдыха. И всё было так умно и мило у них.
      Озабоченная мамаша с пятью детьми, в возрасте между 12-ю и 5-ю годами, решительно не знала, что делать, и готова была каждую минуту расплакаться. Глаза ее выражали то молитву, то ужас, то раздражение; казалось, пароход разваливается, и ее милые детки сейчас погибнут. На самом Деле пароход хлопал колесами по воде и ничего не совершалось грозного. Но детки ее были похожи на птенчиков с отрастающими крыльями, которые начинают подниматься над гнездышком и вылетать из него на несколько аршин или сажен. Так как мамаша с самого рождения не выпускала их из-под глаз, то, естественно, она и не заметила этой медленной метаморфозы и уже привычным глазом, всеми привычками души ожидала и требовала, чтобы они никуда не отделялись от ее больного, слабого, полуразбитого тела. От этого проистекали вечные задор и раздор благочестивого гнезда. Оно наполняло шумом своим пароход. Пассажиры, и в том числе я, любовались на резвых девчоночек и одного мальчика, которые спешили с носа на корму и с кормы на нос, открывая то тут, то там новые прелестные зрелища:
      - Белый пароход идет! Белый пароход идет! Огромный!
      Все бросались смотреть на белый пароход. Мамаша надрывалась от страха, что пароходы столкнутся и все погибнут, а главное - погибнут ее милые дети. Но кто-то из них уже перебежал на другой борт и оттуда звал сестренок:
      - Лодка подошла к самому пароходу! Сейчас она потонет! Под самыми колесами!
      Пароход принимал нового пассажира, спускали трап; лодку, правда, страшно качало, но все обходилось без драмы и трагедии.
      В чудном вечернем закате солнца пароход несколько притих. Чай кончился, и остающиеся час или полтора до сна все отдались любованию и безмолвию. Даже притихла и успокоилась заботливая мамаша, около которой сгруппировались ее дети, по-видимому, уставшие за день. Старшая из ее девочек, несколько отделавшись, сидела, поджав под себя ноги, и, вытягивая напряженно губки, что-то мечтала про себя. В руке у нее был клочок помятой бумаги.
      Я подошел и заговорил с нею. Она подала мне клочок бумаги, который я выпросил у нее на память,- так мне это показалось любопытным. Всего 12-ти лет, только что перейдя из первого во второй класс гимназии, она с ужасными кляксами в чудовищными грамматическими ошибками переписала для себя стихотворение, коте-рое теперь восторженно повторяла про себя, как бы молитву на сон грядущий или заветное письмо, полученное от подруги. На бумажке было написано:
      На Дальнем Востоке заря загоралась.
      Сегодня уснуть я всю ночь не могла.
      То жизнь мне в венке из цветов улыбалась,
      То терном колючим грозила и жгла.
      О жизнь, не хочу я позорного счастья.
      Твоих не прошу я обманчивых роз.
      Хочу я свободы, свободы, свободы,
      И знай,- не боюсь ни страданий, ни гроз.
      Иди, я бороться с тобою готова,
      Я жажду волнений, я жажду борьбы.
      И пусть я паду за любовь, пусть паду я,
      Не буду покорной рабыней судьбы47.
      Я был ошеломлен. Не было сомнения, что девочка не имела никакого понятия о том, к чему относилось это стихотворение, ничего не знала другого, так сказать, из "репертуара" этих понятий, слов и особенно действий. Между тем она читала его явно богомольно.
      - Нравится вам это стихотворение?
      - Очень нравится!
      - Что же вам в нем нравится?
      - Что? - Она подумала и указала на некоторые строки; это были самые красивые и патетические строки. Девочка схватила в стихотворении, так сказать, общую ситуацию души человеческой, души молодой и именно девичьей, каковою была сама, и приняла все стихотворение как прямо обращенное к себе. Именно как письмо, к ней адресованное, но которое почтальон не донес, выронил на дороге, а она случайно гуляла и нашла его. Известно, что дети растут впереди своих лет, "выходят замуж" и "женятся" в 9, 10, 11 лет, "имеют детей" и носят их в виде кукол. Предварение будущего - вечный закон души человеческой. Девочка страшно горячо взяла душою выбор, выбор между счастьем и страданием, и в сторону последнего. "Позорное счастье", "обманчивые розы" и, в противоположность им, что-то "грозящее и жгущее", что она примет на себя в какой-то "неясной борьбе",- это уже плакало в душе ее. Я видел это по глазам и губам. И, может быть, она заснет эту ночь, как и та 19-летняя девушка, к которой на самом деле письмо-стихотворение написано. Вот вы и подите, и исследите законы влияний души на душу, проследите те тропы и дорожки, по которым оно идет в стране, в народе, в обществе, в эпохе. Вспомнить из Иова вопрос Божий: "Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах, и замечал ли роды ланей? Можешь ли рассчитать месяцы беременности их? И знаешь ли время родов их?" (Глава 39-я, стихи 1-2). Неисследимое! Неисследима живая природа в ее диком устроении, а уж душа человеческая с ее "тайничками" и культура человеческая с нехожеными дорогами, впереди ее и по всей ее, неисследима стократно...
      - Откуда же вы списали, милая девочка, это стихотворение?
      - Из журнала. Папа получает много журналов. Кажется, из "Русского Богатства".
      И что такое "Русское Богатство" - она не знала. Короленко, Михайловский все terra incognita для малютки, почти малютки.
      И подумал я: какой вздор самая мысль остановить уже раз начавшееся движение идей! "Останавливать" что-нибудь можно было до книгопечатания, до Гуттенберга, при рыцарях, закованных в латы, и вообще в том элементарном строе, когда "останавливающий" властелин или олигархия властелинов могли охватить глазом и руками комплекс явлений, подлежавших стискиванию вот эту маленькую жизнь германского феодального княжества или какого-нибудь епископского городка. Но теперь? Теперь все явления социальной жизни стали воздухообразны и решительно неуловимы для физического воздействия. Воздух, электричество, магнетизм - вот сравнения для умственной жизни. Она автономировалась, получила ту свободу, какой никто не давал ей, просто потому, что стала волшебно-переносимой, волшебно-подвижной, волшебно-неуловимой, неощутимой. "Лови руками холеру", "хватай щипцами запах розы" - вот что можно ответить цензуре и властелинам, рассмеявшись на их попытки. И вообще уже все давно пошло свободно и свободно будет идти, повинуясь лишь своим автономным законам, умирая, "когда смерть пришла", своя, внутренняя, от естественной дряхлости; а пока "смерть не пришлая, то живи, несмотря на все палки и камни, которые неуемные люди швыряют в запах розы или холеру, кому как угодно и кто как назовет.
      Свобода и автономия, автономия каждой точечки духовной жизни,- это уже такой факт, который никогда не исчезнет из истории человеческой! И как хорошо, наглядно объяснила мне это умная девочка. "Нельзя обнять необъятное",- сказали мне умные глазки, вытянутый ротик и эти две ручонки, из которых одна держала куколку, а другая - революционное стихотворение. "Неужели и меня будут арестовывать? Но ведь я такая маленькая, и мне хочется умереть, как и Иисус Христос, с терниями и муками, а не жить в позорном счастье, в венке из роз, все кушая варенье и пирожное"... "Это только дети делают, а я большая, завтра буду большая,- и это завтра скажет мне, за что умереть".
      "Нельзя обнять необъятное" и "никто не знает, где рождаются дикие козы"...
      ***
      Не сам я познакомился и разговорился, а моя спутница тоже с одною интересною для наших времен пассажиркою парохода. Она ехала одна. И ее замечательное лицо привлекло мою спутницу и заставило, как это возможно только в путешествиях, заговорить с нею на разные, сперва житейские, а затем внутренние и идейные, темы.
      Купеческая дочь. Ушла или, точнее, отделилась, без вражды, но упрямо, от родителей и, "оставив отца и мать", богатство и спокойствие, пошла по фабрикам и заводам Нижегородской губернии... с Евангелием!.. Да, я передаю читателю, как все слышал. Теперь она ехала вниз по Волге, ехала, еще не зная сама, куда и на что, негодующая, раздраженная и убитая; ее выгнали, осмеяли, презрели.
      - Народ страшно озлоблен! Так озлоблен, так озлоблен... Что я ни делала, ни говорила о Христе, о мире, который Он принес на землю, о прощении обид и огорчений, о несении каждым креста своего - все было напрасно! Это только мучило людей и озлобляло их еще более. Глухая стена. Камень. А под ним страдание. Что делать? А между тем разве Христос - не истина? Разве Он принес на землю не истину? Но между этою Христовою истиною и теми людьми, среди которых я работала, легла какая-то непереступаемая пропасть. Что такое - я не понимаю, и никто не может объяснить этого.
      Она была, таким образом, проповедницей Евангелия среди народных масс. Все знают, что девушки и женщины гораздо восприимчивее, нежели мужчины или юноши, к евангельскому слову; что по лицу варварской Европы первые женщины пронесли евангельскую весть: св. Клотильда - у франков, св. Берта - у англосаксов, св. Ольга - у русских, св. Нина - в Грузии...48 И вот эта девушка, из купеческого звания, образованная и, словом, "интеллигентка", пошла в народ, в рабочую среду, в революцию, но не с темами о заработной плате и не с Карлом Марксом, а со словом, которое принесли варварам их первые святые и княжны! Не правда ли, удивительно? Уверен, что редкий этот случай не одиночен. Она говорила:
      - Нужно вовсе не это. Я догадалась. Примирить народ может только великая жертва. Такая жертва, такая жертва, которая была бы больше его собственного страдания, которое очень тяжело. И когда она будет принесена - сердце этих людей раскроется.
      Что она разумела под этим - было совершенно загадочно.
      - Вы обо мне еще услышите...
      И это было загадочно. Что услышать? О чем услышать? О подвиге? Может быть, о преступлении? Так все перепуталось в наше время. Была ли она христианка? Была ли она язычница, ибо только язычество знало натуральные жертвы, жертвы шкурой и кровью? Но она явно говорила о своем решении, о пожертвовании собою. И что значит: "Раскроешь сердце народное"? Судя по предыдущей проповеди Евангелия, как будто это должно было раскрыть народное сердце для Христова слова. Но она так явно была занята Россией и русскими, частнее - работающим людом, что, кажется, смысл ее клонился не к тому, чтобы втиснуть как-нибудь евангельское слово в душу народную, а скорее к тому, что нужно смягчить эту душу, погасить в ней злобу и мрачное отъединение,- и само Евангелие было для этого только испытанным орудием, попыткою неудачною и брошенною. Идея жертвы, как что-то огромное я новое, сильнейшее самого Евангелия, заняла бедный ум девушки, может быть, начавший помрачаться.
      - Нужна жертва! Нужна жертва! Я знаю. Может быть, она умрет, работая около холерных. Так совпало. Она направлялась в низовья Волги всего за неделю перед тем, как голодный и измученный, одинокий в злобный люд начал, сверх всего, умирать от ужасной болезни, которая двигалась, как мрак, как ночь, без виновных, без суда и следствия. Может быть, она бросится в эту ночь, если чтобы не спасти, то чтобы утешить свое взволнованное сердце.
      И кто запишет эти подвиги? Кто знает о них? Я услышал и точнейшим образом передал первые строки тихого подвига. А сколько их, сколько среди горькой и благородной русской земли! И клянусь, как ни бедна и истерзана и, наконец, унижена теперь наша Русь,- я не захотел бы ни за что быть сыном какой-нибудь другой земли, кроме нее. Я думаю, тысячи читателей, пробежав эти строки мои, скажут: "аминь".
      ***
      Мы подплывали к Саратову. Город этот теперь назначен быть университетским, но это случилось уже после того, как я побывал в нем. В самом деле, это столица нижней Волги. Едва мы сошли на берег, как впечатления именно столицы пахнули на нас. Чистота и ширина улиц, прекраснейшие здания, общая оживленность, роскошнейший городской сад, полный интеллигентного люда,- все это что-то несравнимо не только с другими приволжскими городами, но и с такими огромными средоточиями волжской жизни, как Нижний Новгород в Казань. Из всех русских городов, виденных мною, он мне всего более напомнил Ригу, но только это чисто русский город, "по-рижски" устроившийся. И в этой подобранности и величайших усилиях стать "европейским", кажется, большую роль сыграла богатые литературные и общественные традиции Саратова. Это - родина Чернышевского, Пыпина а вообще "движения шестидесятых годов"... Граф Д. А. Толстой, в бытность министром народного просвещения, был так раздражен упорством "нигилистической" традиции, упрямо сохраняемой саратовскою семинарией, что сделал распоряжение исключительное и потому, в сущности, беззаконное "в административном порядке": из одной только этой семинарии не допускать приема ни в какие высшие учебные заведения России! Почему он думал, что саратовские семинаристы меньше принесут вреда как нигилисты в положении священников, нежели в положении врачей в инженеров,- это Аллах ведает. Оглядываясь на "докритическую" эпоху нашей истории, тогда думаешь, что управляющий люд в ней состоял сплошь из каких-то седоволосых младенцев, даже и в тех случаях, когда они становились великими государственными мужами.
      Ближайшею целью моею в Саратове было осмотреть Радищевский музей. О нем столько говорили и писали. В самом деле, Казанский университет, Карамзинская библиотека в Симбирске и Радищевский музей в Саратове суть выдающиеся точки культуры на Волге, хотя, к великому прискорбию, и не связанной ничем с Волгою в ее специальных особенностях. Когда-то кому-то придет на ум основать "волжский музей", но кому придет эта мысль, тот сделает себе великое имя. За средствами дело не станет: на Волге живет столько богатеев и жертвователей, что дело тут не в рубле и не в мошне. Не зародилось самой мысли, не запал в душу никому самый энтузиазм. Между тем "волжский музей" явился бы интереснейшим в России по своим коллекциям, по своей библиотеке, по возможности сосредоточения в нем и около него, при его пособии в возбуждении, почти самостоятельной науки. География и геология Волги, ее интереснейшие этнография, история приволжских земель и, наконец, поистине неисчерпаемое разнообразие промыслов и вообще деятельности, связанной с Волгою,- все это необозримо. Наконец, этому отвечают приволжский дух, приволжский патриотизм, довольно (как я наблюдал в старые годы) значительный и гордый. Волжане любят свою реку, гордятся ею: с "Волги" они как-то начинают Россию, и где нет Волги, им кажется, что нет и России или что Россия там ненастоящая.
      Радищевский музей мне понравился менее самого города. Правда, здание великолепно. Но это именно то, что мне дал город. Мне не понравилось то, что это есть гораздо более "Боголюбовский" музей, нежели "Радищевский" и что вообще к памяти великого русского страдальца, писателя-народника он не имеет никакого отношения, если не считать таковым "отношением" портрета Радищева и его краткой биографии, отпечатанной на листочке, и повешенных перед входом в залы музея, наряду с портретом и тоже биографией и патентом на орден Станислава 2-й степени знаменитого Боголюбова, кажется, всю жизнь прожившего в Париже и там писавшего посредственные картины, представлявшие "подвиги русского флота"... О всем этом прописано в патенте на ношение Станислава 2-й степени, каковой орден ему был исходатайствован генерал-адмиралом нашего флота Великим Князем Алексеем Александровичем: "за изображение подвигов нашего доблестного флота". А самый патент почему-то тоже пожертвован Боголюбовым музею как историческое свидетельство, что художественные заслуги его ценились высокопоставленными особами, и вставлен музеем в рамку и под стекло, или, может быть, уже у самого награжденного станиславоносца он сохранялся под стеклом и в рамке. Боголюбов сделал, собственно, под предлогом "Радищевский" музей для сохранения и постоянной выставки своих собственных картин, которые без этого музея едва ли были бы сохранены и, во всяком случае, затерялись бы и не получили "взоров публики" по совершенной неинтересности своих сюжетов и посредственности техники. "Неинтересно! Серо! Скучно!"- с этими словами отворачиваешься от огромной залы, от пола до потолка увешанной произведениями парижско-русского маэстро, не неопытного в делах житейских.
      Все это очень печально: и музей имел бы совершенно другой смысл, и даже сам Боголюбов неизмеримо вырос бы в глазах истории и общества, если бы, дав музей Саратову и сосредоточив в нем все реликвии, оставшиеся от Радищева, сосредоточив довольно большую литературу о нем, сам стал незаметною фигурою в стороне, если и дав для музея свои картины, то не более как в числе 2-3-х, и всего лучше ни одной, и убрав свои патенты, биографии и портреты. Но он этого не сделал. Радищева нигде не видно. Нет даже его "Путешествия от Петербурга до Москвы", теперь уже изданного, да напечатанного и ранее А. С. Сувориным, кажется, в 2--3-х экземплярах! Для музея имени и памяти Радищева, во всяком случае, было бы возможно раздобыться этою библиографическою редкостью! Наконец, в музее памяти Радищева должна бы быть собрана литература его времени, все эти "истории" и "записки" князя Михаила Щербатова, труды князя Долгорукова, Плавильщикова, Озерова, Княжнина, начинающего Карамзина, и, словом, книжность и словесность, поэтическая и публицистическая, царствование Екатерины II. "Век Екатерины II" в книжных сокровищах и портретах - как это было бы интересно! Но здесь ни зги нет из века Екатерины II, нет даже портрета Новикова, сострадальца Радищева! Ничего! Это скучно и бездарно!
      В музее, однако, собрано много величайших ценностей из пожертвований корифеев русской литературы 60-х годов или из пожертвований их родственников после их смерти. Тут находятся многие вещи Тургенева и Некрасова, из обстановки их жизни и орудий труда. Есть портреты этих корифеев и замечательных общественных и государственных деятелей их времени. Но именно их времени, как обстановка великого Боголюбова, а не времени Радищева, как обстановка его жизни и личности! Все это ужасно неумно! Музей сам по себе прекрасен, нужен и вполне заслуживал бы подробного описания с фотографическим воспроизведением замечательных вещей, которых в нем много, но ко всему примазавшийся и во все вмазавшийся Боголюбов решительно его испортил. Город, конечно, сам от себя мог бы украсить свой музей, ибо это есть саратовский музей, а отнюдь не "Боголюбовский", по огромной материальной ценности, вложенной сюда городом в виде прекрасного здания,- портретами великих общественных и государственных деятелей России, но отнюдь не специально "современников Боголюбова", а вообще памятных и дорогих для России! Все те же портреты, которые украшают теперь музей, шли бы сюда, но дополненные другими портретами, от Новикова до Некрасова и от Никиты Панина и Мих. Щербатова до Татаринова и Зарудного; они получили бы совсем другое значение, а не это смешное - "осветить эпоху знаменитого Боголюбова", к тому же жившего в Париже.
      Все это неудачно, и мы уверены, ранее или позднее Саратов догадается это исправить. Пусть музей сохранит имя "Радищевского", но пусть он освободится от навязчивого живописца, и, например, взамен его "реликвий" отчего бы не собрать сюда все, что шло в истории и литературе нашей параллельно с Радищевым и последовательно за ним! Это был бы действительно музей памяти Радищева! И каким мог бы стать этот музей, если бы это сделать хранилищем всего словесного, живописного, музыкального и проч., и проч. движения в России, направленного к ее освобождению!
      ***
      Меня заняло в этом музее чтение длинного письма Гоголя, написанного незадолго до смерти. Несколько листочков, его составляющих,- старых пожелтевших листочков! - помещены между стеклами, так что обе стороны каждого листка читаются с удобством; а все стекла, вделанные в деревянные тоненькие рамки, соединены между собою на шалнерах. Пример удобного и вместе вечного сохранения. Письмо писано к отцу Матвею, известному ржевскому протоиерею, имевшему подавляющее влияние на несчастного и больного писателя. Этого Мефистофеля Гоголя следовало бы поместить где-нибудь на его памятнике в Москве - в уголку, медальоном или фигурою, но вообще поместить. Без него так же не полон Гоголь, как всякий франкфуртский чернокнижник без черного пуделя, преобразующегося в красного дьявола. Известно, что о. Матвей все пугал Гоголя адским огнем и требовал от него не только прекращения литературной деятельности и отречения от великих написанных произведений, которым сам о. Матвей предпочитал проповеди местного своего архиерея, но требовал также и отречения от чисто человеческой привязанности к памяти благородного Пушкина. "Все ничто в сравнении с вечностью и с соленым огурцом",- шутят гимназисты; но о. Матвей без всякой шутки уверял Гоголя, что "все ничто в сравнении с мудростью консисторских решений и с икотой матушки его, попадьи Смарагды", или как ее там звали. И "Мертвые души" и "Ревизор", и "Медный всадник" и "Цыганы" - только "грех". Можно думать, что "Выбранные места из переписки с друзьями" были опубликованы Гоголем в угоду этому своему наставнику-духовнику. Но, как это часто бывает с самонадеянными семинаристами, о. Матвей не одобрил и самой покорности своей воле, выразившейся все-таки через литературные формы, недоступные и чуждые протоиерею, буквально не читавшему ничего, кроме консисторских указов (консистории изъявляют свою волю "указами"), и не слыхавшему ничего, кроме икоты своей матушки. Он очевидно выбранил Гоголя и за "Переписку", найдя и в ней если не "соблазн" и "грех", чего решительно там нельзя было отыскать и чего не было, то все-таки найдя вредным тот шум и пересуды, вообще литературное и общественное волнение, какое возбудила "Переписка". Гоголь возбудил его "суету сует и всяческую суету", чего не одобряет Экклезиаст.
      В письме, сохраняемом в Радищевском музее, великий писатель оправдывается перед о. Матвеем в опубликовании ее. Весь тон письма униженный, деланный и лживый; глубоко несчастный, и еще более нравственно несчастный, нежели умственно несчастный, Гоголь был странно сложен. Болея, умирая, он оставался несколькими головами выше своего советчика-духовника и инквизитора. Но это была уже рушащаяся башня, подкошенное болезнью и какими-то нравственными страданиями величие. Оно падало, и падало к ногам коротенького чугунного столбика, где-то терявшегося около его подножия. О. Матвей брал именно короткостью своего существа, где по самым размерам не могло уместиться ничего сложного. Он был прост, ясен и убежден. Он был целен. Всем этим он был неизмеримо сильнее Гоголя, как Санчо-Пансо сильнее Дон-Кихота, и какой-нибудь лакей сильнее Гамлета, знающего столько сомнений. "Вера двигает горы", и о. Матвей своей упорною "верою", стоявшею на фундаменте неведения и равнодушия, житейского индифферентизма и умственной узости, не только сдвинул гору-Гоголя, но в заставил ее шататься и, наконец, пасть к ногам своим с громом, который раздался на всю литературу и был слышен несколько десятилетий.
      Печальная и страшная история. Бог с нею. Так около гения наших дней в подобной же роли Мефистофеля стоит упорный узколобый его "друг" из Лондона, который, издавая за границею его морально-религиозные творения, в своем роде продолжение "Выбранные места из переписки с друзьями", фанатично убеждает его, что около этого "соленого огурца" ничто и "Вечность", и Шекспир, и "Анна Каренина"...49
      ***
      Первоначально "Русский Нил" печатался в московской газете "Русское слово" (от 26, 30 июня. 17, 18. 24. 27 июля, 5. 24. 31 августа 1907 года) под псевдонимом В. Варварин и с тех пор ни разу не переиздавался. Розанов высылал в редакцию газеты статьи с Кавказа, где он проводил летний отпуск. Статья, помещенная в газете 34 августа, приобрела по желанию редакции заголовок "Израиль", а статья 31 августа - "В современных настроениях". Однако Розанов настаивал на цельности всего сочинения и хотел издать отдельной книгой под общим заголовком "Русский Нил" (см.: Розанов. Опавшие листья. Короб второй и последний. Пг. 1915, стр. 297). Текст подготовлен с приближением к современной орфографии, но с учетом специфики розановской стилистики и синтаксиса.
      1 Тема Египта оказалась для Розанова сквозной. После первых публикаций на эту тему (см.: "О древнеегипетских обелисках" - "Торгово-промышленная газета", литературное приложение от 21 марта 1899 года; "О древнеегипетской красоте" "Мир искусства", 1899. No 10. 11-12, 15) Розанов не раз обращался к ней (см.: "Египет" - "Золотое руно". 1806. No 5), а в конце жизни подготовил капитальный труд"Из восточных мотивов" (Пг. 1916-1917. вып. 1-3. Остальные семь выпусков не опубликованы). С четвертого выпуска он хотел назвать свою книгу "Возрождающийся Египет". "Египетские мотивы" в творчестве Розанова вызывали живой интерес таких ученых, как В. А. Тураев, Н. П. Лихачев, Н. Н. Глубоковский.
      2 Апис-в египетской мифологии бог плодородия в облике быка. И з и д а (Исида) - в египетской мифологии богиня плодородия, символ семейной верности.
      3 Розанов не разделял взглядов П. Я. Чаадаева (см.: В. Розанов, "Чаадаев и кн. Одоевский" - "Новое время", 10 апреля 1913 года). На предложение А. И. ДоливоДобровольского преподнести ему "прекрасный и редчайший портрет Чаадаева масляными красками его времени" Розанов отвечал: "Я не успел, точнее, не решался Вас поблагодарить за предложение портрета Чаадаева. Хотя сам Чаадаев не из моих любимцев литературы и истории, однако портрет по Вашему описанию так замечателен, что мне хочется по крайней мере взглянуть на него, конечно, не решаясь принять драгоценного дара. Только осторожное замечание: из рук Ваших он непременно должен перейти в Музей. Я думаю о Домике Пушкина. Это было бы превосходно" (ЦГАЛИ, ф. 419. оп. 1. ед. хр. 271, л. 5-6).
      4 См.: Д. А. Сперанский. Из литературы древнего Египта. СПб. 1906; вып. I; Рассказ о двух братьях.
      5 Ср.: <У России нет прошедшего: она вся в настоящем и будущем" (М. Ю. Лермонтов Сочинения в 6-ти тт. М.- Л. 1957, т. 6. стр. 384).
      6 Опекун Васи и Сережи, старший брат Николай Васильевич, в Симбирске получил должность учителя гимназии после окончания Казанского университета.
      7 См.: В. Рагозин. Волга. Т. 1-3. СПб. 1880-1881.
      8 См.: П. Се м е н о в-Т я н-Ш а н с к и й. Географическо-статистический словарь Российской империи. Тт. 1-5 СПб. 1863-1885.
      9 Иловайский Дмитрий Иванович (1832-1920) - историк и публицист. Розанов, уклоняясь от прямой полемики с ним, не упускал случая выразить свое скептическое отношение к его трудам.
      10 Романов-Борисоглебск- уездный город Ярославской губернии, располагался как два города на обоих берегах Волги. Романов основан в XIV веке не Романом Мстиславнчем (умер в 1205 году), князем галицким (с 1199 года), а великим князем Романом Васильевичем, сыном ярославского князя Василия Давыдовича.
      11 В это время завершалось издание, на отсутствие которого жаловался Розанов.- "Православные монастыри Российской империи" (М. Издание А. Д. Ступина. 1908. 984 стр.). Полный список всех 1105 ныне существующих в семидесяти пяти губерниях и областях России (и а двух иностранных государствах) мужских и женских монастырей, архиерейских домов и женских общин.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8