Кошмар подавления, сплошные комплексы! Так что я тоже добрый и тоже взрываюсь. Ты когда-нибудь видела меня с сигаретой? Сейчас младшие школьники уже покуривают марихуану, а я – я не пробовал даже «Лаки страйк». Я, мама, абсолютно лоялен: не пью, не курю, не колюсь, не играю в карты, не умею врать, не краснея. Конечно, я часто говорю: «хуй», «пизда», «ебаться», но это – вершина моей маргинальности. Я даже бросил свою самую желанную сучку Манки! От живого оторвал! Как это вышло? Ведь я мечтал о такой всю жизнь! Бунт провалился? Почему малейшие отклонения от еврейских приличий заставляют меня так страдать? Ведь я ненавижу эти сраные правила и запреты! Доктор, скорей, доктор, помогите – верните либидо еврейскому мальчику! Верните ему его собственное достоинство! Назовите любой гонорар – только помогите – я, не моргнув, заплачу! Мне надоело стыдиться своих желаний! А все ты, мамочка! Это ты решила превратить меня в зомби, вроде Рональда Нимкина! Маленький джентльмен – это, прежде всего, послушание! Это я-то? А как же мои позорные желания, низменные страсти, грязная похоть? Ты говоришь: «Алекс, – когда мы выходим из ресторана „Обедающий Викуехик“, – Алекс! – и я, наряженный в стильный пиджачок и галстучек, понимаю, что заслужил твое поощрение, потому что все послушно скушал, – Алекс! Ты так чудненько отрезал кусочки, так славно кушал картофель, что мне хотелось тебя расцеловать! Я в жизни не видела такого приятного мальчика!» Да, мама, приятного мальчика! Вот кого ты из меня делала! И удивительно не то, что я не повесился, как Рональд Нимкин, а то, что я не сделался таким приятным мальчиком, какие ходят парочками в Блу-мингделс по воскресеньям и держатся за руки, которых на Файер-Айленде – целый пляж, они там загорают в бикини или совсем голышом. Эти приятные мальчики, мама, были такими же маленькими джентльменами в ресторанах, они тоже раскладывали стол для картишек своим еврейским мамочкам, а потом выросли и заголубели. Слава тебе Господи, что мне, ни на что не взирая, удалось пробиться к пизде! А то, представляешь, снимал бы квартирку на Оушен-бич вместе с каким-нибудь Шелдоном: «Отвяжись, Шелли, это твои дружки, ты им и делай чесночный хлеб», благоухал бы лавандой, меня бы – ой! – окликали: «Алекс, царственный Александр, Алекс-детка, ты не знаешь, куда я дел эстрагон?» Смотри, мама, вон там твой маленький джентльмен целует Шелдона в губки за то, что он приготовил салат из зелени.
– Ты знаешь, что я прочитала в «Космополитен»? – говорит моя мама. – Оказывется, и женщины занимаются гомосексуализмом!
– Да брось ты, – бурчит папа-медведь. – Это ерунда какая-то.
– Ей-богу, Джек, в «Космо»! Хочешь, я тебе дам почитать?
– Не обращай внимания, они специально печатают всякие глупости, чтобы поднять тиражи.
Эх, родители! Это что! Есть люди, которые насилуют куриц, есть, которые совокупляются с трупами! И это, между прочим, оттого, что кто-то когда-то решил их воспитывать как маленьких джентльменов, а потом им пришлось расплачиваться за чьи-то представления о приличии двадцатилетними сроками тюремного заключения. Ты, мама, благодари Бога, что я тебя пинал ногами и, подумаешь, прокусил руку, потому что в противном случае ты когда-нибудь нашла бы своего прыщавого отпрыска на своем душевом рожке на папином ремешке. Или случилось бы еще что-нибудь почище, например, вместо моей поездки в Европу я бы принимал вас с папой у себя на Файер-Айленде. Представляешь компанию? Ты, папа, Шелдон и я! Ты помнишь, как тебя тошнило после того гойского лобстера? Ага, так вот, можешь вообразить, что с тобой будет после беарнского соуса, приготовленного моим милым Шелли.
То-то.
Вы знаете, что за представление мне пришлось разыграть, прежде чем вынуть член в автобусе. Шофер-то оказался поляк, и он мог в любой момент включить свет – ни за чем, просто так, – и тогда все годы отличной учебы и примерного поведения, в том числе регулярная чистка зубов и мытье шеи, пошли бы насмарку. Папа говорит, что ни один поляк дня не закончит, пока не затопчет в грязь какого-нибудь еврея. «Фу-у, какая жара! Придется снять ветровку!» – «Что ты делаешь, идиот? Что с тобой сделают, если тебя поймают?» – «Нет, кажется, придется снять!»
И я все это снял и развернул на коленях. Примерно к середине тоннеля мне удалось незаметно расстегнуть ширинку, причем он тут же высунулся, как постоянно голодный головастый кукушонок, превративший в ад жизнь своих приемных родителей бесконечными требованиями.
– Дрочи! – приказал он.
– Что, прямо сейчас?
– Конечно, а чего тянуть? Когда у тебя еще будет такой шанс? Ты что, не видишь, кто у тебя на соседнем сиденье? Ты видишь ее нос?
– При чем тут нос?
– Да при том, что он у нее малюсенький. А волосы видишь? Волосы – белый лен! Ты хоть знашь, что такое лен? Проходил в школе? Дурачок, она же «Настоящий Маккой»[23]! Смотри, рядом с тобой шикса! Спит! Верней, притворяется, что спит, а сама про себя говорит: «Эй, классный парень, иди ко мне. Сделай же что-нибудь!»
– Что, правда?
– Дорогой мой, неужели ты не знаешь, чего она хочет? Она хочет, чтобы ты приласкал ее маленькие титечки.
– Потискал?
– Да, а потом погладил пизду и ввел туда пальчик, и трахал, трахал ее пальчиком, пока она не сойдет с ума!
– Сойдет с ума?
– А ты думал! Да у тебя такой шанс, какого, может, уже не будет! Никогда в жизни!
– Знаешь, если я тебя буду слушать, то и вправду у меня в жизни уже не останется никаких шансов. Ты посмотри на шофера – да у него одна фамилия чего говорит, «пшеки» и «овски»! А мой папа уверял меня, что эти поляки тупые и злобные, как бизоны.
Но спорить с членом – пустое дело, особенно когда он стоит. В народе говорят: когда хер просыпается, ум засыпает. Это точно! Тут и глазом не успеешь моргнуть, а он уже запрыгает в руке, как собачка на арене. Сейчас мы ему накинем ошейник. Тут ему хватит легонького колечка из трех пальцев, а чтобы не выдать себя, будем двигать по нему медленно и печально. Мало ли от чего у меня на коленях курточка шевелится, может, от тряски. Он, конечно, будет не очень доволен, но ведь всем известно, что нужно уметь держать себя в руках. Я этот способ применяю только в общественных местах, например, в «Импаер-бурлеск», в Ньюаркском даунтауне. Мне это гнездо разврата порекомендовал Смолка, который уже все облазил, как Том Сойер, и я как-то воскресным утром вышел из дому с бейсбольной рукавицей и направился было в сторону школьной площадки, а сам незаметно (можно подумать, что такое возможно) юркнул в проходящий 14-й автобус, затаился и всю дорогу притворялся невидимым. По воскресеньям в центре Ньюарка народу не больше, чем в пустыне, и только возле «Импаер» слонялись какие-то личности, смахивающие на матросов, изъеденных цингой. Уже издали было ясно, что никто, находящийся в здравом уме, к этой компании не примкнет. Как можно заходить в такие заведения? Первое из удовольствий, которое там можно получить, это сифилис, но одержимый из моей ширинки тут же заорал:
– Вперед! Ну и что, что сифилис, зато ты там увидишь пизду!
– Настоящую?
– Конечно, настоящую – живую, тепленькую и мокренькую!
– А если все-таки сифилис? Тут как только потрогаешь билет – уже заразишься! И дома все заразятся, потому что бациллы прилипнут снаружи к одежде и обуви! Или меня эти подонки убьют и ограбят! Или притон накроет полиция – начнут палить и застрелят меня по ошибке! Несовершеннолетнего! Или меня арестуют! Бедные мои родители!
– Что-то я не понимаю: так ты хочешь посмотреть на пизду, или не хочешь?
– Ой, хочу! Ой, хочу!
– Еще бы! Здесь одна шлюха буквально трахается с шестом абсолютно голой пиздой!
Эх, была не была! Пускай спирохеты сделают меня идиотом, пусть я до конца жизни буду лепить зайчиков из собственного говна в сумасшедшем доме, но я это увижу! А вот что делать, если полиция устроит облаву: «Попались, ублюдки!»– заорут они и всех заметут, а потом мое фото поместят в «Ньюарк ивнинг ньюс»? Это мое-то, вместе с этими подонками! Позор! А я в школе – президент Клуба международных связей! Меня перевели сразу в старшие классы. Это я подговорил одноклассников бойкотировать конкурс на самое патриотическое сочинение, когда в 1946 году Мариан Андерсон запретили петь в «Конститьюшн-холле»[24]. Это меня в Ньюаркском «Эссекс-хаусе» благодарил на сцене доктор Фрэнк Кингдом за мою борьбу с ксенофобией и расизмом – мне было тогда двенадцать лет! «Мой юный друг, – сказал он, – вы увидите демократию в действии этим утром!» – знаменитый доктор Кингдом! Вместе с Мотей Фейбишем я ходил на собрание А. V. С.[25], я помогал Моте, который там назначен расставлять стулья перед началом. Я читал «Гражданин Том Пейн» Говарда Фаста и «Взгляд назад» Беллами, «Финли Рен» Филипа Уайли. С Ханной и Мотей мы слушали на пластинке хор Красной Армии. Все фашистские сволочи, вроде Рэнкина, Бильбо, Мартина Дейса, Джеральда Л. К. Смита и Папы Куфлина – мои лютые враги! Как, как я после этого оказался здесь? Что я делаю тут, где кругом инфекция? Понятно, понятно, но вдруг эта, с огромными грудями… – за мгновение я могу представить, что значит «вдруг» – оказывается со мной в гостиничном номере. (Эта потаскуха будет носить имя Маккой). За окном горит неоном вывеска «Отель». Она выжимает из конфетки шоколадную и сливочную начинку мне на член и втягивает его губами, она обливает мою мошонку кленовым сиропом и слизывает его язычком. Она шепчет:
– Давай, классный парень, еби меня в пизду, еби до тех пор, пока я не потеряю сознание!
Я ложусь в ванну и начинаю пукать, а она ловит ртом пузырьки. Она садится ко мне на член, а я – на унитаз и зарываюсь лицом в ее сладостные титьки, и при этом она шепчет мне на ухо все самые восхитительные похабные словечки, которые выработало человечество! О! Потом она кладет в рот лед и сосет мой член. Потом горячий чай! Все, все, о чем я только мог мечтать, она мне делает! Ну, сука! Она – самая великая сука! Я ее!…
– Я кончаю, Маккой, я кончаю! – и я кончаю.
Первым в истории «Импаер-бурлеск» я кончаю в бейсбольную рукавицу, потому что тут принято кончать в шляпы. Вон, прямо передо мной, какой-то коллега чуть постарше, лет на пятьдесят, спускает в шляпу! Кошмар! Вы представляете, доктор, в собственную шляпу! Мне хочется крикнуть ему:
– Опомнись! Только не в шляпу! Говнюк, что ты делаешь? Как ты потом ее наденешь? У тебя же все потечет по морде! Как ты в ней будешь обедать?
Как только моя сперма скатывается в бейсбольную рукавицу, я погружаюсь в депрессию. Мне становится тошно, и даже ненасытный головастик не решается пикнуть.
– Тьфу, какая гадость, – повторяю я, и у меня такое ощущение, что я вляпался в дерьмо, причем не только ногой. Это же надо: кончить в шляпу! А потом надеть на себя! Воистину – ум засыпает!
Я вдруг вспомнил, как мама учила меня писать в унитаз. Кстати, может быть, это то, до чего мы должны докопаться, может, это ключ к тому, что определило мой характер и мои страдания? Может быть, через это мы с вами раскумекаем, отчего мои желания отвратительны моему сознанию и наоборот? Вот как это было. Я стою, и моя маленькая штучка торчит над горшком. Мама сидит рядышком и одной рукой крутит кран, чтобы из него, как пример для меня, текла струйка, а другой щекочет мою пи-письку. Ей-богу, она щекотала мой член! Она, верно, думала, что это действие поможет что-нибудь извлечь из него:
– Давай, детка, давай. Сделай маме пи-пи.
Правильно думала, я с тех пор так и поступаю. Я всю жизнь каждый день щекочу свой хуй! Ну, доктор, как вам эта информация? Я-то, во всяком случае, до сих пор не могу помочиться в чьем-нибудь присутствии. По сей день! Скорее у меня мочевой пузырь лопнет, чем я сумею выдавить хоть каплю, если кто-нибудь входит. Вы хотели, чтобы я был с вами откровенным, вот я и откровенничаю. А в Риме мы с Манки затащили к себе в постель уличную девку.
Что касается того автобуса, так я толком не знаю, что меня удержало от того, чтобы кончить в руку спящей соседке. Вы говорите, здравый ум? Чувство приличия? Но вы мне лучше скажите, где они были, когда я как-то пришел домой и увидел у матери в холодильнике здоровый кусок печенки? Я вам, наверное, уже рассказывал, как купил печенку и трахнул ее за афишной тумбой, а теперь я хочу вам правду сказать: та печенка была не первой, кого я лишил девственности, первый раз я трахал эту, мамину печенку, в ванной, пока ее не было дома, где-то приблизительно в три тридцать, а в пять тридцать мы все вместе ее начали есть. Вот, теперь вы все знаете о моем самом страшном злодеянии – я трахнул целый обед.
Но Манки считает иначе, она скажет, что еще страшнее то, что я ее бросил в Греции, а еще – что в Риме вовлек ее, как она выражается, в триумвират. В последнем случае вина моя усугубляется тем, что я, в противовес остальным участникам постельной сцены, интеллектуал и носитель высокой морали.
– Тоже мне, великий гуманист! – кричала она. – Да ты просто по должности хлопочешь за бедных и обиженных! Ты и мне голову заморочил всякими журнальчиками! Я из-за тебя отказалась от приглашения «Хантера»! Это ты меня убеждал, что нельзя оставаться просто красивой и глупой задницей! Для кого я старалась? Зачем, если ты обращаешься со мной, как с потаскухой? Ты меня эксплуатируешь! Я тебе нужна только для всяких похабных выкрутасов! Тут ты вовсю пользуешься своим интеллектуальным превосходством! Как я могу в чем-то отказывать человеку, которого показывают в образовательных программах нашего долбаного телевидения?
Она вообразила, что я призван вытащить ее из бездны безнравственности, легкомыслия, похоти и порочности. Это я-то? Когда я всю жизнь мечтал окунуться туда поглубже! Как я могу ее избавить от того, к чему сам стремился? Она, между прочим, помалкивает о том, что первая предложила пригласить к нам в постель еще какую-нибудь бабу! Ей-богу! С самого начала она только об этом и говорила! Нет, я вовсе не снимаю с себя ответственности за то, что случилось, но мне хочется прояснить один важный момент – эта истеричка, эта бешеная нимфоманка никак не может именоваться жертвой моих порочных наклонностей. Это совершенная ерунда! Конечно, сегодня, когда ей уже тридцать лет, когда она захотела выйти замуж, завести детей, приобрести респектабельность и жить в собственном домике, тем более, что звездный час ее финансовой карьеры уже на излете, почему бы не заговорить о том, что она всю жизнь подвергалась эксплуатации? Впрочем, может, она и права. Но я-то тут ни при чем! Как я могу быть виноват в том, что ей тридцать лет и она не замужем? Я, что ли, отыскал ее в шахтах Западной Виргинии и взял на свое попечение? Может быть, я затащил к нам в постель публичную девку? В том-то и дело! Все было совсем не так – Манки сама высунулась из машины, которую мы взяли напрокат, и сняла эту девку. Она окликнула ее по-итальянски и сразу предложила деньги, а я сидел за рулем и был готов немедленно сорваться с места, и все время повторял про себя: «Нет, нет, нет!», но эта девка все равно влезла к нам на заднее сиденье.
Потаскуха оказалась довольно симпатичная, маленькая, чуть полноватая девчонка, страшно молоденькая, с миленьким личиком и огромными титьками, которые мы и приметили, проезжая по Виа-Венетто мимо выставки живого товара. Мы постарались незаметно провести ее к нам в номер. Ее звали Лина, она тут же сбросила платье и осталась в какой-то загадочной конструкции, из которой сверху выглядывали титьки, а снизу – аппетитные ляжки. Я совершенно обалдел от этого театрального жеста, но еще больше оттого, что мы все же отважились на то, к чему столько времени подначивали друг друга.
Манки тут же вышла из ванной в короткой шелковой ночнушке кремового цвета, от одного вида которой у меня встает член. Мне пришлось тоже раздеться. Все складывалось довольно занятно: Лина не знает английского, и мы с Манки можем переговариваться и ее обсуждать, а я – итальянского, потому они с Линой могут шептаться сколько угодно и сколько угодно интриговать против меня. Лина что-то сказала.
– Она говорит, что у тебя здоровенный член, – перевела Манки.
– Могу поспорить, что она это всем говорит, – хмыкнул я.
Они стояли передо мной в одном белье и чего-то выжидали, а у меня сердце было готово выпрыгнуть из груди. «Сразу с двумя! Обалдеть можно!» Но я тоже выжидал; видите – я пытался говорить «нет» до последнего мгновения, пока не махнул рукой: «Эх, была не была!»
– Она спрашивает, что бы синьор хотел для начала? – перевела Манки.
– Скажи: синьор хочет, чтобы все начиналось с самого начала, – беззаботно ответил я.
Очень остроумно, но от этого ничего не произошло, мы все так и остались в оцепенении, не зная, что делать. Манки первая отважилась приблизиться к Лине и потрогать ее между ног. (О, Манки, кому это надо? Ты одна можешь исполнить все мои мыслимые и немыслимые желания. Что я буду с двумя делать? У меня же не два конца!) Мы уже давно проговорили все дебютные варианты в наших совместных фантазиях, но когда я увидел, что пальчик Манки забирается итальянке во влагалище, меня чуть удар не хватил.
То, что произошло со мной дальше, человеческий язык описать не в силах. Я вам, старина, скажу одно: мне пришлось изрядно попотеть, чтобы везде поспевать. «Сначала ты сверху», «Теперь я сверху», «Потом мы все сверху», – и все это продолжалось бог знает сколько времени, пока я не кончил в третий раз. В кого я последний раз спустил – никто не знает, в какую-то сильнопахнущую кучу из двух мокрых дырок, жестких итальянских завитков, атласных американских ягодиц и заляпанных простыней. Потом я пошел в сортир и выблевал весь обед вместе с кишками. Вот бы мамочка порадовалась!
Когда я вернулся, Манки с Линой спали в обнимку. Сопли, вопли и упреки начались, когда мы остались одни: как я смел заставлять ее заниматься такими гнусностями?
– Заставлять? А разве не ты первая сунула ей в пизду палец? Разве не ты с ней в губки целовалась?
– Ну и что? Мало ли что я делаю! Захотела и целовалась! Это не твое дело! Это не значит, что мне нравилось это делать! – А потом она обвинила меня в том, что я мало внимания уделял Линиными грудям: – Ты всю жизнь твердил про титьки. Титьки, титьки, титьки! У всех настоящие, а у меня ерунда! Ну вот, нашли тебе настоящие огромные титьки – и что? Что ты с ними сделал? Ни хрена!
– Обожди, да ты же сама набросилась… Мне их просто не досталось!
– Что? Ты хочешь сказать, что я – лесбиянка? Не смей называть меня лесбиянкой! Ты не имеешь права меня так называть, потому что ты меня сделал такой!
– Да, ей-богу, никто тебя никак не называет.
– Я пошла на это только ради тебя! Представь себе! А ты, ты теперь меня за это презираешь!
– Ради меня? Хорошо! Давай больше не будем ничего делать только ради меня. Зачем мне потом такой скандал? Договорились?
Но уже назавтра мы распалились за обедом в «Раньери», совсем как в самом начале нашего романа, и Манки смылась в туалет, откуда вернулась через некоторое время и протянула мне пальчики, попахивающие ее пизденкой. Я их трепетно целовал, пока нам не принесли горячее. Потом, после двойного бренди в «Дани», мы снова сняли ту же Лину на прежнем месте и притащили к себе в номер на второй раунд. На этот раз, пока Манки сидела в туалете, я сам стянул с Лины платье и влез на нее. Раз уж все делается ради меня, то чего миндальничать? Тут же не Нью-Джерси, я же не в школе Викуехик-хай! И не будет тошнить!
Манки пришла, увидела, что начали без нее, и нисколько не обрадовалась. Она пропустила мимо ушей призыв присоединиться и, присев на краешек кровати, рассматривала нас, пока я не кончу и Лина не перестанет прикидываться, что тоже кончила. Освободившаяся Лина тут же полезла к Манки между ног, но та отстранила ее руку и ушла на кресло. Итальянку это нисколько не смутило, она развалилась возле меня и принялась рассказывать свою историю. Оказывается, существование ей отравляли только аборты, оказывается, у нее есть сын, с которым они живут в Монте-Марио (в прекрасном новом доме, перевела Манки). Она очень сожалеет, что сейчас не может себе позволить еще ребеночков и потому чуть не каждый месяц попадает в абортарий. Она предохраняется с помощью спринцовки, но это, к сожалению, не всегда эффективно.
Я страшно удивился, что она ничего не знает о противозачаточных таблетках и маточных колпачках, и приказал Манки немедленно рассказать обо всех современных способах контрацепции. Манки скорчила рожу, но рассказала. Я совершенно искренне переживал за бедную девушку и осуждал католическую церковь. Лина слушала с недоверием, и тогда я отнял у Манки весь месячный запас средства «Иновид» и отдал несчастной итальянке вместе с ее гонораром в пятнадцать тысяч лир.
– Тоже мне, спаситель итальянских проституток! – завопила Манки, когда Лина ушла.
– А что такого? Неужели ей каждую неделю делать аборт?
– Мне наплевать и на нее, и на ее аборты! – взвизгнула она, и в ее голосе я узнал простонародные интонации. – Кто она мне? Да никто, какая-то потаскуха! Ты так спешил ее трахнуть, что не мог минутку подождать, когда я выйду из туалета! Это же надо, отдать мои таблетки первой попавшейся проститутке!
– Ну и что ты хочешь этим сказать? Что-то я не улавливаю смысла. Тебя Бог искренностью не обидел, а вот с логикой – большая проблема.
– Ах так? Ну и катись тогда! Ты получил все, что хотел, и можешь убираться!
– И уйду!
– Конечно, я для тебя очередная пизда и больше ничего! Ты мне специально пудрил мозги своими говенными высокими идеями, потому что я для тебя всего лишь пизда! Шлюха! И лесбиянка! – дальше можно опустить, эти скандалы – тоска смертная.
В воскресенье мы, выйдя из лифта, сталкиваемся с Линой, заходящей в гостиницу со своим сыном, упитанным карапузом лет семи, наряженным в бархат, кружева и натуральную кожу. Они прямо из церкви. Лина очень хорошо выглядит с распущенными волосами и скорбными, как это принято у порядочных итальянок, глазами – просто очаровательная молодая женщина, тут уж больше нечего сказать, которая пришла показать нам своего бамбино.
– Мольто элеганте, но? – тихонько спросила она у Манки, кивая на своего мальчика. Потом, провожая нас до машины, она, воспользовавшись тем, что мальчик зачарованно уставился на швейцара в ливрее, пригласила нас к себе в гости, чтобы мы опять вместе покувыркались. «К ней сегодня придет приятель, который с удовольствием трахнет синьорину», – так мне перевела Манки, и я заметил, что у нее из-под солнцезащитных очков выползла здоровенная слеза.
– Что мне ей сказать? – спрашивает она. – Да или нет?
– Конечно, нет!
Они еще о чем-то поговорили, и Манки перевела:
– Она говорит, что это не за деньги, что это только для…
– Нет! – заорал я. – Нет!
Манки ревела всю дорогу до Вилла-Адриана:
– Я не шлюха! Я хочу замуж! Я хочу свой дом! Я не лесбиянка! Я тоже хочу ребенка! – Потом она вспомнила, как в прошлом году я взял ее с собой в Бронкс, на то, что у нас в комиссии называют «Встреча с меньшинствами», и ее понесло в другую сторону: – Твой испанский произвел на меня глубокое впечатление, ты говорил бедным пуэрториканцам: «Ничего не стесняйтесь! Открыто говорите, что вы живете в антисанитарных условиях! Что у вас крысы и паразиты! О том, как с вами обращаются полицейские! Помните, дискриминация – преступление, за него полагается год тюрьмы и штраф пятьсот долларов!» – «Ура! – кричали эти голодранцы, – сажай их, штрафуй их!» Они же не знали, что ты говно и обманщик, ты им казался чуть не господом богом, а я знаю, кто ты есть и чем ты занимаешься на самом деле! Ты заставляешь женщин трахаться с проститутками!
– Если кому-нибудь что-нибудь не нравится, я его и не заставляю.
– Ты любишь говорить «гласность», «права человека». Ты хоть знаешь, что это такое? А я тебе сейчас покажу, что значит «гласность»! Останови машину!
– К сожалению, это невозможно.
– Возможно! Останови немедля, мне нужно выйти, мне нужно позвонить! Я позвоню в Америку Джону Линдсею и расскажу ему, что ты меня заставлял делать!
– Никому ты не позвонишь.
– Я всем расскажу! Я пойду к Джиму Брес-лину!
Это продолжалось и в Афинах, она там грозила броситься с балкона, если я на ней немедленно не женюсь. Вот потому я ушел от нее.
О, шиксы! Зимой, когда возбудители полиомиелита засыпают в своих берлогах и опасность сделаться калекой отступает до конца учебного года, мне разрешается кататься на коньках в Ирвингтон-парке. Каждый вечер, а по воскресеньям хоть целый день, я могу крутиться с девчонками, которые живут в соседнем районе. Их дома я научился определять по занавескам и по белым флажкам, которые у гоев принято вывешивать над входом, в знак того, что кто-то из обитателей ушел на войну. Если на флаге синяя звезда, значит он еще жив, а если золотая, значит убит.
– Златозвездная мать, – представляет участницу конкурса «Вспомни или сообрази» веду-ший Ральф Эдвардс, и через пару минут этой тетке обольют пизду сельтерской, но за это вручат новенький холодильник.
Наша тетя Клара тоже стала «златозвездной матерью», но флажок не повесила, во-первых, потому что не испытывала гордости за сына-героя, а во-вторых, потому что после гибели Гоши, по выражению моего папаши, окончательно тронулась. Когда ей принесли известие, что ее сын погиб в Нормандии, она зарыдала и с тех пор так и пребывает в истерике. Чтобы хоть на миг прервать это состояние, доктору Изе приходится делать ей уколы.
Так вот, у них кружевные занавески со всякими рюшечками. Мать моя презрительно называет это «гойским вкусом». В Рождество, когда мне не надо в школу, я могу кататься с утра до вечера, я вижу там, за гойскими занавесками, елочные огоньки. У нас в квартале такого не увидишь, ни на Лесли-стрит, ни на Шлей-стрит, ни на Фабиан-плейс, но по мере приближения к Ирвингтону – то там, то тут в окнах елки, а уже дальше и дома разукрашены иллюминацией, и «Ночь тиха» из репродукторов, будто это национальный гимн, и кукольные рождественские мистерии на заснеженных лужайках: Мария, Иосиф, коровки, лошадки улыбаются, глядя в ясли. Скотина улыбается! Как можно верить в эту ерунду? Мало нам еврейского идиотизма на протяжении всего года, так на Рождество и у гоев крыша едет! А потом удивляемся, отчего это у нас половина психи? Ох и страна!
Но шиксы – это что-то! В жарко натопленном эллинге, приспособленном под раздевалку, я просто захожусь от запаха сырых опилок и влажных свитеров, от вида золотистых волос, выбивающихся из-под платков и шапочек. Меня даже колотит, когда я сижу среди этих румяных смеющихся девочек и завязываю шнурки дрожащими пальцами. Я как сомнамбула спускаюсь за ними на лед и как привязанный качусь за этим букетом, за этой цветной вереницей иноверок. Я настолько охвачен благоговением, что мой маленький обрезанный член не то что не встает, а наоборот, съеживается в точку. Почему они такие красивенькие, здоровенькие и беленькие? Я презираю их веру, но я восхищаюсь их живостью, внешностью, смешливостью, болтовней! Какая, наверное, сладкая жизнь начинается за этими кружевными занавесочками! Какое удивительное у этих гоек чувство собственного достоинства! Еще бы, у этих девочек есть старшие братья – смелые, быстрые, ловкие полузащитники команд «Нордвестен», «Тексаз Крисчен», и UCLA[26] есть отцы – истинные джентльмены с русыми волосами и раскатистыми голосами, есть матери – настоящие леди, сияющие добротой и совершенными манерами, которые говорят друг другу: «Клянусь, Мэри, мы продали тридцать пять тортов на распродаже», или: «Постарайся не очень опаздывать, дорогая!» – своим крошкам, разодетым в шелковые платьица, когда они отправляются на молодежную вечеринку с мальчиками, у которых имена будто взяты из школьной хрестоматии по литературе – не Аарон, Арнольд и Мервин, а Билли, Джимми и Тедди. То есть не Портные и не Пинкусы, а Смиты, Джонсы и Брауны – настоящие американцы, доктор, настоящие, такие же, как Генри Олдрич и Гомер, как Великий Гильдерслив и его племянник Лерой, как Корлисс и Вероника. Как все остальные, для кого Нат Коул поет каждое Рождество: «Каштаны трещат на огне, мороз нас щиплет за носик!»
За носик! Главное, нос! Не черный приплюснутый пятак, как у Коула, не мой длинный шно-бель, а крохотные курносики, которые с самого их чудесного рождения смотрят в зенит. Деток с такими носиками рисуют в книжках, про таких написано на дорожном указателе перед Юньоном, в штате Нью-Джерси: «Осторожно, играют дети! Учти, водитель, мы любим наших детей!» Это девочки и мальчики, которые «вокруг нас», которые убеждают своих прижимистых родителей сменить уже наконец старую развалину, пока не кончилась рекламная пауза, но соседи у них не Сильверштейны и Ландау, и если там попадается какой-то Джек, то это сокращенное от Джона, а нет от Якова, как зовут моего папашу! Знаете, у нас радио работает постоянно, и когда мы едим первое, и когда подают десерт, и последнее, что я вижу перед сном, это желтый индикатор приемника, так что мы знаем все их голоса, но только не надо воображать, что мы здесь такие же американцы, как они, что мы не хуже. Нет! На этой земле хозяева они – блондины, христиане, они тут музыку заказывают, и никто им не указ. О, Америка! Для наших предков Америка – это где деньги валяются на земле, для родителей – это когда цыпленок в каждой миске, но для меня Америка – это Энн Рузерфорд и Элис Фей, которых я помню по кино с детства, это блондинка в объятиях, которая шепчет о любви.
Итак, в парке смеркается. Следуя как привязанный за какими-нибудь красными наушниками, за желтыми локонами, катаясь по кругу, я наконец ощущаю, что значит хотеть. Для озабоченного еврейского маменькина сыночка это непосильная вещь, ему больно. Может быть, прозвучит слишком пышно, но получается, что тогда я узнал страсть и муку. Накатавшись, эти дивные создания поднимаюся на набережную и, чиркая коньками, идут по аллее. Закатное солнце все делает розовым, включая вечнозеленые деревья (или это я все вижу в таком свете). Они переходят дорогу и, хихикая, прямо на коньках заваливаются в кондитерскую. Я преследую их, соблюдая все меры предосторожности, и осмеливаюсь зайти в кондитерскую, когда они уже расстегнули курточки, развязали шарфики и получили по чашке шоколада.