Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Один из нас

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Росляков Василий / Один из нас - Чтение (стр. 5)
Автор: Росляков Василий
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Кто не понимает, - крикнул старшина, - объясняю: проверка на вшивость. Вопросов нет? Снять рубашки и держать на руках в вывернутом виде.
      Начал он с правофлангового. Пошарив в складках, скомандовал:
      - Три шага вперед!
      Потом подошел к другому, третьему. Из строя выходило больше, чем мы ожидали. Никто, конечно, не виноват, но все же неудобно как-то и стыдно стоять перед строем со своей злополучной рубахой.
      Потом направились к столовой. Командир взвода, не саранский, а новый, молодцевато шествовал сбоку и следил за нами, как перед парадом. То и дело выкрикивал: "подравняться", "шире шаг", "подтянуться, не разговаривать" и так далее и так далее. А когда замечаний придумать больше не мог, начинал считать:
      - Р-раз, два, три... Левой, левой! Р-раз, два, три... - Когда надоело считать, скомандовал: - Запевай!
      Передние молчали. Хвост тоже молчал. Мы уже чуяли носом кухню, и души и сердца наши были давно уже там, в столовке. Было не до песни. Тогда взводный остановил нас и заставил маршировать на месте. Мы дружно маршировали на месте, а взводный добродушно объяснял нам: пока не запоем, будем вот так маршировать и никогда до столовой не дойдем. Хочешь не хочешь, а петь надо. Взводный дал нам понять, что любая его команда для нас закон. Петь - значит петь. Не петь - значит не петь. Мы запели и двинулись вперед.
      - Эх! - воскликнул я, когда взглянул на Колю, представшего передо мной на другой день полностью обмундированным.
      Головки его кирзовых сапог блестели, начищенные, гимнастерочка туго перетянута ремнем, красные петлицы, и главное - фуражка с черным лакированным козырьком и ярко-красным околышем. Фуражка венчала все. Она лихо, чуть набок, сидела на Колиной голове и, перекликаясь с красными петлицами, делала Колю необратимо военным человеком.
      Форма - великая вещь. Коля весь преобразился, движения его стали решительными и веселыми. Все он делал с какой-то внутренней радостью вставал, поворачивался, ходил, отдавал честь командирам. Особенно эта честь! Он отдавал ее играючи, с веселым вызовом, щегольством и даже наслаждением. Может, в нем есть военная косточка?
      Отделенный выделил из всех нас Колю. Сам он был человеком вялым, мешковатым, но, когда надо, работал, как хорошо отлаженный механизм. Мог и скомандовать не хуже ротного, и выправку держать, и повороты, и все другое. Воинское рвение тоже умел оценить, потому и выделил из всех нас Колю.
      Однажды отделенному не понравилось, как один из нас делал повороты. Он вызвал того курсанта из строя и приказал ему подать команду.
      - Я покажу вам, - сказал он, - как надо поворачиваться.
      - Кру-у - начал курсант, и отделенный замер в ожидании исполнительной части команды, чтобы как следует показать поворот. - Кру-у - От-ставить!
      Не ожидая такого коварства, отделенный сделал щегольской поворот. Отделение встретило это хохотом. Тогда наш сержант, выждав, пока отольет от лица кровь, скомандовал курсанту "шагом марш". Потом завернул его, еще завернул, пока не вывел на круг.
      - Шире шаг! Прибавить шагу! Бегом!
      Отделенный вывел курсанта на круг и нудновато-тихим голосом начал гонять провинившегося по кругу.
      - Раз, два, три, четыре, - бесстрастно считал сержант. - Прибавить шагу! Хорошо.
      Он гонял до тех пор, пока мы не начали тревожно переглядываться, а Коля вышел из строя и сказал сержанту:
      - Остановите его, он сейчас упадет.
      Отделенный сразу же приостановил свою месть. Напуганный, бледный курсант встал в строй. Почему сержант послушался Колю? Может быть, потому, что ценил его, а может, сам догадался, что затеял нехорошее. После этого случая ничего такого у нас с отделенным не было, но отношения наши с ним дальше служебных не продвинулись. А был он молодым парнем, чуть постарше нас, и ему, наверное, иногда очень хотелось потрепаться с нами во время перерывов. Но он сидел на траве рядом с нами, одиноко сидел и не вмешивался в наш разговор.
      20
      Вот уже несколько дней небо затягивало хмарью и заряжал хотя еще не холодный, но мелкий, назойливый дождь. В лагере участились тревоги. Где-то в стороне сотрясали воздух взрывы, и там же нервно перекликались зенитки. В такие часы мы отсиживались в непросыхавших траншеях.
      Но и с ночными налетами мы вполне сжились в Лужках. Стреляли из винтовок и пулемета, если наш учебный пулемет системы Дегтярева был исправен; трижды на день с песнями "Эх, махорочка", "Катюша" и особенно "Белоруссия родная, Украина золотая, ваше счастье мо-олодо-ое мы стальными штыками защитим..." маршировали по дороге в столовую и обратно. Эта дорога была для нас наиболее желанной из всех, какие были на территории лагеря. Потому что, сказать честно, в любую минуту суток, даже после обеда, мы испытывали голод.
      Неожиданно приехала Наташка. Коля ждал от нее письма. Но вместо этого она явилась сама. Как она могла разыскать нас по условному полевому адресу? Коля об этом не спрашивал ее, и правильно делал. Наташка могла бы разыскать Колю, если бы нас отправили в какой-нибудь даже не существующий на земле город. А тут все же лагерь Лужки, совсем под рукой. Приехала она в воскресенье. Когда Коле передали об этом дежурные, мы вместе с ним отправились в штаб, чтобы получить разрешение на выход из лагеря.
      Попали мы на какого-то полковника. Полковник так полковник - нашего большого начальства мы не знали.
      - Разрешите, товарищ полковник, обратиться! - Коля вытянулся и отдал честь с блеском.
      Полковник не пришел от этого в восторг, он даже не поспешил с ответом. Он сказал спокойно: "Не разрешаю", строго спросил при этом, почему являемся не по форме.
      Мы переглянулись и ничего не поняли.
      Тогда мы еще раз оглядели друг друга. И тут я заметил - я и раньше видел, но на эту мелочь никто не обращал внимания, - у Коли не было на левом кармашке гимнастерки пуговицы. Она была там когда-то, но в этом кармане Коля носил пухлую записную книжку. Пуговицу трудно было застегивать, она страшно оттягивалась и наконец отскочила совсем. Я молча показал на этот злосчастный кармашек, и полковник тут же сказал:
      - А вы как думаете? Можно щеголять без пуговиц, с набитыми черт знает чем карманами?
      Между прочим, этот непорядок с оттопыренным карманом без пуговицы нисколько не нарушал военной опрятности и даже изящества в Колином облике. Однако полковнику лучше знать. Раз он считает - непорядок, значит, так оно и есть.
      Полковник снял с гвоздя свою фуражку, достал оттуда иголку с ниткой, в столе отыскал пуговицу и попросил Колю опорожнить карман. Коля с трудом вынул записную книжку и вместе с огрызком карандаша положил на стол. Полковник ловко и быстро пришил Коле пуговицу. По-женски перекусил нитку, застегнул кармашек и пригладил его для порядка.
      - Попробуй, как оно?
      Коля потрогал пуговицу и сказал, что пришита хорошо, большое спасибо.
      - Не за что, - ответил полковник и только теперь разрешил обратиться по форме. Коля щелкнул каблуком, вскинул руку к лакированному козырьку и доложил о нашей просьбе. Полковник выписал пропуск.
      - А для этого, - указал он на записную книжку, - найдите другое место.
      Он взял книжку, повертел ее в руках, полистал. Затем задержался на одной страничке, прочитал вслух:
      Провинившееся небо
      Взяли молнии в кнуты...
      Коля покраснел. Это были строчки еще не написанного стихотворения, и ему было неловко, что их читали вслух, вроде подглядывали в его душу. А полковник еще перевернул страничку и еще прочитал:
      - "Пламя мысли, никогда не унижавшейся до бездействия".
      Лицо у полковника было грубоватое, как у большинства военных, но Колины заметки его тронули как-то не по-военному. Он чуть задумался и, проговорив: "Хорошо сказано", спросил, о ком эти слова. Коля ответил:
      - О Барбюсе.
      - Хорошие слова, - повторил полковник и еще перевернул страничку. "Советский человек не имеет права быть неучем, дураком и вообще плохим человеком. Потому что перед ним все время стоят Ленин и революция". А это чьи слова?
      Коля не ответил.
      - Значит, ничьи. Сам сказал... - Полковник задумался на минуту, потом закрыл книжку и подошел к Коле. - Вот что. Когда пуговица снова отлетит, пришейте ее немного повыше, легче будет застегивать. - И собственноручно водворил записную книжку на старое ее место, в кармашек гимнастерки.
      Если ты простой курсант и тебе полковник пришивает пуговицу и сам водворяет записную книжку в левый кармашек гимнастерки, то этот полковник чего-нибудь стоит. Уж он-то, наверное, чувствует, что перед каждым из нас стоят Ленин и революция.
      На минуту мы позабыли даже о Наташке. Зато потом со всех ног бросились к выходу. Небо высевало мелкую, невесомую морось. Воздух от нее был белесым, и сквозь эту морось на холме, поросшем соснами, мы увидели Наташку. Она стояла в обнимку с молодым медностволым деревом. Как только в одном из нас она узнала Колю, то сбросила с головы капюшон плаща и рванулась вниз. Не добежав до нас несколько шагов, остановилась, чтобы во все глаза разглядеть своего совсем нового Колю Терентьева. Глаза эти я запомнил на всю жизнь. Потом уже, после этих глаз, я всегда мог отличить без ошибки настоящую любовь от ненастоящей... Коля тоже остановился на минуту. И вот они бросились друг к другу и замерли, обнявшись, а я тихонько козырнул и прошел мимо, вверх по холму, в сосновую гущину. Но вскоре меня окликнула Наташка. Она отступила от Коли на шаг, посмотрела на него и сказала:
      - Убили Толю Юдина. При бомбежке. - И печально опустила счастливые свои глаза.
      Мы смотрели на песчаную землю, усыпанную прошлогодней хвоей и шишками. Долго смотрели на землю. И хотя шла война, я не мог себе представить убитым Толю Юдина, как не мог недавно представить мертвым Зиновия... Юдин... Его улыбка исподтишка, его постоянно сползающая прядь, его хитроватый таинственный глаз, его букинисты, его шуба, его письма от брата-музыканта, его - дохнул в ладошку: ах, температура?.. Как же это все? Неужели ничего этого никогда больше не будет?
      Мы тихонько побрели вверх. Спросили о Марьяне. Наташка сказала, что Марьяна ушла служить к Толиным товарищам в отряд ВНОС.
      21
      В конце октября захолодало. После обеда, когда все разошлись по палаткам, над лагерем тревожно пропела труба. Боевая тревога. Курсанты бросились на плац, торопливо строясь, спрашивали друг у друга, у отделенных: "В чем дело, что случилось? Не подошли ли к лагерю немцы?" Оказалось, ничего серьезного. По приказу командования мы должны в составе всего училища совершить глубокий учебный марш-бросок. Пешим строем, затем поездом и снова пешим строем. За пять минут нужно было привести себя в полную боевую готовность, проверить оружие, осмотреть палатки, чтобы ничего не осталось из личных вещей.
      Лагерь, размокший от моросящих дождей, казался пустынным, заброшенным даже в эти минуты, когда плац был еще забит курсантами. Мы стояли в полном боевом снаряжении - с малыми лопатками в чехлах, ранцами за спиной, с оружием. У меня на плече - ручной пулемет, у Коли в руках - две коробки с пустыми дисками.
      К голове колонны скорым шагом пронесся маленький, шустрый, в зеленой плащ-палатке и с автоматом ППШ через шею командир нашей четвертой роты. Раздался его пронзительный голос, и четвертая рота тронулась вслед за первой, второй, третьей, вслед за другими ротами других батальонов.
      Мокрый, слезящийся от мелкого дождя лагерь остался позади. По обочинам дороги глянцевито мерцали еще зеленые травы. Вода скапливалась в листьях, потом проливалась, и травинки от этого зябко вздрагивали. А мы, в серых шинелях, вроде бы и ни о чем не думали, кроме как "левой, левой, левой". Дорога была песчаной, поэтому мы шли, как по сухому, - левой, левой, левой...
      До Серпухова дошли быстро, не так, как тогда, ночью. Но за дорогу нам с Колей не раз пришлось поменяться ношами. Носить пулемет и диски не такое уж удовольствие. В лагере кое-кто завидовал нам, теперь мы завидовали им. Горя они не знают со своими винтовочками за спиной.
      Было совсем темно, когда мы погрузились в эшелон. Поехали. Марш-бросок? Хуже всего на войне, когда не знаешь, где ты будешь вскоре, что с тобой будет.
      Остановились. Чуть видно маячили фонари в чьих-то руках. Высыпали на платформу. Говорят: Подольск. Кто-то куда-то уходил, возвращался, с кем-то перекликался. Потом к вагонам стали подносить пахнущие сосной деревянные ящики. Их открывали штыками, в ящиках были цинковые коробки. Патроны. Нам с Колей достался ящик. Цинковые штуки мы тоже вспороли штыком. Холодные, тяжелые, остроклювые патроны лежали плотно, один к одному. Много патронов. Мы уже не были детьми, но столько настоящих смертоносных патронов могли и взрослого заставить переживать. Даже на ощупь, в темноте, они производили впечатление. Вроде нехитрая штука - боевой патрон, а что-то такое в нем есть. Жизнь человеческая, что ли, смерть ли?..
      С этим не вполне ясным настроением набивали мы свои подсумки и даже карманы шинелей холодными, оттягивающими ладонь патронами. Одну цинковую коробку захватили в теплушку, чтобы зарядить порожние диски. Между тем откуда-то появился слух: немцы прорвали оборону под Москвой. Но мы и без того уже понимали, что едем на фронт. От этого было не то что легче, а как-то спокойней, душа стала на место. В такие минуты каждому хочется знать только правду. Скажут правду - неважно, хорошая она или плохая, - и душа становится на место. Если ничего не знаешь или знаешь не то, что есть на самом деле, тогда все как-то не то, неладно.
      Рассвет был мокрый, дождливый. Эшелон вынесло из ночных блужданий к Малоярославцу. Городок стоял нахохлившийся, молчаливый. Не задев его тревожной дремоты, наши колонны прошли мимо отсыревших деревянных домиков. Черная шоссейка со взбитой тысячами ног грязью уползала к далекому лесу, чуть проглядывавшему за мутной сеткой дождя. Низкое, тоже со взбитой грязью туч небо стекало на нас ленивым дождем. Порой дождь взбадривался и шумел по-летнему, потом снова выбивался из сил и безвольно лился на наши потемневшие колонны. Шинель набрякла, стала неудобной, терла задеревенелым воротником шею. Тысячи ног устало месили жидкую шоссейную грязь. Мир казался тесным, сдавленным и безнадежным. Но мы, колонна за колонной, ползем, пробиваемся куда-то вперед, куда-то вперед.
      Коля идет в четверке передо мной. Плечи его оттянуты книзу, потому что в руках тяжелые коробки с дисками. Над грубым шинельным воротом, из которого торчит тонкая шея, лишь намокшая фуражечка напоминает мне о вчерашнем курсантском щегольстве.
      - Коля! - окликаю я. Мне хочется взглянуть ему в лицо, чтобы поддержать себя, а может быть, и его.
      Он с трудом поворачивает голову и через плечо устало подмигивает мне. Живы будем - не помрем! Перекладываю пулемет в парусиновом чехле на другое плечо, еще не успевшее отдохнуть, и шаг мой становится чуть построже, поуверенней. Как бы ниоткуда приходят свежие силы. Думалось, что их давно уже нет, волочишь ноги, как заводной, но вот переглянулся с человеком, и откуда-то явилась еще одна капля терпения и силы. Вскинешь голову, а там далеко, в мутном дожде, идет, наверное, наша первая рота. Устало колышутся головы, шаркает один нестройный тяжелый шаг. Но я уверен, колонна не только идет, она думает. "Что нужно сейчас родине? - думаю я. - Чтобы мы шли и шли вперед, в серую мглу дождя. Шли день, другой, третий, сколько понадобится". И я иду, идет впереди Коля, идут мои товарищи.
      По рядам передается команда "примкнуть штыки". И вот над колонной вырастает частокол ножевых штыков. Распрямляются плечи, чуть выше головы. Мы идем, думаем. Покачивается холодный лес штыков. Дорогу обступил молодой осинник. За ним чернеют хмурые ели. Привал.
      Что такое счастье? Теперь бы я еще подумал, прежде чем ответить. Но тогда я сказал бы, не думая: счастье - это когда ротный скомандует привал, а старшина выдаст по куску черного хлеба и по ложке сгущенного молока.
      Вроде бы день, и уже нет. Вместо дня грязные сумерки. Мы сидим на мокрой листве, держим в руках черствый захолодевший хлеб со сгущенным молоком, потом начинаем с краев, чтобы не падали крошки, отламывать зубами солдатское лакомство. Хорошо после этого затянуться сладким дымком пайковой махорки. Свернув цигарку, Коля говорит:
      - Кончится война, сразу же на всю стипендию куплю сгущенного молока. Сорок четыре банки... Двадцать две съем за один раз, остальное растяну до новой стипендии.
      - Нет, - говорит другой курсант, - я не сгущенку, я куплю...
      Ему не дают договорить. Скомандовали подъем и развели нас по осиннику рыть окопы. Корни в земле сплошь переплелись, их нужно рубить лопатой. Трудно рыть окопы в осиннике. И неизвестно зачем. Неужели это уже передовая? Мы работаем своими маленькими лопатками, стоя на коленях, работаем с ожесточением, пока наконец не раздается команда строиться. Построились и опять пошли. Ничего не поймешь.
      Дождь незаметно перешел в снег, первый снег в этом году. Он тяжело закружился над нами.
      Черным-черно. Черный лес наваливается на шоссе с двух сторон, черная дорога, черное небо, и даже белый снег кажется черным. Чуть коснувшись раскисшей дороги, снежные хлопья гибнут у нас под ногами. Никак не могут накрыть дорогу. Падают и гибнут. Перед глазами, которые ничего впереди не видят, кружатся эти хлопья, садятся на ресницы, стекают по лицу. Тьма шевелится от этого кружения. Кружится голова. Но мы идем, идем в ночную глубину.
      От четверки к четверке шепотом передаются первые новости: до передовой - восемьдесят километров. Потом приходит другое: не восемьдесят, а пятьдесят. Еще через час: враг прорвался и движется навстречу, он в двадцати километрах. И все же мы делаем привал. Падаем меж деревьев на мягкие холмики снега, который здесь, в лесу, уже успел прикрыть землю. Курить нельзя и не хочется... Потом снова идем через черную ночь навстречу врагу. О чем он думает, сволочь, в такую ночь?
      Оказывается, когда человек смертельно устал, он может идти без конца, хоть всю жизнь. Только один раз мы остановились, смялись как-то, вспыхнула невидимая тревога. Впереди кто-то уснул на ходу или, споткнувшись, упал. И когда он падал, передний оглянулся и глазом напоролся на штык. Говорили об этом жутким шепотом. Приказали отомкнуть штыки. И колонна двинулась дальше.
      22
      Под клочковатым небом нехотя расступилось утро. Оно застало нас на опустевшей совхозной ферме, где уже хозяйничали штабные службы училища. Из трубы мазанки валил жирный дым, и над всей зажатой лесами фермой стоял пьянящий запах кухни.
      Первые батальоны, прибывшие сюда раньше, были накормлены и отправлены на передовую. После обеда повзводно ушла и наша рота. Мы прошли по лесной дороге не больше трех километров, и наш первый взвод получил приказ рыть окопы и занимать оборону, Это была вторая линия обороны.
      Мы рыли окопы и думали о своих товарищах, которые или уходили сейчас на первую линию, или уже находились там. Они казались гораздо старше нас, оставшихся здесь, даже старше самих себя, какими они были на самом деле. К ним вроде что-то прибавилось, важней и значительней чего уже не прибавляется к человеку за всю его жизнь...
      Вот и окончилась наша дорога на войну. Она обрывалась перед этой поляной. Перед этими окопами, которые уже были вырыты и нелепо чернели среди зеленой еще травы, возле белых берез, уже исхлестанных дождями и ветром первой военной осени.
      В глубине леса меж дремучих елей копился сумрак. А ближе к опушке, куда подступали березы, было светло даже в это серое и сырое утро.
      Чуть высунув головы над свежими брустверами, стояли мы в своих окопах. Наконец-то пришли, вступили по самую грудь в землю, и прежняя текучесть мыслей стала искать точку опоры, обретать устойчивость. Вживайся в эту землю, здесь твой рубеж, твоя крепость, дом твой и родина. У каждого солдата, в каждом окопе.
      В неглубоких ямках по лесной опушке - живые существа: в каждой ямке по человеку. Но в каждой ямке еще дом, еще крепость, еще родина. Нет, не просто выковырнуть из этих ямок маленьких человечков в синих курсантских фуражках... А как же те, что с первых дней все отходят и отходят назад, оставляя врагу за пядью пядь живую свою землю? Трудно тем отходить с тяжелой своей ношей - дом, крепость, родина...
      В таком духе я развиваю перед Колей свои мысли. Вцепившись железными лапками в землю и вытянув черное рыльце над бруствером, стоит наш ручной пулемет. Мы с Колей, навалившись грудью на кромку просторного, на двоих, окопа, смотрим туда, куда смотрит черное рыльце нашего пулемета. Моросит дождь. Коля молчит, а я развиваю перед ним свои мысли. Мысли вроде и верные, но все же грустные. Почему? Потому что время сейчас по календарю природы называется месяцем прощания с родиной. Я не слышу, как курлычут журавли, покидая родину, улетая в чужие, дальние страны. Но знаю, что они летят сейчас, невидимые за моросливыми тучами.
      На противоположной стороне поляны, куда нацелены стволы винтовок и рыльце нашего пулемета, кровью сочится рябина, а в мокрой траве одиноко достаивают свой срок последние ромашки. Еще ближе, за бруствером, лежит голубовато-фиолетовый, поваленный ненастьем, но еще чистый и еще живой колокольчик. Листья иван-чая Потемнели, набрякли темной краснотой, на голых макушках одуванчиков дрожат налипшими косичками остатки когда-то веселого белоснежного пуха.
      Тихо по-осеннему. Почти на самой середине поляны стоит старый клен. С его ветвистой кроны опадают подпаленные листья. Они падают медленно, высматривая себе место в траве. Чуть слышно посвистывает синичка.
      Опадают листья, лежит в траве колокольчик, робко свистит синичка, моросит дождь, с черного рыльца пулемета стекают на бруствер холодные капли. Осень. Вот почему я развиваю перед Колей хотя и верные, но все же грустные мысли. Конечно, это еще и потому, что уже несколько месяцев идет война, а наша армия, наши солдаты отступают, все еще отступают.
      Взводный облазил окопы, проверил, хорошо ли уложен дерн на брустверах, удобно ли чувствуют себя курсанты. Потом приказал проверить оружие. Неуместно и тревожно вспыхнули первые выстрелы. Над окопами поднялся пороховой дымок. Лейтенант, растолкав нас с Колей, приложился к пулемету. Дал очередь. Гулко отдалось в груди. Еще очередь, и еще отозвалось в груди. Постреляли и мы с Колей. На той стороне поляны пули срезали листья и ветки с деревьев. Как видно, оттуда должен появиться немец. После пристрелки оружия мы окончательно поверили, что он обязательно появится. Вглядывались в поредевшую лесную чащу и ждали. Но он не появился.
      До самого вечера, а потом и всю ночь то слева, то справа, то где-то далеко впереди затевалась стрельба. На разные голоса - глуше, явственнее постукивали пулеметы. Вмиг обрывалось все, а через минуту-другую все начиналось снова. Снова стучал и захлебывался пулемет и тяжко прослушивался далекий рокот артиллерии. Там-то был, наверно, настоящий бой.
      Перед сумерками оттуда, где харкали орудия, - это мы сразу поняли, что оттуда, - пришел, пошатываясь; ворочая воспаленными белками, одиночка курсант. Он появился на поляне грязный, помятый, озирающийся. Испуганно повернулся на наш окрик и хрипло ответил:
      - Свой!
      Мы окружили его, он молча оглядел нас, и вдруг его прорвало. Он начал говорить, говорить, заплетаясь, без остановки, боялся, что не поверим.
      - Всех поубивало, всех до одного, - говорил он заплетаясь, - весь батальон, один я остался. Один из всего батальона. Не верите?
      - Типичная паника, - сказал кто-то из курсантов.
      - Я - паника? Я? - жалко осклабился "свой". - Я вот один из всего батальона. Поняли? Там же ад. Не верите? Пошлют, узнаете...
      Лейтенант несколько минут слушал молча, нахмурив брови. Потом оборвал этот страшный лепет.
      - Где винтовка? - спросил он.
      - Да я же говорю...
      - Где винтовка?
      - Какая винтовка? Я же один из всего батальона...
      - Курсант... - Взводный оглядел всех и назвал фамилию одного из курсантов. - Сопроводить в штаб. Доложить начальнику штаба, что по моему приказанию доставили труса и паникера. Исполняйте!
      - Есть доставить труса и паникера, - угрюмо отозвался курсант, не отводя тяжелого взгляда от "своего". Потом так же угрюмо сказал: - Ну-ка, двигай, браток. - И взял винтовку наперевес.
      Конечно, это был паникер. И трус. Это всем было ясно. Но мы смотрели на него и как на человека, который побывал там. На душе было тяжело и обидно. Пусть он с перепугу все преувеличил, наврал. Но истерзанный вид его говорил и о том, чего мы еще не знали и не могли представить себе. А он знал. Что-то там неладно, не так, как надо. И душа сама тянулась туда, ей не хотелось томиться неизвестностью.
      - Что ты скажешь? - спросил я Колю, когда снова заняли свои окопы.
      - Не бойся, я не побегу, - ответил Коля.
      - Я совсем не об этом.
      - А я об этом, - упрямо повторил Коля и в упор посмотрел на меня. Как бы продолжая разговор с самим собой, сказал: - Главное - стоять. Надо стоять потому, что мы отступаем, что отступать нам никак нельзя.
      23
      К ночи подул холодный ветер, разогнал тучи. С деревьев, что стояли у нас за спиной, срывал капли, разбрызгивал над окопами. Отвратительно холодные, они попадали за воротники шинелей и не давали согреться. На рассвете подморозило. Болели челюсти, потому что всю ночь нельзя было их разжать от холода. Когда принесли в котелках остывшие за дорогу макароны и к ним сухари, сухари трудно было разгрызть - так болели челюсти.
      Всю ночь с нами провел отделенный, наш безбровый сержант. Его ячейка была рядом, и, когда стемнело, он перешел в наш окоп. Втроем все же не так холодно. Он долго рассказывал о своей жизни, не стесняясь нас, жаловался, как ему тяжело.
      - На войне я тоже первый раз, - говорил он, - но мне тяжелей. Вы ребята образованные. Образованным легче.
      Он говорил, говорил, потом притулился к нам и уснул. Перед рассветом его разбудил взводный. Лейтенант кричал сверху:
      - Сержант! Почему в чужом окопе? Почему спите?
      Отделенный вскочил на колени и, приложив ладонь к виску, доложил:
      - Я не спешу, товарищ лейтенант!
      - Я спрашиваю, почему спите? - кричал лейтенант.
      - Я не спешу... Я не спешу, товарищ лейтенант, - стоя на коленях по стойке "смирно", молол свое сержант.
      - Тьфу ты черт! Одурел совсем. Да поднимись ты, голова!
      - Слушаюсь, товарищ лейтенант. - А сам продолжал стоять на коленях с рукой у виска.
      И жалко и смешно. Мы с Колей подняли обалделого спросонья сержанта и помогли ему выбраться из окопа.
      Командиры ушли. Через несколько минут сержант вернулся и собрал отделение возле своего окопа, под березами. Он сказал, что скоро придут "катюши" и будут вести огонь с наших позиций. Мы должны соблюдать порядок - сидеть и не высовываться из окопов.
      Неужели "катюши"? О них уже рассказывали легенды.
      Да, по глухой заросшей дороге подошли три машины. Обыкновенные грузовики, но с задранными над кабиной кузовами, вроде рельсов. Стали в рядок по опушке. Из кабин выскочили очень подтянутые и очень веселые люди.
      - Привет юнкерам, - бросил кто-то из них в сторону окопов, откуда выглядывали курсантские головы.
      Сначала один, за ним другой, потом все мы сбежались к машинам. Один из водителей бойко заговорил с нами. Вид у нас был понурый, смятый, лица серые от холода и бессонных ночей. Водитель толкнул в плечо одного, другого, подбадривая каждого соленой шуткой.
      - Что это вы носы повесили? - говорил он. - А знаете, как немцы зовут вас? Не знаете? Подольские юнкера! Во как! Наложили им юнкера по самые некуда, чуть посмирней стали. Вот сейчас мы еще прибавим, гляди и пойдет дело...
      Взводный какое-то время и сам прислушивался к разговору, но, вспомнив что-то, подобрался весь и скомандовал "по местам".
      - Дай, начальник, поговорить, - сказал водитель, - не гони, успеешь.
      Лейтенант пожал плечами, успокоился. Курсанты приставали к водителю с вопросами: что на фронте, где немец, верно ли, что "катюша" все сжигает начисто, и прочее и прочее.
      Шоссе, по которому мы пришли сюда, - это прямая дорога на Варшаву. По ней и прет фашист к Москве. Перед нами стояли здесь московские ополченцы. Немец смял эти не очень хорошо подготовленные части и теперь идет на Малоярославец, чтобы оттуда ударить по Москве. Подольские курсанты, которых с первого дня немец окрестил подольскими юнкерами, стали у него на пути. Километров за пятнадцать отсюда уже вторые сутки сражаются наши первые батальоны.
      Водитель рассказывал, шутил, подбадривал нас, и на душе у нас потеплело.
      Раздалась команда "по местам". Мы рассыпались и затаились в своих окопах. Что-то зашипело, потом шипенье перешло в гремучий треск, и нижняя часть рельсового полотна первой машины выбросила огненные хвосты. Затем огонь вырвался с верхней части вздыбленных рельсов, и оттуда начали срываться одна за другой длинные тяжелые чушки. Они были видны на лету, напоминая, как ни странно, стремительно летящих журавлей с вытянутыми вперед узкими головами. Чиркнули над деревьями и скрылись за лесом, в той стороне, куда смотрело черное рыльце нашего пулемета. По очереди отметавшись своими чушками, машины развернулись и быстро исчезли в глубине лесной дороги.
      - Черт возьми! - возбужденно сказал Коля. Расстегнул зачем-то ремень, распахнул шинель и снова затянул ее ремнем. - Да, "катюши" - это вещь!
      Взошло солнце. Лес заиграл осенними красками. Поодаль от окопов развели костерки. Сняли ранцы и по очереди стали греться, переобувать сапоги, сушить портянки.
      Высоко в расчищенном утреннем небе проплыла "рама". Костры загасили. А через полчаса началась бомбежка. Первая фронтовая бомбежка. Сначала бомбы падали на ферме, где стоял наш штаб. Потом с изматывающим воем и визгом бомбардировщики стали заходить над поляной. Чуть не срезая острые макушки елей, они вспарывали воздух над окопами, роняя на лету черные туши бомб. Жирными фонтанами вскидывалась выше деревьев земля, с хрустом падали обломанные березы и ели, воздух сочился сизым дымом, тошнотной вонью. В ушах стоял такой гром, будто все время катали огромные катки по железной крыше.
      Отбомбившись, самолеты возвращались снова и поливали нас пулеметными очередями. Кто-то не выдержал, начал бухать по самолетам из винтовки.
      - Прекратить огонь! - крикнул взводный, и в окопе замолчали.
      Нет ничего обиднее и унизительнее, чем сидеть под открытым небом и ждать, когда свалится на твою голову бомба или прошьет тебя пулеметная очередь. Втянув головы в плечи и выворачивая шеи, мы жалко и беззащитно следили за разгулом бомбардировщиков, но после второго, третьего налета это стало невыносимым. Взводный запретил стрельбу, чтобы не демаскировать позицию, хотя ее нечего было демаскировать, с воздуха она вся была на виду.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7