Нужно было начинать репетицию, но разразился прямо на сцене дичайший скандал. Василиса Бежкина, дорвавшаяся к сорока пяти годам до исполнения титульной роли в опере итальянского композитора Джузеппе Верди «Аида», кричала надрывно, открытым голосом, рискуя повредить связки, что это, блядь, мусульманский заговор против нее, и что черножопые наконец узурпировали власть, а жиды в лице ответственного за художественную часть Бертольда Абрамовича Штейна, им потакают, ибо продажны. Помощник дирижера Алексей Литовцев возражал писклявым голосом, время от времени бросая палочку на пульт, и грозил скорым появлением в театре страшного Валериана. Бас Димка Пятаков, по задумке поющий партию африканского вождя, насмешливо сообщил, что Валериан не то в Нью-Йорке, не то в Лондоне, и дела ему до нас нет никакого. Василиса на это единожды взвизгнула в том смысле, что сука Валериан — тот же мусульманин, и справедливости от мусульман ждать не приходится русскому человеку (это она имела в виду себя). Абдул Рахманов, тенор, готовящий партию эффектной внешности воителя Радамеса, бледнел восточной бледностью, кусал губы, раздувал крупные ноздри, и молчал, яростью переполняемый. Бертольд Абрамович Штейн, в самом начале скандала крикнувший проникновенно, что не потерпит в театре антисемитизма, и удалившийся в артистическую, вернулся и зычно потребовал, чтобы все заткнулись на хуй.
Аделина, прибывшая в театр через две минуты после начала скандала, стояла у правой кулисы, постепенно вникая в суть перебранки.
Оказалось, что Симка Кедрина, коей предписано было исполнять партию дочери Фараона, жестокой Амнерис, совершенно неожиданно подписала договор с каким-то замшелым немецким театром, не то в Дюссельдорфе, не то в Кельне — в данный момент кто-то из администрации спешно выяснял, с каким именно, и есть ли в Дюссельдорфе оперный театр. По идее, Симка не имела права этого делать, поскольку репетиции уже начались, а контракт с главным театром Санкт-Петербурга — все-таки не хуй собачий. Но, поразбиравшись в бумагах, администрация обнаружила совершенно неприличный факт, а именно, что никакого договора в Питере у Симки нет. Симку пристроил в прошлом сезоне ее меценат, человек степенный и влиятельный во многих смыслах, с добродушно-надменным лицом, и договор намеревались подписать, чтобы все выглядело делово, а не как в борделе в Купчино, но Симка отгудела Полину в петрухином шедевре, а затем Маддалену у Верди, и все так удивились, что она вообще может петь, что о договоре как-то забыли.
И вот теперь эта шлюха Симка, укравшая, как утверждала Василиса Бежкина, новые английские туфли из ее артистической, укатила, возможно в этих самых туфлях, в Германию, и получалось, что «из-за этой гадины, которой в „Аиде“ и петь-то нечего» (по мнению Василисы) — представление срывалось, поскольку до премьеры оставалось три недели. Ну не Полоцкую же ставить главной на партию Амнерис! И если, допустим, ее все-таки поставить главной, чего делать нельзя, то кто же останется в запасе? А если Полоцкая вдруг заболеет и умрет, не Бертольду же Абрамовичу исполнять партию Амнерис?
При упоминании Бертольда Абрамовича в роли Амнерис Димка Пятаков съехал по заднику на пол и захохотал раскатисто басом. Алексей Литовцев бросил палочку на пюпитр.
Аделина ждала. Она прекрасно понимала, что настал ее звездный час. Она была готова. Спешить некуда — она просто постоит у кулисы, пока ее не заметят.
Ее заметили.
— Полоцкая! — Литовцев уперся потными от артистической нервозности руками в пюпитр. — А займи-ко, душа моя, вон то место, вон, видишь? И начнем-ка мы прямо с дуэта.
— Это как же! — возразил Бертольд Абрамович, вытирая плешь бумажной салфеткой и щурясь близоруко. — Это не согласовано пока что!
Все молча уставились на него. От этого всеобщего внимания Бертольд Абрамович слегка опешил, но собрался с мыслями и заверил:
— Согласуем, ничего. Вот и хорошо. И уж кстати… Аделина… прошу вас впредь не опаздывать на репетицию.
— Вишня и Доброхотов, — обратился Литовцев к кларнетисту и гобоисту. — Сейчас же перестаньте резаться в шахматы. Для этого есть специальные клубы и парки, коими славится наш город. Михаил Игоревич, отложите экономический журнал и возьмите в руки ваш, не побоюсь этого слова, непревзойденный тромбон, иначе, когда вернется Валериан, он вас уволит, и вы будете подрабатывать в джаз-клубе. Официантом.
Аделина встала напротив Абдула. Абдул, косясь на Литовцева, затянул тревожно. Аделина, вступив в нужном месте, поддержала, и дуэт они отпели замечательно. Абдул, правда, вскидывал зачем-то руки и шаркал в сторону правой ногой, как хоккейный вратарь. Затем отыграли с несколькими остановками первый акт вплоть до сцены благословения Радамеса в храме. На этом решили остановиться.
«Я и Верди» — так называла Аделина свою работу с партией гордой Амнерис. Ни Бизе, ни Чайковский не сочетались так гармонично с ее голосом и душой. В моменты, когда и оркестр, и партнеры играли и пели достойно, Аделина чувствовала, как каждая нота в ее партии сливается с каждой частицей вселенной — интервалы становились масляными, низкие ноты резонировали в каждой частице тела. «Я — лучшая!» — хотелось ей крикнуть. «Никто, кроме меня и Верди, так не может!» Крикнуть хотелось, потому что, судя по реакциям, никто этого не понимал, и в перерыве, сразу после ее исполнения, партнеры вполне могли заговорить — о ценах, о поездках, и даже о атональной опере Берга «Лулу» — заговорить с привычной скукой в голосе, с привычным пренебрежением к тому, что только что произошло и то, что они, профессионалы со стажем, должны были, казалось бы, оценить. Эта особенность многих людей не воспринимать того, что казалось Аделине очевидным, помнилась ей с детства — с того момента, когда она вдруг услышала (на очень дорогой немецкой стереосистеме, купленной отцом для матери) Хабанеру в исполнении какой-то малоизвестной певицы. Пораженная, она обратилась тогда к матери, лет семь уже не бравшей в руки скрипку — «Это очень красиво, мама, да?» Мать, занятая разговором с подругой по телефону, и до замужества игравшая «Кармен» в оркестре множество раз, сказала — «Да, ничего, хоть и тривиально». Что такое тривиально, Аделина тогда еще не знала, но слово запомнила. Отец, как она позже выяснила, в музыке не разбирался. Друзья и подруги отрочества слушали в основном популярные группы — иностранные и русские — равнодушно произнося слова вроде «класс!» и «катит!».
На улице шел дождь, и нужно было ловить такси, а такси не было. К тому ж Аделину переполняли сильные чувства, настолько сильные, что даже не возникало желания поделиться с кем-нибудь радостью. Хотелось побыть одной, совсем одной. И она напрямки зашагала к Каналу.
Туфли, конечно же, испортятся — не такие туфли, которые Симка якобы украла у Василисы, подделка, но действительно стильные, хорошей кожи, английские туфли — ну и леший с ними. Прическа пропадет — пусть. Эффектное осеннее пальто намокнет — пусть.
Порыв ветра выдернул из руки Аделины зонтик и куда-то его уволок. Аделина поправила на плече сумку, сунула руки в карманы, и чуть ускорила шаг. Волосы лезли в глаза. Дождь хлестал по щекам. Ничего. Как легко дышится! Какой хороший день!
Через полчаса ходьбы под дождем она вдруг сообразила, что если сейчас простудится, то может сделаться конфуз. Эка дура безголовая. Она быстро огляделась. Не то, что такси — вообще машины все куда-то пропали среди бела дня. Аделина покусала губу, вытерла мокрым рукавом мокрое лицо, нерешительно подошла к краю тротуара, еще раз огляделась. Троллейбус — но остановка не здесь, а дальше. Как пользуются троллейбусом Аделина помнила очень смутно — лет десять уже не ездила. Нет, пешком до дома идти — большой риск. Нужно срочно в горячий душ. И чаю. Что ж. Мойка, второй этаж — это в двух шагах, не так ли. Не хочется делиться счастьем с матерью. Отца скорее всего нет дома, как всегда. Запрусь в спальне, приму душ, посмотрю телевизор, а там, глядишь, и дождь кончится. Эдька позвонит к вечеру, как обещал. Может, подбросит до дому. Впрочем, лучше бы не звонил.
Все оказалось не так, как она предполагала. Мать куда-то ушла, к каким-то сплетницам-подружкам, а отец, которому полагалось быть на Мер Нуар, оказался дома, вместе с четырьмя громилами, его охраняющими. Особняк притих из-за их присутствия, испугался.
— Здравствуй, дочь, — сказал отец.
— Привет, папа.
— Промокла? Ну, иди, переоденься.
Они коротко поцеловались.
Стаскивая с себя в спальне мокрую одежду, Аделина подумала, что как-то странно сегодня выглядит отец. Какой-то он обычный. Нет самоуверенности, нет авторитетности. И мыла нет в ванной. Это никуда не годится! Что ж, горничная забрала мыло, что ли? Зачем? Горничным хорошо платят, зачем ей красть мыло?
Накинув шелковый халат, босая, Аделина вышла в коридор. Соседняя дверь — одна из гостевых спален — оказалась неожиданно запертой. Черт знает, что такое. Ага, вон горничная идет. Бездельница.
— Ирка, а куда мыло подевалось?
Белобрысо растопырив ясные крестьянские очи, надув щеки, изображая умственное напряжение, горничная Ирка сказала:
— Мыло-то?
— Именно.
— Не знаю я, Аделина Александровна.
— А дверь почему заперта?
— Это которая дверь?
— В гостевую. Рядом с моей.
— Дверь-то?
— Да. Дверь.
— Заперта? Ну, надо же… э…
— В общем, тащи мыло. Заодно можешь и полотенце приволочь чистое. Если не затруднит.
Ирка кивнула, запоминая, и ушла. Аделина вернулась в спальню и включила телевизор. Мелькнула реклама Тепедии, и начали показывать интервью с какими-то скучнолицыми кинознаменитостями, чуть ли не советского времени. Кроме них самих, ничто их в жизни не интересовало, и при этом они думали, что они сами интересны многим другим.
А Ирка все не приносила мыло. В конце концов Аделина вышла из спальни и отправилась ее искать. И нигде ее не было, Ирки — второй уровень особняка стоял пустой. Можно зайти в спальню матери, но это было ниже достоинства Аделины. А можно сунуться в другую гостевую. Она и сунулась. Но и эта гостевая оказалась запертой.
В халате, с мокрыми слипшимися волосами, Аделина спустилась по мраморной лестнице в первый уровень. Один из громил замешкался, застряв на пути, и ей пришлось его отодвинуть левой рукой. Он захихикал было, но она так на него посмотрела, что ему ничего не оставалось, как испугаться и помрачнеть.
— Куда прислуга подевалась? — спросила Аделина.
Стоявший у окна и глядевший на Мойку отец повернулся к ней.
— Ада… — сказал он.
Она терпеть не могла, когда ее так называли.
— У меня мыла нет в ванной. Горничная украла.
Это почему-то развеселило отца.
— Игорек, — позвал он.
Один из громил приблизился.
— Найди горничную и приведи сюда.
Игорек кивнул и отправился на поиски, топорща пиджак.
— Посиди со мной, Ада.
Аделина сделала недовольное лицо. Сели на диваны.
— Большая какая стала, — сказал отец, любуясь. — Ну, рассказывай, как там у тебя дела. Как скрипка?
— Скрипкой я не занимаюсь уже третий год, папа, — спокойно объяснила Аделина.
— Ну да? А чем же?
— Чем занимаюсь?
— Да.
— По-разному.
— Ясно. Так, значит, консерваторию мы бросили?
— Нет.
— Нет?
— Нет. Закончили.
— И ничего мне не сказала! Как же так!
— А ты не спрашивал.
— Постой, постой… А мама знает?
— По идее должна. Я ей говорила, вроде бы.
— Тогда знает. Она ничего не забывает. Такой человек. Скрипку бросила — жаль. А я думал, в мать пошла. Как она играла, знаешь? — он покачал головой с таким видом, будто разбирался в таких вещах.
— Но перестала, как только замуж вышла, — все-таки заметила Аделина.
— Да. Эх, Ада. Муж бывший не звонит?
— Нет.
— Неплохой парень. Зря ты его бросила. Куришь?
Он протянул ей портсигар. Аделина отрицательно покачала головой.
— Хорошо, что не куришь, — сказал отец, закуривая. — Курить вредно.
Вошел Игорек, подталкивая перед собой горничную Ирку с растопыренными глазами. Отец Аделины повернулся к ней и слегка улыбнулся.
— Ты куда мыло подевала, растяпа? — спросил он добродушно.
— Какое мыло, Александр Семенович, какое мыло? — испуганно-риторически спросила Ирка. — Я сейчас вот отнесу… Аделине Александровне…
Александр Семенович вытащил бумажник и отсчитал несколько крупных купюр.
— Вот тебе, Ирка, за службу, и шагай отсюда. Нам воров в доме не нужно.
— А я что же, как же это? — растерялась Ирка.
— Деньги возьми. И иди. Все. Да быстро, а то ведь Игорек по затылку шлепнет.
— Да за что же, Александр Семенович?…
— Пойдем, — сказал Игорек, беря деньги у Александра Семеновича и суя их Ирке в руку. — Пойдем, — повторил он, берясь за иркино пухлое плечо огромной ручищей. — Улавливаешь?
— Ай, — сказала Ирка, улавливая.
Аделина, хмурясь, проводила ее взглядом.
— За что ты ее так? — спросила она.
— А что? Месяцев восемь она уже здесь. Денег получила достаточно. Нужно и другим дать заработать.
Какой-то он странный сегодня, подумала Аделина. И неожиданно почувствовала укол совести. Все-таки дуру Ирку уволили как бы из-за нее.
— Ладно, — сказала она. — Я все-таки приму душ. Мыло в маминой ванной возьму.
— Прими, прими, — сказал отец. — И спускайся, кофе будем пить.
Комната прислуги находилась по соседству со спальней матери. Дверь распахнута — Игорек наблюдает, как собирает вещи, всхлипывая, безутешная уволенная Ирка. Аделина некоторое время постояла перед дверью, а затем направилась в спальню.
Спальня матери меблирована была в соответствии с представлениями дорогих дизайнеров о спальнях будущего. Ни окружение, ни знакомые интеллектуалы не смогли повлиять на вкусы матери. Много стекла, много алюминия, много прямых углов и горизонтальных плоскостей. Толстый белый ковер на полу. Агрегаты, управляемые дистанционно. Трехстворчатый зеркальный бар. Аделина улыбнулась. Вместо роскошной резной двери в ванную (как в остальных спальнях) — бесшумно отодвигающаяся стеклянная.
Постояв под душем, почувствовав, как наполняется приятным теплом тело, Аделина вытерлась одним из дюжины огромных полотенец, выбрала наугад новую зубную щетку, повернула позолоченный кран над раковиной (такие краны любили ставить у себя в конторах богатые менеджеры из провинции) и не услышала движения двери.
Когда ей зажали рот, она чуть не сломала передние зубы об щетку. Аделина рванулась, но держали ее очень крепко. Перед лицом появилась рука — женская, с маникюром — между большим и указательным пальцем которой помещался лист бумаги, исписанный ученическим аккуратным почерком. Аделина выхватила из писанины фразу —
«Вам грозит… опасность». Замычав, она снова попыталась освободиться, и вцепилась ногтями в руку, зажимавшую ей рот. Тогда ей шепнули в ухо, «Тихо! Все будет хорошо!» И снова появился перед глазами лист.
«В этом доме все прослушивается. Не говорите ни слова. Вам грозит смертельная опасность. Положитесь на меня. Я скажу вам, что нужно делать. Если вы всё исполните в точности, у вас есть шанс. Опасность исходит не от меня, и не от людей, с которыми я связана».
Аделина подняла руку, давая знать, что все поняла. Ее отпустили. На всякий случай горничная Ирка все-таки приложила палец к губам и сделала страшные глаза. Ну и сила у девушки. Крестьянская кость.
Приложив лист к стене исписанной стороной, Ирка стала быстро писать, мельче, шариковой ручкой. Аделина, поискавшая было глазами какой-нибудь острый предмет, ножницы к примеру, заинтересовалась и стала читать по мере написания. Изначальный испуг постепенно начал проходить.
«Вы попали в неудобное положение. Если Вас сегодня здесь обнаружат, вас могут убить. Вы ни в чем не виноваты, но это не имеет значения. Вам нужно переждать день-два. Ровно в шесть тридцать мимо Вашего дома проедет такси. Поднимите руку, и оно остановится. Сядьте в такси. Назовите шоферу адрес любого из Ваших друзей. Он Вас отвезет, вы там переночуете. В театре завтра не появляйтесь. Послезавтра все будет, как обычно. Никому ничего не говорите. Шофера Вы, возможно, знаете в лицо — не подавайте виду поначалу. Возможна слежка, есть наведенные микрофоны. Мне нужно проверить всю одежду, в которой Вы поедете к друзьям — на наличие микрофонов. Одежду возьмите в шкафу и комоде матери. Делать мы это будем молча».
Нижнее белье Ирка прощупала быстро, а с брюками и свитером ей пришлось повозиться. Пальто («коротковато», хотела было сказать холодеющая от страха Аделина, с юности гордившаяся тем, что выше матери на десять сантиметров, но Ирка замотала головой и снова приложила палец к губам, и Аделина похолодела еще больше, ладони и ступни стали влажными). Носки. Сапожки. Какой-то блестящий предмет мелькнул у Ирки в пальцах. Похоже на скальпель. Отделив край сапожка от подкладки, Ирка вытащила оттуда что-то похожее на бусинку, улыбнулась, подняла брови. Показала бусинку Аделине.
Кофе отец предпочитал крепкий. О чем-то спрашивал, Аделина отвечала рассеянно. Время от времени она поглядывала на старинные часы, показывающие правильное время.
* * *
— Именно так ты ей это и объяснила? — переспросил Эдуард, мрачно глядя на Надежду. Надежда молчала. — Ну? Да ты не молчи.
— Я тебе все сказала, как есть.
— Осторожно!
Оба отпрыгнули в сторону. Какой-то пьяный боров на дорогом драндулете.
— Вот зараза. Ну хорошо, — сказал Эдуард. — Спасибо.
— Я тебе одолжение сделала, — напомнила Надежда. — Большое одолжение. Ты передо мной в долгу, рейнджер.
— Понятное дело, — откликнулся Эдуард. — Только почему именно на Садовую нужно было меня вызывать? Могла и в обычное место. Я в отпуске со вчерашнего дня, чего мне мотаться туда-сюда. А ты при делах, вот и прокатилась бы за счет рабочего времени. Подумаешь — таинственность какая, неожиданные решения. Не Надежда, а легендарный Шелест.
— Не ворчи.
— Так, стало быть, колосс за тобой в комнату пошел?
— Представь себе. Дикость.
— И не хотел выходить?
— Не хотел.
— А почему же все-таки вышел?
— Я ему объяснила, что хочу побыть десять минут одна. Попрощаться с домом, ставшим мне родным.
— И он понял?
— Понял. Но не вышел.
— А когда вышел?
— Когда я пообещала ему отдаться. Прямо в моей комнате. После того, как побуду одна.
— И он согласился?
— А как ты думаешь?
— Ты со всеми нынче туда идешь?
— Да.
Эдуард покачал головой, улыбаясь.
— Да, не сдобровать колоссу. Представляю, что ты с ним сделаешь. Бедный парень.
— Ничего, жить будет. Так ты понял, что мне должен?
— Понял.
— Поскольку это все я сделала по твоей же просьбе.
— Да понял я, понял! Не наваливайся так на человека! И будешь ты царицей мира. Так, стало быть, сегодня вечером Тепедия прекращает существование?
— Ну, это не сразу. Волокита, бюрократия. Ты сам в отпуск напросился, или тебя главный надоумил? Чтобы, стало быть, не быть причастным?
— Сам. Но я думаю, он понял. И не возразил.
— Да. Ну, все, я поскакала.
Джинсы, сапожки, короткая куртка, густой макияж — Надежда любила этот образ, полу-студенческий, полу-богемный. Эдуард постоял еще некоторое время на углу, а затем перешел улицу и потопал мерным шагом к Думе. Там он еще некоторое время постоял, надвинув кепку на самые глаза.
Таксист попался неразговорчивый, и это было хорошо. Разговаривать Эдуарду не хотелось. Скрипнули тормоза. Эдуард показал таксисту удостоверение.
— Вот что, — сказал он веско. — Сейчас ты вылезешь и пойдешь обратно к Невскому пешком. Вот тебе несколько дукатов, но не вздумай напиться. Машину я оставлю… хмм… ну, скажем, на углу Загородного и Звенигородской. Через два часа. Ключи в булочной, там рядом, у Витьки, спросишь.
— Вы что же… — напуганный таксист широко открыл глаза. — Вы…
— Парень, мне некогда. Но даю тебе слово, что машина именно там и будет, и ключи тоже. Через два часа. Все, иди. Я при исполнении. Да иди же!
Аделина опоздала на пятьдесят секунд. К счастью, такси, в которое она могла ошибочно сесть, проехало мимо ее дома на десять секунд раньше. Эдуард, рискуя, мигнул фарами. Аделина не подняла руку — дура. Он затормозил, и она села на заднее сидение.
— Разъезжая… — сказала она, прокашлялась, и снова сказала, — Разъезжая, номер…
Так и знал. Именно к Стеньке. На стрежен. Не зря Надежда старалась, не зря я старался — именно к Стеньке она и бежит. Ну, что ж. Стенька так Стенька.
Просто из принципа Эдуард вырулил сперва на Невский, и доехал до Литейного, и свернул направо.
— Можешь говорить, — сказал он.
— Что происходит? — спросила она. — В чем дело?
— Дело в том, что отца твоего сегодня вечером арестуют. Не волнуйся, ничего страшного. Отпустят, но не сразу. Но отпустят. А вот если бы тебя нашли у него в доме после ареста, то…
— То — что?
— Многое могло бы произойти. Понятно?
— Эдька…
— Да?
— Это похоже на мистификацию.
— Такие вещи всегда похожи на мистификацию.
— Ты не придумал ли это все? Ирка — она знакомая твоя?
— А тебе не показалось поведение твоего отца странным?
— Показалось.
— Ну вот видишь.
— У меня завтра репетиция.
— Мне очень жаль.
— Мне необходимо там быть.
— Сколько тебе лет, а, Линка?
— Что?
— Сколько тебе лет?
— Ты прекрасно знаешь, сколько мне лет.
— Знаю. Сорок три.
— Дурак.
— Двадцать семь. А мне сколько, как ты думаешь?
— Эдька, перестань!
— Сколько? Скажи.
— Ну, двадцать пять. Дальше что?
— А Стеньке сколько?
— Ну ты и подонок!
— Нет, сколько лет Стеньке?
— Подлец.
— Двадцать два или двадцать три. Забавно, а?
— Ты…
— Нет, это я просто разговор поддерживаю.
Они слегка поскандалили.
Он подождал, пока она войдет в неоклассический известняк, четырехэтажное здание, не из самых приятных.
Машину он честно оставил где обещал. Он вообще ценил в себе это — верность слову. Сказал — значит сделает. И пешком пошел к Балтийскому Вокзалу.
Времени оставалось — минут сорок.
Сразу несколько женщин разных возрастов с вожделением посмотрели на красивого, крепко сложенного, хорошо одетого молодого шатена, по-хозяйски непринужденно садящегося в новый внедорожник. Эдуард захлопнул дверь, завел мотор, и уже направился было к Нарвским Воротам, но вдруг, сжав зубы, круто свернул вправо и полетел по Загородному на северо-восток. Никуда это не годится, думал он, что-то я не то делаю, как-то все это… Что скажет Ольшевский? Уволит к свиньям. Только этого не хватало. Как меня можно уволить? Разве что ногами вперед. Эх. Отодвинься к поребрику, дура толстая… би-би!.. ну вот, теперь еще трамвай тут встал.
Пристроив внедорожник у самой парадной, он выскочил, оправил пиджак, и толкнул дверь. Интерком есть, замка нет — замечательный дом, люблю такие дома. Только один такой и остался в квартале.
Взбежав на третий этаж, он стукнул в дверь четыре раза — требовательно.
Открыл сам Стенька, растрепанный, заспанный, в одних трусах. Тощий. Нательный крестик частично скрывали неопрятные волосы на груди. От Стеньки несло потом.
— Здравствуй, солнце ясное, — сказал Эдуард, покривившись. — Где Аделина? Есть очень срочный разговор.
— Аделина? Не заходила сегодня, — сонно ворочая языком доложил Стенька.
— Что ты врешь, парень, — раздраженно заметил Эдуард. — Мне не до шуток.
— Нет ее.
Эдуард отстранил Стеньку левой рукой и вошел в квартиру. В лицо ударил запах грязной одежды, затхлого табачного дыма, какой-то дешевой еды, кошачьей мочи, и прочая, и прочая. Квартиру населяли, помимо Стеньки, суровый среднего возраста гитарист из Перми, тощая художница, и, кажется, школьный учитель, а может быть, продавец наркотиков, маскирующийся под школьного учителя. Эдуард решительным шагом прошел в комнату Стеньки. Одежда на полу, на комоде, на стульях. Книги на всех горизонтальных поверхностях. Пылища. Окурки — не стенькины, Стенька не курит. Пыльный телевизор. На стене плохая фотография церкви в Кижах. Грязные оконные стекла. Пусто. Эдуард заглянул в ванную, за затем по очереди — в комнаты учителя (никого), гитариста (спит на полу рядом с матрацем, ноги босые и грязные), художницы (сидит в одной майке, выставив тощие щиколотки, чего-то малюет цветными карандашами, вскинула брови, криво улыбнулась).
— Вы бы, э… — сказал Стенька, возникший за спиной Эдуарда.
— Ничего не понимаю, — сказал Эдуард. — Где же она?
В этот момент телефон у него в кармане затрезвонил мелодию из оперы французского композитора Жоржа Бизе «Кармен». Эдуард выхватил телефон, как выхватывают из связки ручную гранату. Стенька отскочил в сторону.
— Да?
— Как проходит отпуск, господин Чехов?
— Хорошо проходит, господин Ольшевский.
— Сегодня, говорят, дождь будет. А завтра хорошая погода. На рыбалку поедете?
— Да, наверное.
— Ну, желаю приятно провести время.
— До свидания, господин Ольшевский.
Сунув телефон в карман, Эдуард вздохнул слегка, с облегчением. Отсрочка на день. Он повернулся к Стеньке.
— Мальчики, хотите, я вас нарисую? — предложила художница.
— Рисовать надо уметь, — заметил Эдуард, делая Стеньке знак — выйдем.
Они прошли в стенькину комнату.
— Прибрал бы ты, что ли.
— Приберу, — откликнулся Стенька, зевая нервно.
— Она тебе не говорила, куда пойдет?
— Кто?
— Аделина.
— Когда?
— Давеча. Вот только что. Она здесь была.
— Да не было ее здесь!
Нет, не врет Стенька. То бишь — зашла в парадное, подождала, пока он, Эдуард, уедет, и снова вышла. Но зачем? Вроде бы достаточно напугали ее. Или нет? И где ее теперь искать? По подругам ездить? Или звонить? Звонить нельзя!
— Слушай, Стенька, а позвони-ка ей.
— Кому?
— Аделине.
— Она не любит. Ну да ладно. Давайте телефон.
— А, да, я забыл, у тебя нет мобильника. Ладно, одевайся, выйдем, на улице позвонишь.
— Мне нужно идти.
— Позвонишь и пойдешь. Я тебя не держу.
Из-за матраса выскочила радостная кошка, неся за хвост обезумевшую от страха мышь, и побежала в коридор — играть. Стенька, вздохнув, поднял с пола штаны.
— Помылся бы, что ли, — заметил Эдуард.
— Воды нет.
* * *
— А скажите-ка мне, Бертольд Абрамович, — спросил на следующее утро директор театра Морис Будрайтис, переплетя пальцы рук и положа руки на письменный стол веско, — что происходит, собственно, там у вас?
— Всё хорошо, а что? — нервно ответил, и спросил, Бертольд Абрамович.
— Всё хорошо?
— Ну да. А что?
— Да так. Мне тут сказали только что… по телефону… что не совсем хорошо.
— А кто сказал? — возмущенно осведомился Бертольд Абрамович.
— Ну уж это-то как раз не очень важно, — заметил наставительно Будрайтис.
— Нет, это очень даже важно! — снова возмутился Бертольд Абрамович. — Если у кого-то в нашем театре есть время заниматься доносительством, значит, он недостаточно загружен работой и является бездельником. Вот, например, у меня такого времени нет, я все время занят исключительно работой. И я не люблю, когда бездельники мешают нам работать — и мне, и вам, и всем.
— Не сердитесь, Бертольд Абрамович. Насколько я понимаю, вы смотрели сегодня новости утром. По телевизору. А если не смотрели, то вам наверняка о новостях этих уже сообщили коллеги.
— Да что там коллеги… да и новости…
— Нет, не скажите. Иногда очень интересные вещи показывают. Так значит, всё в порядке, всё-всё?
— А что я могу сделать? Выгнать? Так ведь, во-первых, замены в данный момент нет. До премьеры три недели…
— Нет, о том, что она будет петь на премьере, мы с вами даже и говорить не будем, Бертольд Абрамович, поскольку говорить не о чем. Это глупо. Меня интересует, как вы относитесь к тому, что она присутствует на репетиции?
— Ну так что же, выгнать ее? Выгнать, Морис Арнольдович?
Будрайтис расцепил руки, провел ладонью по лбу, поправил пиджак, и задумчиво посмотрел на окно. За окном синело небо. Хороший день. Погулять бы по парку, ни о чем не думая. Зайти бы в мороженицу — Будрайтис любил мороженое.
— Да, неприятно, — признался он. — Действительно, очень неприятно. А она хорошо поет?
Бертольд Абрамович пожал плечами.
— Очень неприятно, — продолжал Будрайтис. — Вот прямо таки сама пришла, утром, как ни в чем не бывало? — быстро спросил он, понизив голос.
— Да! — с отчаянием в голосе откликнулся Бертольд Абрамович. — Пришла вот, и поздоровалась со всеми. Волосы назад зачесала. И теперь они репетируют. Литовцев возбужден, контрабасистам улыбается.
— И вы с ней не пытались поговорить?
— О чем?
— Ну, как же.
Бертольд Абрамович промолчал.
— Уволю я вас, Бертольд Абрамович, — с тоской сказал Будрайтис. — Честное слово. Возьму вот и уволю. Вернется Валериан — что мне ему сказать?
— За что меня увольнять? Что я такого сделал? Это что же, благодарность ваша за многие годы работы? Я этому театру жизнь свою отдал, всю свою жизнь! Я буду жаловаться! Я напишу в газету. У меня есть знакомый редактор. Он у меня собаку недавно купил.
— Какой породы?
— Фокстерьера.
— Умная собака?
Бертольд Абрамович долго хмурился и молчал, насупившись, и вдруг улыбнулся.
— До чего умная, не передать, Морис Арнольдович. Все понимает, тактичная, хозяев любит. Что не скажи — слушает. И в глаза смотрит, грустно так.
— В глаза смотрит?
— Все время. Доверчиво так.
— Я давеча свою собаку усыпил, — сокрушенно сообщил Будрайтис. — Такое горе, Бертольд Абрамович. Собака — она существо преданное. Всегда тебе рада, всегда. А на рыбалку с собакой ездить — вот, не поверите — такое блаженство… сидит рядом, не долдонит, не жалуется, ласковая… А что, если?…