Опавшие листья
ModernLib.Net / Философия / Розанов В. / Опавшие листья - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Они думали, что я не вижу, но я хоть и "сплю вечно", а подглядел. Ст. (Борух), соскакивая с санок, так оживленно, весело, счастливо воскликнул, как бы передавая мне тайную мысль и заражая собою: - Ну, а все-таки он лжец. Я даже испугался. А Ревекка проговорила у Ш..ы в комнате: "Н-н-н... да... Я прочла Т. Л". И такое счастье опять в губах. Точно она скушала что-то сладкое. Таких физиологических (зрительно-осязательных) вещиц надо увидеть, чтобы понять то, чему мы не хотим верить в книгах, в истории, в сказаниях. Действительно, есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И когда думаешь об этом - становится страшно. И понимаешь ноуменальное, а не феноменальное: "Распни Его". Думают ли об этом евреи? толпа? По крайней мере, никогда не высказываются. (за уборкой библиотеки) Да... вся наша история немножечко трущоба, и вся наша жизнь немножечко трущоба. Тут и администрация, и citoyens. (в вагоне) Сколько изнурительного труда за подбором материала (и "примечаний" к нему) в "Семейном вопросе"! Это мои литературные "рудники", которые я прошел, чтобы помочь семье. Как и "Сумерки просвещения" - детям. И сколько в каждой странице любви. Самая причина сказать: "он ничего не чувствует", "ничего ему не нужно". (вагон; думая о критиках своих) Какой это ужас. что человек (вечный филолог) нашел слово для этого "смерть"! Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя? Имя-уже определение, уже "что-то знаем". Но ведь мы же об этом ничего не знаем. И, произнося в разговорах "смерть", мы как бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: "сколько часов в миске супа?" Цинизм. Бессмыслица. Как я отношусь к молодому поколению? Никак. Не думаю. Думаю только изредка. Но всегда мне его жаль. Сироты. Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого). Литература (печать) прищемила у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее. "Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии". И вот откуда выросла ее сила. Сила ее оканчивается там. где человек смежает на нее глаза. "Шестая держава" (Наполеон о печати) обращается вдруг в посеревшую хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиной, вы смотрите на дело, а не на ландкарту с надписью: "Шестая держава". Революция имеет два измерения - длину и ширину, но не имеет третьего глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не "завершится"... Она будет все расти в раздражение: но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! я - счастлив} Сегодня так хорошо, что не надо завтра"... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на "завтра"... И всякое "завтра" ее обманет и перейдет в "послезавтра". Perpetuum mobile, circukis vitiosus, и не от бесконечности,куда!- а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. "Конура", "длима цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон. В революции нет радости. И не будет. Радость - слишком царственное чувство и никогда не попадет в объятия этого лакея. Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механична, она материалистична. Но это не случай, не простая связь с "теориями нашего времени"; это судьба и вечность. И в сущности, подспудная революция в душах обывателей, уже ранее возникшая, и толкнула всех их понести на своих плечах Конта-Спенсера и подобных. Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, arheus agens ее горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это чернота, демократия. Верхняя пластинка - золотая. Это сибариты, обеспеченные и не делающие, гуляющие, не служащие. Но они чем-нибудь "на прогулках" были уязвлены, или просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны. Притом в своем кругу они - только "равные" и кой-кого даже непременно пониже Переходя же в демократию, они тотчас становятся primi inter pares. Демократия очень и очень умеет "целовать в плечико", ухаживать, льстить, хотя для "искренности и правдоподобия" обходится грубовато, спорит, нападает, подшучивает над аристократом и его (теперь вчерашним) аристократизмом. Вообще, демократия тоже знает, "где раки зимуют". Что "Короленко первый в литераторах своего времени" (после Толстого), что Герцен-аристократ и миллионер, что граф Толстой есть именно "граф", а князь Кропоткин был "князь" и, наконец, что Сибиряков имеет золотые прииски - это она при всем "социализме" отлично помнит, учтиво в присутствии всего этого держит себя и отлично учитывает. Учитывает не только как выгоду, но и как честь. Вообще, в социализме лакей не устраним, но только очень старательно прикрыт. К Герцену все лезли и к Сибирякову лезли; к Шаляпину лезут даже за небольшие рубли, которые он выдает кружкам в виде "сбора с первого спектакля" (в своих турне: я слышал это от социал-демократа, все а этой партии знающего, и очень удивился). Кропоткин не подписывается просто "Кропоткин", "социалист Кр.", "гражданин Кр.", а "князь Кропоткин". Не забывают даже, что Лавров был профессором. Ничего, одним словом, не упускают из чести, из тщеславия: любят сладенькое, как и все "смертные". В то же время так презирая "эполеты" и "чины" старого строя... Итак, две пластинки: движущая - это черная рать внизу, "нам хочется", и "мы не сопротивляемся", пассивная, сверху. Верхняя пластинка - благочестивые Катилины; "мы великодушно сжем дом, в котором сами живем и жили наши предки". Черная рать, конечно, вселится в домы этих предков: но как именно это черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в "новых домах" она не почувствует никакой радости, а как Никита и Акулина "в обновках" (из "Власти тьмы"): - Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку! Венцом революции, если она удастся, будет великое volo: - Уснуть. Самоубийства, эра самоубийств... И тут Кропоткины с астрономией и физикой и с "дружбой Реклю" (тоже тщеславие) очень мало помогут. Есть дар слушания голосов и дар видения лиц. Ими проникаем в душу человека. Не всякий умеет слушать человека. Иной слушает слова, понимает их связь и связно на них отвечает. Но он не уловил "подголосков", теней звука "под голосом", а в них-то, и притом в них одних, говорила душа. Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий "читающий Пушкина" имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто "живого Пушкина не слушает" в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, "такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы", но не самого его. Отсюда так чужды и глухи "академические" издания Пушкина, заваленные горою "примечаний", а у Венгерова - еще аляповатых картин и всякого ученого базара. На Пушкина точно высыпали сор из ящика: и он весь пыльный, сорный, загроможденный. Исчезла - в самом виде и внешней форме издания - главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения,- старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского). Или - отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или - его стихи и драматические отрывки в "Северн. Цветах". У меня есть "Борис Годунов" 1831 года, и 2 книжки "Северн. Цвет." с Пушкиным; и издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты. В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется "издавать" и "изучать" Пушкина и составлять к нему "комментарии". Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь "издатели классиков" не имеют ничего связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. "Им бы издавать Бонч-Бруевича, а они издают Пушкина". Универсально начитанный "товарищ" в демократической блузе охватил Пушкина "как он есть", в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) как медведь Татьяну в известном сне. И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным. К таинственному и трудному делу "издательства" применимо архимедовское Noii tangere meos circalos. Душа озябла... Страшно, когда наступает озноб души. Возможно ли, чтобы позитивист заплакал? Так же странно представить себе, как что "корова поехала верхом на кирасире". И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием. Позитивизм в тайне души своей или, точнее, в -сердцевине своего бездушия: И пусть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать. Позитивизм - философский мавзолей над умирающим человечеством. Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!! Как увядающие цветы люди. Осень - и ничего нет. Как страшно это "нет". Как страшна осень. (на извозчике) Тяжелым утюгом гладит человека Б. И расправляет душевные морщины. Вот откуда говорят; бойся Бога и не греши. (на извозчике ночью) Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества... Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены... Что же тут молодежь танцует на горбе? "Мы - последние", все - "мы", все "нам". Ну, танцуйте, господа. (да нумизматикой) На "том свете" мы будем немыми. И восторг переполнит наши души. Восторг всегда нем. (за набивкой табаку) Все жду, когда Григорий Спиридонович П-в напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек. Конечно, Короленко - более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания - под грациозной вуалью: "История моего современника". Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского: мог бы иметь и Барклай де Толли. Отчего "нашим современникам" не соединить в себе полководца и жизнеописателя, так сказать, поместить себе за пазуху Михайловского-Данилевского и продиктовать ему все слова? - Мне Тита Ливия не надо,- говорят "современные" Александры Македонские.Я довольно хорошо пишу и опишу сам свой поход в Индию. Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ: - Ну, что же, господа... т. е. отцы духовные .. холодно везде в мире... Озяб... И пришел погреться к вам... Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас, закрываю глаза на севрюжину... Всё по слабости человеческой, может быть, временной. Фарисеи вы... но сидите-то все-таки "на седалище Моисеевом": и нет еще такого седалища в мире, как у вас. Был некто, кто, обратив внимание на ваше фарисейство, столкнул вас и с вами вместе и самое "седалище"... Я наоборот: ради значения "седалища", которое нечем заменить, закрываю глаза на вас и кладу голову к подножию "седалища"... Если Философову случится пройти по мокрому тротуару без калош, то он будет неделю кашлять: я не понимаю, какой же он друг рабочих? Этак Антихрист назовет себя "другом Христа", иудей - христианина, папа Антихриста, а Прудон - Ротшильда. Что же это выйдет? Мир разрушится, потеряет грани, связи: ибо потеряет отталкивания. Необходимые: ибо самые связи-то держатся через отталкивания. Но мир ничего, впрочем, не потеряет, ибо все они, от Философова до папы, именно только "назовут" себя, а дело останется, как есть: пала - враг Антихриста, а Антихрист - его враг и Философов - враг плебса, а плебс - враг Философова. А "говоры" - как хотите. Вот уж поистине речи, в которых "скука и томление духа" (Экклез.). Не язык наш - убеждения наши, а сапоги наши - убеждения наши. Опорки, лапти, смазные, "от Вейса". Так и классифицируйте себя. Русский "мечтатель" и существует для разговоров. Для чего же он существует? Не для дела же? (едем в лавку) Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом, но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений не подражаем и не подражает. Одно и другое - талант и не более, чем талант,- вытекает из их связи с Божеством. "По связи этой" никто не лишен некоторой талантливости, как отдаленного или как теснейшего отсвета Божества. Но, с другой стороны, всё и принадлежит Богу. Евреи и сильны своим Богом, и обессилены им. Все они точно шатаются: велик Бог, но еврей, даже пророк, даже Моисей, не являют той громады личного и свободного "я", какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители - какие-то "часовщики-починщики". Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. "Ширь" и "удаль" и еврей: несовместимы. Они все "ходят на цепочке" перед Богом. И эта цепочка охраняет их, но и ограничивает. О Рылееве, который,- "какая бы ни была погода - каждый день шел пешком утром и молился у гробницы императора Александра II", при коем был адъютантом. Он был обыкновенный человек, даже имел француженку из балета, с которой прожил всю жизнь. Что же его заставляло ходить? Кто заставлял? А мы даже о родителях своих, о детях (у нас - Надя на Смоленском) не ходим всю жизнь каждый день, и даже каждую неделю, и - увы, увы - каждый месяц! Когда я услышал этот рассказ (Маслова?) в нашей редакции, я был поражен и много лет вот не могу забыть его, все припоминаю. "Умерший падишах стоит меньше живой собаки",- прочел я где-то в арабских сказках, и в смысле благополучия, выгоды умерший "освободитель" уже ничем ему (Рылееву) не мог быть полезен. Что же это за чувство и почему оно? Явно - это привязанность, память, благодарность. Отнесем 1/2 к благородству ходившего (1 около 1903 г., и по поводу смерти его и говорили в редакции): но 1/2 относится явно к Государю. Из этого вывод: явно, что Государи представляют собою не только "форму величия", существо "в мундире и тоге", но и что-то глубоко человеческое и высокочеловеческое, но чего мы не знаем по страшной удаленности от них, потому что нам, кроме "мундира", ничего и не показано. Все рассказы, напр., о Наполеоне III антипатичны (т. е. он в них антипатичен). Но он не был "урожденный"- и инстинкт выскочки уцепиться за полученную власть сорвал с него все величие, обаяние и правду. "Желал устроиться" - с императрицею и деточками. "Урожденный" не имеет этой нужды: вечно "признаваемый", совершенно не оспариваемый, он имеет то довольство и счастье, которое присуще было "тому первому счастливому", который звался Адамом. "От роду" около него растут райские яблоки, которых ему не надо даже доставать рукой. Это психика совершенно вне нашей. Все в него влюблены; всё он имеет; что пожелает - есть. Чего же ему пожелать? По естественной психологии счастья людям, счастья всем. Когда мы "в празднике", когда нам удалась "любовь" - как мы раздаем счастье вокруг, не считая - кому, не считая сколько. Поэтому психология "урожденного" есть естественно доброта, которая вдруг пропадает, когда он оспаривается. Поэтому не оспаривать Царя есть сущность царства, regni et regis. Поразительно, что все жестокие наши государи были именно "в споре": Иван Грозный - с боярами и претендентами, Анна Иоанновна - с Верховным Советом, и тоже - по неясности своих прав; Екатерина II (при случае-с Новиковым и прочее)-то же по смутности "восшествия на престол". Все это сейчас же замутняет существо и портит лицо. Поэтому "любить Царя" (просто и ясно) есть действительно существо дела в монархии и "первый долг гражданина": не по лести и коленопреклонению, а потому, что иначе портится все дело, "кушанье не сварено", "вишню побил мороз", "ниву выколотил град". Что это всемирно и общечеловечно, показывает то, до чего люди "в оппозиции" и "ниспровергающие", т. е. в претензии "на власть", рвущиеся к власти, мирятся со всем, но уже очень подозрительно относятся к спокойным возражениям себе, спору с собой, а насмешек, совершенно не переносят. Они отмели Страхова (критика), а Незлобина-Дьякова прокляли таким негодованием, которое в "литературной судьбе" равно "ссылке в каторгу". "Нельзя оскорблять величие оппозиции, ни - правды ее", на этом построена (у нас) вся литературная судьба 1/2 века, и около этого развился литературный карьеризм и азарт его. "Все хватают чины и ордена просто за верноподданнические чувства" оппозиции и даже за грубую ей лесть. Такими "верноподданными", страстными и с пылом, были Писарев, Зайцев, Благосветлов: последний б жизни был невыразимый холуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие (рассказывают) утопали в "амурах" и деньгах, когда в его журнале писались "залихватские" семинарские статьи в духе: "все расшибем", "Пушкин - г...о". Но холуй ли, не холуй ли, а раз "сделал под козырек" и стоит "во фронте" перед оппозицией, то ему все "прощено", забыто, получает "награды" рентами и чинами. Но что же это? Да это "придворный штат", уже готовый и сформированный, для будущей и ожидаемой власти, для les rois в лохмотьях. Обертываясь, мы устраиваем существо дела: "Не будите нас от сновидений", "Дайте нам сознать себя правыми, и вечно правыми, во всех случаях правыми - и мы зальем вас счастьем"... "Скажите, признайте, полюбите в нас полубога - и мы будем даже лучше самого Бога!!" Хлыстовский элемент, элемент "живых христов" и "живых богородиц"... Вера Фигнер была явно революционной "богородицей", как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская... "Иоанниты", все "иоанниты" около "батюшки Иоанна Кронштадтского", которым на этот раз был Желябов. Когда раз в печати я сказал, что Желябов был дурак, то даже подобострастный Струве накинулся на меня с невероятной злобой, хотя у Вергежской он про революционеров говорил такие вещи, каких я себе никогда не позволял. "Но про себя думай, что знаешь, а на площади окажи усердие" ("ура"); и Струве закричал на меня, потребовал устранения меня от прессы, просто за эти слова, что Желябов - дурак. "Его величество всегда умен" - в отношении Людовика XIV, или мечтаемого, призываемого, заранее славословимого Кромвеля. Обертывая все это, и видишь: да это всемирная психология, всемирная потребность, всемирный фокус: что человек только в счастье и в самозабвении подлинно благ, доброжелателен, "творит милость и правду". Ну, хорошо: то чем этого ожидать завтра, не лучше ли поклониться вчера? Чем рубить топором и строгать рубанком куклу - для внешнего глаза "куклу", а для сердца верующего икону,- отчего не поставить "в передний угол" ту, которую мы нашли у себя в доме, родившись? И особенно нам, людям нижнего яруса, которые во власти не участвуем и не хотим участвовать, которые любим стихи и звезды, микроскоп и нумизматику,совершенно явно мы должны "оставить все, как есть", и не становиться"в оппозицию" к le roi a present в интересах le roi (utur, "Желябова No 1". "Нам все равно"... То есть успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от "14 декабря 1825 г. до сейчас" вся наша история есть отклонение в сторону и просто совершилась ни для чего. "Зашли не в тот переулок" и никакого "дома не нашли". "Вертайся назад", "в гости не Попали". Да не воображайте, что вы "нравственнее" меня. Вы и не нравственны, и не безнравственны. Вы просто сделанные вещи. Магазин сделанных вещей. Вот я возьму палку и разобью эти вещи. Нравственна или безнравственна фарфоровая чашка? Можно сказать, что она чиста, что хорошо расписана, "цветочки" и все. Но мне больше нравится "Шарик" в конуре. И как он ни грязен, в copy, я, однако, пойду играть с ним. А с вами - ничего. (получив письмо от Г-на, что Сто-ре перестал у меня бывать за мою "имморальность" - в идеях? в писаниях?) ...Показывал дачу. Проходя спальней, вижу двуспальную кровать. И говорю: - Разве живете? - До конца жизни! - крепко сказал поп. У него дочь четвертый год замужем и вышла, уже окончив Курсы. Он охочь был рыбу ловить (на взморье). Раз случилась буря, а он за 10 верст уехал. Матушка бегает по берегу и кричит: - Поезжайте батьку спасать! Спасите отца! Чухны не трогаются. Боятся (рыбаки). - Десять рублей дам!!! Те сели в огромную лодку и пустились в море. К вечеру привезли батьку. Она дала рубль и разговаривать не стала. Ругались. Сама она была охоча до грибов. И для грибов повязывала голову платочком по-крестьянски. В 10 часов утра уже возвращается с полной корзиной белых. Спросишь: - Где ищете грибов? - Там,- махнет она неопределенно. Никогда не скажет места. Раз на взморье шел дождь. Я торопился домой. Вечерело. И вижу: под зонтом стоит фигура. Стоит и смотрит в море. Пелена дождя. "Чего он тут смотрит? Ждет кого?" Рассказываю бате за чаем. Он засмеялся: - Это мой отец. Приехал погостить из Вятки. Никогда моря не видал. Ужасно любит воду. И как увидит море, не может оторваться. Тоже священник. 74 года. Он и "пузыри пускал". То есть этот. Должно быть, помня из Иловайскаго, и говорит: - Я им говорю: "Выпишите Выклефа. Я буду продолжать диссертацию, начатую в духовной академии, да тогда не кончил. А теперь свободнее и допишу". Выписали. Девять томов. Зимой начну читать. Он был профессором богословия в высшем (техническом) заведении Петербурга. На лекции к нему ни один человек не приходил, и он был милостив к студентам и тоже сам не ходил. Одно жалованье, честь и квартира. Это так понравилось, что его пригласили и на курсы (женские). Он и на курсах читал, т. е. получал жалованье. Дача у него была тысяч на десять, т. е. с "местом". Великолепный сад. Ягоды. Два дома, в одном "сам", другой сдавал. У него я в баню ходил. Баня не очень удобна. Короток полок (лежать, ложиться). Такое не приспособление. "И на что ему Виклеф",- смеялся я в душе. Да вспомнил Юлия Кесаря: "Чем в Риме быть вторым - предпочитаю быть в деревне первым". Так и "батя" среди ученого персонала профессоров ("высшее заведение") не хотел быть иначе, как тоже ученым богословом, особенно заинтересованным Реформациею в Англии. Никакого желания спорить со Спенсером: а желание вцепиться в его аккуратные бакенбарды и выдрать из них 1/2. Поразительно, что, видев столько на сцене "старых чиновников николаевского времени" (у Островского и друг.), русские пропустили, что Спенсер похож на всех их. А его "Синтетическая философия" повторяет разграфленный аккуратно на "отделения" и "столоначальничества" департамент. И весь он был только директор департамента, с претензиями на революцию. В VII классе гимназии, читая его "О воспитании умственном, нравственном" и еще каком-то, я был (гимназистом!!) поражен глупостью автора, и не глупостью отдельных мыслей его, а тона, так сказать - самой души авторской. Он с первой же страницы как бы читает лекцию какой-то глупой, воображаемой им мамаше, хотя я убежден, что все английские леди гораздо умнее его. Эту мамашу он наделяет всеми глупыми качествами, какие вообразил себе, т. е. какие есть у него и каких вовсе нет у англичанок. Ей он читает наставления, подняв кверху указательный перст. Меня все время (гимназистом!) душил вопрос: "Как он смеет! Как он смеет!" Еще ничего в то время не зная, я уголком глаза и, наконец, здравым смыслом (гимназиста!) видел, чувствовал, знал, что измученные и потрепанные; матери все-таки страдают о своих детях, тогда как этот болван ничем не страдал, что они все-таки знают и видят самый образ ребенка, фигуру его, тогда как Спенсер (конечно, не женатый) видал детей только в "British illustration", и что вообще он все "Умственное воспитание"сочиняет из головы, притом нисколько не остроумной. Напр.: "Не надо останавливать детей, ибо они, не остановленные, пусть дойдут до последствий неверных своих мыслей и своих вредных желаний: и тогда, ощутя ошибку этих мыслей и боль от вреда,- вернутся назад, и тогда это будет прочное воспитание". И иллюстрирует, иллюстрирует с воображаемой глупой мамашей. "Напр., если ребенок тянется к огню, то пусть и обожжет палец"... Сложнее этого ничего не лезло в его лошадиную голову. Но вот 8-летний мальчик начинает заниматься онанизмом, случайно испытав, пожав рукой или как, его приятность: что же, "мамаша" должна ждать, когда он к 20 годам "разочаруется"? Спенсер ничего не слыхал о пагубных привычках детей!! Конечно, дети в "Британской иллюстрации" онанизмом не занимаются, но матери это знают и мучаются с этим и не знают, как найти средств. Да мое любимое занятие от 6 до 8 лет было следующее: подойдя к догорающей лежанке, т. е. когда 1/2 дров - уже уголь и она вся пылает, раскалена и красна, я, вытащив из-за пояса рубашонку (розовая с крапинками, ситцевая), устраивал парус. Именно - поддерживая зубами верхний край, я пальцами рук крепко держал нижние углы паруса и закрывал, почти вплотную, отверстие печки. Немедленно красивой дугой она втягивалась туда. Как сейчас вижу ее: раскалена, и когда я отодвигался, и парус, падая, касался груди и живота - он жег кожу. Степень раскаленности и красота дуги меня и привлекали. Мне в голову не приходило, что она может сразу вся вспыхнуть, что я стоял на краю смерти. Я был уверен, что зажигается "все от огня", а не от жару и что нельзя ж зажечь рубашку иначе, как "поднеся к ней зажженную спичку": "такой есть один способ горения". И любил я всегда это делать, когда в комнате один бывал, в какой-то созерцательности. Однако от нетерпения уже и при мамаше начинал делать "первые шаги" паруса. Всегда усталая и не замечая нас, она мне не объяснила опасности, если это увеличить. А по Спенсеру, "и не надо было объяснять", пока я сгорю. Но мамаша была без "ять", а он написал 10 томов. Ну что с таким дураком делать, как не выдрать его за бакенбарды?!! (после чтения утром газет) "Это просто пошлость!" Так сказал Толстой, в переданном кем-то "разговоре", о "Женитьбе" Гоголя. Вот год ношу это в душе и думаю: как гениально! Не только верно, но и полно, так что остается только поставить "точку" и не продолжать. И весь Гоголь, весь - кроме "Тараса" и вообще малороссийских вещиц - есть пошлость в смысле постижения, в смысле содержания. И - гений по форме, по тому, "как" сказано и рассказано. Он хотел выставить "пошлость пошлого человека". Положим. Хотя очень странна тема. Как не заняться чем-нибудь интересным? Неужели интересного ничего нет в мире? Но его заняла, и на долго лет заняла, на всю зрелую жизнь, одна пошлость. Удивительное призвание. Меня потряс один рассказ Репина (на ходу), который он мне передал если не из вторых рук, то из третьих рук. Положим, из вторых (т. е. он услышал его от человека, знавшего Гоголя и даже подвергшегося "быть гостем" у него), и тогда он, буквально почти, передал следующее: "Из нас, молодежи, ничего еще не сделавшей и ничем себя не заявившей, Гоголь был в Риме не только всех старше по годам, но и всех, так сказать, почтеннее по великой славе, окружавшей его имя. Поэтому мы, маленькой колонийкой и маленьким товариществом, собирались у него однажды в неделю (положим - в праздник). Но собрания эти, дар почтительности с нашей стороны, были чрезвычайно тяжелы. Гоголь принимал нас чрезвычайно величественно и снисходительно, разливал чай и приказывал подать какую-нибудь закуску. Но ничего в горло не шло вследствие ледяного, чопорного, подавляющего его отношения ко всем. Происходила какая-то надутая, неприятная церемония чаепития точно мелких людей у высокопоставленного начальника, причем, однако, отношение его, чванливое и молчаливое, было таково, что все мы в следующую (положим среду) чувствовали себя обязанными опять прийти, опять выпить этот жидкий и холодный чаи и, опять поклонившись этому светилу ума и слова, удалиться". Буквальных слов Репина не помню - смысл этот. Когда Репин говорил (на ходу, на даче, было ветрено) и все теснее прижимал к телу свой легкий бурнус, то я точно застыл в страхе, потому что почувствовал, точно передо мной вырастает из земли главная тайна Гоголя. Он был весь именно формальный, чопорный, торжественный, как "архиерей" мертвечины, служивший точно "службу" с дикириями и трикириями: и так и этак кланявшийся и произносивший такие и этакие "словечки" своего великого, но по содержанию пустого и бессмысленного мастерства. Я не решусь удержаться выговорить последнее слово: идиот. Он был также неколебим -и устойчив, также не сворачиваем в сторону, как лишенный внутри себя всякого разума и всякого смысла человек. "Пишу" - и "sic". Великолепно. Но какая же мысль? Идиот таращит глаза. Не понимает. "Словечки" великолепны. "Словечки" - как ни у кого. И он хорошо видит, что "как ни у кого", и восхищен бессмысленным восхищением и горд тоже бессмысленной гордостью. - Фу, дьявол! Сгинь!.. Но манекен моргает глазами. Холодными, стеклянными глазами. Он не понимает, что за словом должно быть что-нибудь, между прочим, что за словом должно быть дело, пожар или наводнение, ужас или радость. Ему это непонятно, и он дает "последний чекан" слову и разносит последний стакан противного холодного чая своим "почитателям", которые в его глупой, пошлой голове представляются какими-то столоначальниками, обязанными чуть не воспеть "канту" директору департамента... то бишь творцу "Мертвых душ". - Фу, дьявол! Фу, какой ты дьявол! Проклятая колдунья с черным пятном в душе, вся мертвая и вся ледяная, вся стеклянная и вся прозрачная... В которой вообще нет ничего! Ничего!!! Нигилизм! - Сгинь, нечистый! Старческим лицом он смеется из гроба: - Да меня и нет, не было! Я только показался... - Оборотень проклятый! Сгинь же ты, сгинь! Сгинь! С нами крестная сила, чем оборониться от тебя? "Верою",- подсказывает сердце. В ком затеплилось зернышко веры, веры в душу человеческую, веры в землю свою, веры в будущее ее, для того Гоголя воистину не было. Никогда более страшного человека, подобия человеческого... не приходило в нашу землю. Язычество - утро, христианство - вечер. Каждой единичной вещи и целого мира.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|