Иоанн. А разве человек, заполучивши такого постояльца, не умирает мгновенно?
Эфорин. Нет, но жизнь влачит самую несчастную, и нет ему никакого облегчения, кроме как кормить гостью молоком и прочими любимыми змеиными кушаньями.
Иоанн. А справиться с этой бедою никак нельзя?
Эфорин. Можно — если до отвала наесться чесноку.
Иоанн. Не удивительно, что жнецы любят чеснок.
Эфорин. Но есть и другое средство, помогающее людям, изнуренным жарою и работой: в этих обстоятельствах крохотная ящерица нередко спасает человека.
Иоанн. Как так?
Эфорин. Едва почует змею в засаде, принимается бегать по лицу и по шее спящего и до тех пор не перестает, пока не разбудит его, щекоча когтями. Проснувшись и увидев рядом с собою ящерицу, человек тут же догадывается, что его подстерегает враг; он старательно озирается и находит змею.
Иоанн. Дивный дар природы!
Эфорин. Нет животного, более враждебного человеку, чем крокодил. Он часто проглатывает людей целиком и злобу соединяет с хитростью: набравши воды, он смачивает ею тропинки, которыми ходят к Нилу по воду люди, — чтобы сожрать всякого, кто поскользнется… От тебя, конечно, не укрылось, что дельфин — [703], хоть и родится в иной стихии.
Иоанн. Я слыхал знаменитую историю про мальчика, которого полюбил дельфин, и еще более знаменитую — про Ариона[704].
Эфорин. И при ловле лобанов рыбаки используют дельфинов наподобие охотничьих собак. Получивши свою долю добычи, дельфины уплывают, а если за ловлею в чем-либо оплошали, терпеливо выслушивают порицания. Часто они являются плывущим по морю, весело резвясь и играя в волнах, иногда подплывают вплотную к судну и прыгают, проносясь над раздутыми парусами — до того они радуются общению с людьми. Но насколько предан дельфин человеку, настолько же непримирима его вражда к крокодилу. Он покидает море и смело входит в Нил, где царят крокодилы, чудовища, вооруженные клыками, когтями и чешуей, которая несокрушимей железа, меж тем как сам он и укусить-то по-настоящему не способен, потому что рот у дельфина обращен к груди. Но он мчится на врага вихрем, а подлетевши почти вплотную, вдруг ныряет и спинным плавником пропарывает мягкое брюхо — единственное уязвимое место у крокодила.
Иоанн. Удивительно, что любое животное мигом узнает своего недруга, хотя бы и никогда не виданного прежде, и что знает, как напасть, и откуда грозит опасность, и как от нее защититься. Человеку же в этом отказано. Он даже василиска не боится, если его не предупредить заранее или если горький опыт не научит.
Эфорин. Лошадь, как тебе известно, рождается, чтобы служить и покоряться людям. Ее заклятый враг — это медведь, вредный для человека зверь. Лошадь узнает его, даже если видит впервые, и тут же изготавливается к бою.
Иоанн. Каким оружием она пользуется?
Эфорин. Скорее ловкостью, чем силой. Она перескакивает через медведя и в самый миг прыжка бьет задними копытами в голову. А медведь тем временем старается вцепиться когтями в лошадиное брюхо.
Аспид жалит человека насмерть; с ним воюет ихневмон, который и крокодилу не дает пощады. Сходные чувства питает к человеку слон: заблудившегося путника он ласково выводит на дорогу, а учителя своего и помнит и любит. Приводят и случаи преданной любви слонов к определенным людям. Так, один слон в Египте горячо привязался к торговке венками, возлюбленной грамматика Аристофана[705]. Другой любил сиракузского юношу Менандра и, не видя его, тосковал так, что отказывался от пищи. Этих примеров бесконечное множество; вот еще один, напоследок. Царь Бокх[706] решил казнить самой жестокою смертью тридцать человек и велел привязать каждого к шесту и бросить тридцати слонам. Особые прислужники бегали взад-вперед, стараясь раздразнить животных, но так ничего и не достигли: слоны не стали орудиями царской свирепости. У этого животного- идет война с индийскими драконами, — как говорят, самыми крупными среди драконов, — война до того отчаянная, что часто битва кончается гибелью обоих противников. А дракон нападает на человека даже без всякого повода. Подобная же вражда у орла с малыми драконами, тогда как для человека орел безвреден, более того — иногда, как сообщают, испытывает страсть к молодым девицам. Та же птица ведет истребительную войну с циминдой, то есть ночным ястребом. Слон ненавидит также мышей, — тварей неприятных и для человека, — он никогда не возьмет корма, если заметит в нем мышь. Причина этой ненависти настолько же непонятна, насколько объясним страх перед пиявками: проглотив пиявку вместе с водою, он мучится самым ужасным образом.
Едва ли есть животное более дружественное человеку, чем собака, и более враждебное, чем волк, — одним своим взглядом он лишает нас дара речи. Между собою волк и собака лютые враги, ибо волк до крайности опасен овечьему роду, который целиком зависит от человеческой заботы, и особый долг человека — оберегать безобидное существо, созданное для его пропитания. Против волка же, словно против общего врага рода человеческого, ополчаются все, и в первую очередь — собачья рать. Это даже в пословицу вошло: «Пощадим не более, чем волка».
Морской заяц, если отведать его по неопытности, для человека смертельный яд; но и для морского зайца прикосновение человека — это смерть.
Пантера свирепа и безжалостна к человеку, а гиены боится до того, что даже встречи с нею не может вынести. Отсюда сведения, что, если иметь при себе любой предмет из кожи гиены, пантера не нападет; вот как тонко природное чувство. Еще рассказывают, что если шкуры обеих повесить друг против друга, шерсть пантеры вылезает.
Паук для человека — домашнее животное, для змеи — смертельная опасность. Заметив случайно под деревом змею, которая греется на солнышке, наук спускается, раскачиваясь на своей нити, и вонзает жало прямо в лоб; и рана до того тяжела, что змея от боли вертится волчком, а после издыхает. Слышал я от очевидцев, что такой же самый раздор у паука с жабами; только жаба, укушенная пауком, излечивается, если погрызет листок подорожника.
Послушай, что рассказывают в Британии. Ты, верно, знаешь, что пол в комнатах там устилают зеленым камышом. Один монах принес к себе в келью несколько вязанок камыша про запас. После обеда он уснул, лежа на спине, и тут из камыша выползла громадная жаба и заткнула спящему рот, вцепившись двумя лапками в верхнюю губу и двумя в нижнюю. Попытаться снять жабу означало верную смерть, но терпеть было горше самой смерти. Кто-то посоветовал поднести монаха — все так же на спине — к окну, где сплел паутину громадный паук. Так и сделали. Скоро паук завидел врага, спустился, ужалил жабу и по той же нити вернулся к себе. Жаба раздулась, но не тронулась с места. Паук нападает снова; жаба раздувается еще больше, но все жива. Лишь с третьим укусом разжимает она лапки и падает мертвой. Так отслужил паук своему гостеприимному хозяину.
Иоанн. Поразительно!
Эфорин. А теперь расскажу не то, что читал, а что видел собственными глазами. Обезьяна сверх всякой меры боится черепахи. Этому образец нам показал один приятель в Риме. Он положил на голову слуге черепаху, прикрыл ее шляпой и подвел юношу к обезьяне. Животное радостно вспрыгнуло ему на плечи, готовясь поискать в голове, но, сбросив шляпу, обнаружило черепаху. Удивительно было наблюдать, в каком ужасе обезьяна отскочила и как робко озиралась, не гонится ли за нею черепаха.
А вот тебе другой образец. Мы привязали черепаху к цепи, на которой сидела обезьяна; таким образом, обезьяна не могла не смотреть на черепаху. Ты себе не представляешь, как она терзалась — только что не издохла с перепугу! А время от времени повертывалась и пыталась оттолкнуть страшилище задними ногами. И желудок и пузырь она опорожнила дочиста. Потом на нее напала лихорадка, и нам пришлось спустить ее с цепи и отпаивать водою с вином.
Иоанн. А ведь черепаха решительно ничем обезьяне не угрожает.
Эфорин. Может, и угрожает, да только нам это неизвестно, а природе известно. Почему, например, щегол ненавидит осла, совершенно очевидно: осел любит почесаться о колючки и поедает цветы чертополоха, а щеглы вьют там гнезда. До того запуган щегол, что, как заслышит вдали рев осла, выбрасывает яйца, а птенцы вываливаются из гнезда. Впрочем, и врагу достается по заслугам.
Иоанн. Но как, скажи на милость, способен щегол повредить ослу?
Эфорин. Клювом бередит язвы, оставленные дубиною и поклажей, колет в мякоть ноздрей.
Можно догадаться и о причине раздора лисиц с коршунами: хищная птица подкарауливает лисенят, а лисы, вероятно, охотятся на птенцов коршуна. Именно в этом корень вражды между землеройками и цаплями и примерно в этом же — между птичкой-невеличкою эсалоном и лисами. Эсалон бьет вороньи яйца, и он же щиплет лисьих детенышей и потому гоняется за лисами, а лисы — в свою очередь — за ним. И если это заметят вороны, они спешат лисам на помощь, словно против общего врага.
Но едва ли возможно угадать, почему ненавидят друг друга лебеди и орлы, ворон и иволга, ворона и сова, орел и трохил, — разве что досадно слушать, как орла называют царем птиц. Почему раздор у совы с малыми птицами, у ласки с вороною, у горлицы с пиралидой, у ихневмоновых ос с фалангами, у уток с морскими чайками, у сокола с канюком, у тоев со львами[707]? Почему землеройки боятся дерева с муравейником? Откуда такая ожесточенная война между навозным жуком и орлом? — ведь аполог придуман в согласии с природными свойствами обоих. Отчего близ Олинфа[708], на определенном участке земли, навозные жуки не живут, даже если их занести извне?
А среди водяных животных — по какой причине пылают взаимною ненавистью лобан и морской волк или угорь и мурена, отгрызающие друг другу хвосты? Рыба локуста до того страшится полипа, что, если увидит его подле себя, подыхает от ужаса.
Но таким же точно образом некоторые живые существа сопряжены неким сокровенным чувством благожелательства, например — павлины с голубями, горлицы с попугаями, дерябы с черными дроздами, вороны с цаплями (они помогают друг другу в борьбе против лисьего племени) или же сокол и коршун, которые вместе борются против канюка, общего врага. Китам показывает дорогу крохотная рыба-мышонок, и почему ей вздумалось угождать киту, никто не знает. А то, что крокодил подставляет разинутую пасть птичке трохилу, дружбою никак не назовешь: оба руководятся своею выгодой — крокодилу приятно, что ему очищают зубы и щекочут десны, а птичка отыскивает пищу, выклевывая остатки рыбы, застрявшие между зубами. И на сходных условиях разъезжает ворон верхом на свинье.
Между желтою трясогузкою и корольком такая закоренелая вражда, что, говорят, кровь их не может смешаться; рассказывают также, что перья остальных птиц истлевают, если их перемешать с орлиными. Ястреб очень опасен голубиному роду, но голубей защищает пустельга: ни вида ее, ни голоса ястреб не выносит, и для голубей это не тайна. Где укрывается пустельга, там не переводятся и голуби, полагаясь на своего покровителя. Кто объяснит, почему пустельга благоволит к голубиному племени или почему ястреб боится пустельги?
Если иной раз ничтожное животное приходит на выручку исполинскому зверю, то бывает и обратное — ничтожные несут гибель исполинам. Есть рыбешка, с виду похожая на скорпиона, а величиною с рыбу-паука; она разит жалом под плавник тунцов, превышающих размерами дельфина, и случается, что они от боли выпрыгивают из воды на суда. Так же жалит она лобанов. Почему лев, который на всех наводит ужас, боится петушиного пенья?
Иоанн. Будем пировать на складчину — принимай мою долю. Я расскажу то, что видел когда-то своими глазами в доме Томаса Мора, знаменитейшего в Англии мужа. Он держал у себя очень большую обезьяну; как раз в ту пору она поправлялась после ранения и могла гулять где вздумается. А на краю сада, в клетке, сидели кролики, а подле клетки хлопотала ласка. Обезьяна смотрела на это спокойно и безучастно, пока видела, что кроликам ничего не угрожает. Но вот ласка раскачала клетку и отодвинула ее от стены; теперь ничто не защищало кроликов с тыла, и они легко могли достаться в добычу врагу. Обезьяна подбежала, взобралась на какой-то помост и поставила клетку на прежнее место, да так ловко, что и человеку не сделать ловчее. Отсюда очевидно, что этот род животных мил обезьянам. Сами кролики опасности не понимали, но через решетку целовались со своим врагом. Обезьяна помогла простодушию, оказавшемуся под угрозой.
Эфорин. Обезьяны любят всех маленьких детенышей, охотно их обнимают и держат на коленях. Но эта добрая обезьяна заслужила награды за доброту.
Иоанн. Она и получила награду.
Эфорин. Какую?
Иоанн. Нашла на том же месте ломоть хлеба, вероятно, брошенный детьми, подобрала и съела.
Эфорин. Но мне представляется еще более удивительным» что примерно те же симпатии и антипатии (так зовется у греков природная приязнь и неприязнь) мы обнаруживаем и в вещах, лишенных души или, по крайней мере, чувства. Не стану уже говорить о ясене, которого даже тень, — как бы далеко она ни протянулась, — не выносят змеи: если обвести такое место огненным кругом, змея скорее бросится в пламя, чем будет спасаться подле дерева. Примеры подобного рода бесконечны. Когда капустные гусеницы, заключившись и оболочку, превращаются в бабочек тайным трудом природы, они совершенно как мертвые и даже на прикосновение не отвечают; но если мимо пробежит паук, те же гусеницы, которые не слышат нажима человеческого пальца, слышат легкую поступь легчайшего насекомого — тут они живы.
Иоанн. Они чуют главного своего врага, еще не родившись. Отчасти это схоже с тем, что рассказывают об убитых железом: кто бы к ним ни приблизился, ничего не происходит, но если подойдет убийца, тут же начинает сочиться кровь, будто из свежей раны. И говорят, что по этой примете часто обнаруживали преступника.
Эфорин. Это не пустые разговоры. Но — чтобы нам не копаться в Демокритовых баснях[709] — разве мы из опыта не знаем, какое несогласие между маслиною и дубом? Любое из этих двух деревьев, посаженное в яму, где раньше росло другое, погибает. А дуб так плохо уживается с грецким орехом, что просто засыхает с ним по соседству, хотя почти для всех прочих растений грецкий орех безвреден. Далее, виноградная лоза обвивается усиками вокруг любого предмета и только капусты избегает и, как бы чуя ее, поворачивает в противоположную сторону. Кто предупреждает лозу, что поблизости неприятель? Капустный сок враждебен вину, и потому против опьянения обычно едят капусту. Есть и у капусты свой недруг — поблизости от цикламена или оригана она увядает. Сходное нерасположение существует между цикутою и вином: цикута — яд для человека, вино — для цикуты.
А что за тайные узы связывают лилию и чеснок, которые, если родятся рядом, угождают друг другу? Чеснок становится крепче, а цветы лилии пахнут слаще. Надо ли здесь упоминать о брачущихся деревьях, когда самка остается бесплодна, если вблизи нет самца?
Масло смешивается только с известью, и оба одинаково ненавидят воду. Деготь влечет к себе масло, потому что оба жирны. На поверхности ртути плавает все, кроме золота; только золото увлекает она на дно, обнимая отовсюду. Что это за природное свойство, в согласии с которым алмаз, не уступающий предметам сколь угодно твердым, размягчается под воздействием козлиной крови? И меж самими ядами можно наблюдать раздор. Скорпион, если случайно вползет на лист аконита, блекнет и замирает. Тому же насекомому настолько вредна трава, называемая кераст, что, стоит подержать в руке ее семечко, и можно безнаказанно трогать скорпиона.
Впрочем, размышлять о подобных явлениях, которым и числа нет, — дело врачей.
Но что за сила дружбы или, в иных случаях, вражды сопрягает сталь с магнитом, так что тяжелое от природы тело устремляется к камню и льнет к нему, словно в поцелуе, или же, напротив, отстраняется, даже не прикоснувшись? Вода легко смешивается с любым веществом, но легче всего — сама с собою, и, однако же, есть воды, избегающие смешения, точно по обоюдной ненависти, как, например, река, которая вливается в озеро Челано и протекает сквозь него, или река Аддо, впадающая в озеро Комо, или Тичино, впадающая в Лаго-Маджоре, или Минчо, впадающая в озеро Гарда, или Ольо, впадающая в Севинское озеро, или Рона — в Женевское. Иные из этих рек пробегают много миль и выносят всю ту воду, которую сами же принесли, не прихватывая ни капли чужой. Тигр втекает в озеро Аретузу и проносится через него, как гость, не принимая от хозяина ни цвета, ни рыб, ни качеств воды. Кроме того, почти все реки спешат к морю, а некоторые как бы проникнуты ненавистью к нему и, не достигнув морского берега, прячутся в землю.
Нечто подобное мы видим и среди ветров. Австр губителен для человека, а его противник, борей, целебен; один собирает тучи, другой рассеивает. А если верить астрологам, то и звезды отличаются некоторым расположением приязни или неприязни: иная благосклонна к человеку, иная враждебна, а есть и такие, что обороняют человека от пагубного влияния других звезд. Словом сказать, нет в природе ничего, что, через эти согласия и разногласия, не доставляло бы людям и вред, и средства защиты.
Иоанн. Пожалуй, и за пределами небес можно кое-что обнаружить. Если послушаем магов, каждого из смертных сопровождают два гения — добрый и злой.
Эфорин. С нас, друг мой, и того довольно, что добрались до небес — эту ограду можно уже не перескакивать. «Скорее назад, к волам и коням!»
Иоанн. Вот это, и вправду, громадный скачок!
Эфорин. Особенно надо удивляться тому, что в пределах одной породы мы находим следы любви и ненависти, совершенно, по-видимому, беспричинных. Такое убеждение сообщают нам конюхи и волопасы. На одном выгоне или в одной конюшне вол радуется соседству одного вола и не переносит другого; и кони так же точно. Я полагаю, что подобные чувства присущи всякому роду живых существ, — независимо от тяготений пола, — но ни у кого не проявляются яснее, нежели у человека. Как часто замечаем мы то, что говорит Катулл[710] о своем чувстве к Волузию:
Нет, не люблю я тебя, Волузий, за что — сам не знаю.
Только одно скажу: нет, не люблю я тебя.
У взрослых иной, пожалуй, и разгадает иную причину; но у детей, которые руководятся единственно лишь природным чувством, — что связывает одних такою горячей любовью, а других разъединяет такою же горячей неприязнью? Я сам, когда был еще мальчишкою, лет около восьми, повстречался со своим сверстником, — или, может, он был на год старше, — чудовищным пустомелею, который по любому поводу измышлял нечто совершенно несусветное. Проходит мимо женщина. «Видишь вот эту?» — «Вижу». — «Я с нею десять раз спал». Идем по узкому мостику, возле мельницы; он замечает, что я со страхом поглядываю в черную глубину. «Однажды, объявляет, я здесь поскользнулся и упал в воду». — «Что ты говоришь?!» — «Да, и нашел человеческий труп с кошельком у пояса, а в кошельке — три перстня». Вранью не было конца, и я боялся этого мальчишки больше гадюки — безо всякого, впрочем, основания (ибо других его ложь забавляла), но лишь по врожденному и непонятному чувству. Зато чувство оказалось стойким: даже теперь я до того боюсь пустых и болтливых людей, что при виде их дрожу всем телом. Примерно такое же свойство отмечает Гомер у Ахилла, который говорит, что лжецы ненавистны ему наравне с вратами ада. И поскольку эта черта у меня от рождения, родился я, видимо, под несчастливой звездой, потому что всю жизнь имею дело с обманщиками и лгунами.
Иоанн. Однако же цели, к которой направлен весь этот разговор, я так и не вижу.
Эфорин. Объясню в двух словах. Есть люди, которые ожидают счастья и удачи от магических искусств, есть — которые от звезд. Я же считаю, что самый надежный путь к счастью можно обрести, уклоняясь от того образа жизни, к которому внушает отвращение немое, природное чувство, стремясь к тому, что тебя привлекает (позорные влечения я, разумеется, исключаю). И, далее, надо избегать общества тех людей, чей гений, как ты ощущаешь, твоему гению несроден, и соединяться с теми, к кому испытываешь природную симпатию.
Иоанн. Но тогда друзей у тебя будет немного.
Эфорин. Христианская любовь распространяется на целый мир, но дружить должно с немногими. И если человек не делает зла никому, даже самому дурному, если готов радоваться чужому исправлению и просветлению, — он, по-моему, любит всех достаточно по-христиански.
Проблема
Курион. Альфий
Курион. Ты, Альфий, человек на редкость знающий, и мне бы хотелось кой о чем тебя спросить, если это тебе не в тягость.
Альфий. Спрашивай о чем хочешь — ты только оправдаешь свое имя Куриона-Пытливого.
Курион. Объясни мне, что это такое — то, что мы называем «тяжелым» и «легким».
Альфий. Точно так же ты мог бы спросить, что такое «холодное» и «горячее». И почему ты предлагаешь эту проблему мне, а не носильщикам или, если угодно, ослам, которые ушами показывают, насколько тяжел взваленный на спину груз?
Курион. Но я ищу не ослиного ответа, а философского, и не случайно обращаюсь к Альфию-Разыскателю.
Альфий. Тяжелое — это то, что по природе своей устремляется вниз, легкое — то, что вверх.
Курион. Почему же тогда антиподы, которые находятся под нами, не падают на простирающееся внизу небо?
Альфий. Равно удивляются и они, почему ты не падаешь на небо, нависающее у тебя над головою. Нет, небо — надо всем, что оно объемлет, и антиподы не под тобою, и ты не над ними. Напротив нас они могут быть, под нами — не могут; в ином случае тебе скорее следовало бы дивиться, почему не падают скалы в земле антиподов и не прорывают неба.
Курион. Какое же место назначено природою для остановки и покоя всем тяжелым вещам и какое легким?
Альфий. Природным движением все тяжелое устремляется к земле, легкое к небу. О насильственном или о животном движении мы сейчас не говорим.
Курион. Значит, существует движение, которое именуется «животным»?
Альфий. Да, существует.
Курион. Опиши его.
Альфий. Это движение по четырем положениям тела — вперед, назад, вправо и влево — или по кругу. Вначале и под конец оно скорее, в середине медленнее: вначале быстроту придает сила, близко к концу — надежда достигнуть цели, к которой направляется живое существо.
Курион. Не знаю, как другие существа, а моя служанка утомлена, не успев еще начать, и умирает от усталости, едва доведя работу до середины. Но прости, я тебя перебил.
Альфий. Природным движением, говорю я, все тяжелое устремляется вниз, и чем предмет тяжелее, тем стремительнее летит к земле. Чем легче — тем быстрее уносится к небу. В насильственном движении, которое скорее вначале и понемногу замедляется, все иначе, чем в природном. Сравни, например, стрелу, пущенную ввысь, и падающий камень.
Курион. А я думал, что люди бегают по земле так же, как крохотные муравьи по очень большому шару — все держатся крепко, и ни один не падает.
Альфий. Этому причиной — поверхность шара, всегда несколько неровная, затем — шероховатость муравьиных лапок, которая свойственна почти всем насекомым, и, наконец, легкость их телец. Если не веришь, возьми стеклянный шар, очень гладкий и скользкий, — и увидишь, что не упадут лишь те муравьи, которые на самой вершине.
Курион. Если бы какой-нибудь бог пробуравил землю насквозь, опустивши отсюда к антиподам отвес через центр, — как делают космографы, изображая на деревянных шарах расположение суши и морей, — и если бы потом ты бросил в эту дыру камень, куда бы он долетел?
Альфий. До центра земли: там все тяжелое покоится.
Курион. А если антиподы тоже бросят камень, навстречу твоему?
Альфий. Тогда камни сойдутся у центра: там оба остановятся.
Курион. Но если верно, что природное движение, не встречая никаких препятствий, непрерывно, как ты сказал, ускоряется, камень или же свинец, брошенный в дыру, силою разгона минует центр и затем движение обратится уже в насильственное.
Альфий. Свинец центра никогда не достигнет, разве что в жидком состоянии, а камень, если минует центр в насильственном движении, сперва замедлит свой ход, а после вернется к центру совершенно таким же образом, как возвращается на землю камень, брошенный ввысь.
Курион. Но, возвращаясь природным движением, он снова приобретет разгон и снова пролетит мимо центра. Выходит, что камень никогда не остановится.
Альфий. Нет, в конце концов остановится — проскакивая мимо и возвращаясь, до тех пор пока не достигнет равновесия.
Курион. Но если в природе нет ничего пустого, эта дыра непременно заполнится воздухом.
Альфий. Допускаю.
Курион. Что ж получится — что тяжелое от природы тело висит в воздухе?
Альфий. Что же из того? Ведь и сталь висит в воздухе, если ее со всех сторон удерживают магниты. И разве это чудо, что один-единственный камешек повис в средине воздуха, когда вся земля, обремененная столькими скалами и утесами, висит таким же самым образом?
Курион. Но где центр земли?
Альфий. А где центр круга?
Курион. Это неделимая точка. Если и центр земли столь же мал, всякий, кто продырявит середину земли, уничтожит центр, и тяжелым телам будет некуда падать.
Альфий. Ты мелешь вздор!
Курион. Пожалуйста, не сердись. Все мои вопросы — только от любознательности, от желания понять. Если землю просверлить не в самом центре, а в стороне от него, скажем — в сотне стадиев[711], как полетит брошенный камень?
Альфий. Не прямо сквозь дыру, или, вернее — прямо к центру земли, так что, не дойдя до средины, остановится у левого края отверстия, если центр остался левее.
Курион. Но что делает тело легким или тяжелым? Альфий. На это пусть тебе ответит бог — почему огонь он сотворил самым легким, воздух по легкости ближайшим к огню, землю самой тяжелой, а воду ближайшей к земле.
Курион. Почему ж тогда водяные тучи висят высоко в воздухе?
Альфий. Потому что получают огненную природу от солнца, которое их притягивает: так сильный жар гонит дым из сырых дров.
Курион. Почему ж тогда они падают так грузно, что иной раз обращают горы в равнину?
Альфий. Сгущение и плотность придают им веса. Кроме того, можно представить себе, что они удерживаются воздухом так же, как держится на поверхности воды тонкий лист железа.
Курион. Значит, ты считаешь, что тело тем легче, чем больше в нем огненной природы, а чем больше земной, тем тяжелее?
Альфий. Ты почти угадал.
Курион. Но не всякий воздух одинаково легок и не всякая земля одинаково тяжела. Не иначе, по-видимому, следует судить и о воде.
Альфий. Вполне понятно: ведь то, что ты сейчас назвал, — не первоначала в чистом виде, но смесь из разных начал. Вероятно, та земля всех легче, которая имеет наибольшую примесь огня или воздуха, та вода всех тяжелее, к которой примешана особенно тяжелая земли; такова, по-моему, морская вода и вода соляных источников.
Равно и воздух в ближайшем соседстве с водою или землей более тяжел или, по крайней мере, менее легок, чем воздух вдали от земли.
Курион. В чем больше земной природы — в камне или в свинце?
Альфий. В камне.
Курион. И, однако, свинец тяжелее камня, если взять их в равном объеме.
Альфий. Тут причиною плотность: камень реже, и оттого содержит больше воздуха, чем свинец. Оттого же некоторые роды земли, если их как следует высушить и бросить в воду, не тонут, но плавают. По той же причине мы можем наблюдать целые плавающие поля: их поддерживают полые корни тростника и других болотных трав, переплетшиеся меж собою.
Курион. Отсюда, возможно, и легкость пемзы.
Альфий. Конечно, она вся пористая и вдобавок насквозь прожжена сильным огнем — ведь произносят ее места, где бушует пламя.
Курион. А у пробки откуда такая легкость?
Альфий. Это уже говорилось: причиною — рыхлость.
Курион. Что тяжелее — свинец или золото?
Альфий. Думаю, что золото.
Курион. А между тем в золоте огненной природы, по-видимому, больше.
Альфий. Потому что ночью оно сияет как огонь, по слову Пиндара?
Курион. Конечно.
Альфий. Но у золота плотность больше.
Курион. Как это обнаруживается?
Альфий. Тебе ответят золотых дел мастера, что ни серебро, ни свинец, ни кипрская медь, ни одно подобное вещество не расплющивается молотком тоньше, чем золото. Сходным образом философы обнаружили, что нет ничего жиже меда и масла; если их размазывать, они и расходятся очень широко и высыхают медленней, чем любая иная жидкость.
Курион. Но что тяжелее, масло или вода?
Альфий. Если ты говоришь о льняном масле, мне думается, масло тяжелее.
Курион. Почему ж тогда масло плавает поверх воды?
Альфий. Причина не в легкости, а в огненной природе масла и в особом свойстве всего жирного не сочетаться с водою; это свойство принадлежит и траве, называемой [712].
Курион. Почему ж тогда не плавает раскаленное железо?
Альфий. Жар его не природный, и оно проходит сквозь воду даже быстрее холодного, потому что сильный жар расталкивает жидкость, сопротивляющуюся движению. Так железный клин идет ко дну быстрее, чем пластина.
Курион. Что непереносимее — раскаленное железо или холодное?
Альфий. Раскаленное.
Курион. Значит, оно и тяжелее.
Альфий. Если горящую солому нести в руке удобнее, чем холодный кремень, — то тяжелее.
Курион. Отчего одно дерево тяжелее или, напротив, легче другого?
Альфий. Причиною плотность и рыхлость. В Англии я знал принца королевской крови, который показывал нам за столом брусок дерева, по его словам, приносящего алоэ. Дерево было такое твердое, что казалось крепче камня, а на вес такое легкое, что казалось тростинкой или чем-то еще более легким, нежели сухой тростник. Его опустили в вино (принц полагал, что это защищает от всех ядов), и оно тут же утонуло, чуть ли не быстрее свинца.