Романовский Владимир
Московский дворик
Владимир Романовский
МОСКОВСКИЙ ДВОРИК
Рассказ
В конце апреля я отправился на большую Пионерскую к Василию Дмитриевичу Шахматову, бывшему сотруднику нашей газеты. Направил меня к нему главный редактор. Когда-то на фронте Шахматов был фотокорреспондентом, много ездил, снимал. У него был собственный фотоархив, и мы надеялись: может, даст что-нибудь для праздничного номера ко Дню Победы.
Василий Дмитриевич Шахматов оказался крепким круглолицым стариком с нависшими белесыми бровями и острым взглядом. Встретил он меня настороженно.
- И что же вас интересует, молодой человек? - строго спросил он, разглядывая меня поверх очков.
Но чаю предложил, и постепенно мы разговорились. Он заметно смягчился и чем-то стал напоминать доброго говорящего бобра из мультфильма.
- Попробую подыскать, пей пока чай-то. - Василий Дмитриевич в знак своего расположения перешел на "ты".
Неторопливо поднявшись, он покинул кухню. Через несколько минут вернулся и выложил передо мной три пухлых черных конверта из-под фотобумаги. На каждом белела квадратная наклейка с аккуратными надписями: "апрель 1945", "май 1945", "июнь 1945". Я осторожно извлек из майского конверта пачку фотографий и начал раскладывать на столе. Верхний снимок явно не сорок пятого года, выцветший и пожелтевший, с полустершейся карандашной надписью на обороте - я, решив, что он оказался в пачке случайно, не глядя, отодвинул к Василию Дмитриевичу.
- Ты не двигай, это не ошибка, в той пачке ему и место. - Он бережно взял снимок за края и поправил очки. - У меня своя система. Хотя действительно сделан он намного раньше - в сорок первом году. Но я специально держу его здесь: с ним связана одна история. А произошла она именно в сорок пятом... - Он посмотрел на меня долгим, внимательным взглядом, словно прикидывая, стоит ли продолжать дальше.
- Расскажите, Василий Дмитриевич, - попросил я.
- Ладно, расскажу, а потом уж ты его посмотришь. Летом сорок пятого, не спеша начал Василий Дмитриевич, - наткнулся я на эту фотографию в редакционном архиве. Снимок-то сделан мастерски, и выглядел он тогда свежим и ярким. Представляешь картину Поленова "Московский дворик"? Ничем не хуже. Иногда черно-белые снимки выразительнее цветных, как графика. Все в нем было: необыкновенная воздушность, глубина, просветленность какая-то просто за душу брало. И духом веяло уютным, российским. Но главное не это. Главное - на фоне этого двора стоит молоденькая женщина с годовалым ребенком на руках, а ноги се облепили ещё два малыша, двух и трех лет, погодки. Рядом - матрос, в бескозырке и в каких-то диких клешах. Молодой крепкий парень, но взгляд у него растерянный, мне даже показалось обреченный. А она - смотрит с надеждой, ну так смотрит, будто молится. Щемящее впечатление производила эта картина, все в ней было: и материнство, и любовь, и дети малые, и надежда, и мольба, и покорность судьбе. Мадонна, настоящая мадонна. "Чистейшей прелести чистейший образец".
По снимку нетрудно было догадаться, что фотограф снял их перед расставанием, перед уходом этого матроса на фронт. Но он так и остался почему-то не опубликованным. На обороте химическим карандашом - были тогда такие карандаши - написан адрес и дата: август 1941.
И вот тогда я и решил написать очерк: взять тот, старый снимок и рядом сделать новый, в том же дворе и с теми же действующими лицами. И рассказать об их судьбе. Неплохая идея, а?
Слушай дальше. В июне сорок пятого Москва бурлила от радости. Наши возвращались из Европы победителями. Справедливость - редкая гостья в нашей истории, но тогда всем казалось: наконец-то она посетила и нас - фашизм повержен, зло наказано, добро торжествует. Мы - в Берлине, преступники - за решеткой. Мы их победили, мы всем показали, на что способны. А я, представляешь, молодой, внутри все так и кипит от энергии, готов к труду и обороне, как тогда писали.
И вот в воскресенье (чтобы застать кого-нибудь наверняка) отправляюсь по тому адресу, захожу в ворота, и передо мной - тот самый московский дворик, что на снимке. В глубине двухэтажный дом, к нему светлая тропинка ведет через траву, сбоку - тополь развесистый, под ним - песочница с желтым песком, дети в ней играют. Будто и не Москва это, а деревня... А на лавочке у песочницы молодая женщина - вяжет свитер, рядом возится паренек лет семи. И представляешь, четыре года прошло, а она в том же платье, что и на том снимке. И солнечный свет на неё все так же льется. Тогда в центре Москвы можно было найти вот такую провинциальную идиллию. Короче, подхожу я к ней, представляюсь... Она оказалась ещё лучше, чем на фотографии. Каштановые волосы, черты лица, знаешь, такие точеные и в то же время округлые, пухлые, что ли. Попробуй соединить нежность и твердость... Глаза огромные, мягкий такой, бархатный взгляд. Звали её Тоня, и, если честно, она мне приглянулась.
Она пригласила меня в дом на чашку чая. Заходим в комнату, оглядываюсь - изо всех углов и щелей нищета смотрит. На окнах - застиранные занавески, стол с облупленной клеенкой, четыре табуретки, три железные узкие койки вдоль голых стен...
"Я тоже хочу чай", - попросил малыш.
"Садись за стол, - сказала она и повернулась ко мне. - Это младший. Его Костей зовут. У меня ещё двое - Юра и Толя. Они сейчас у мамы, здесь недалеко".
"А тот морячок на снимке..." - начал я.
"Виктор? Муж... Пропал без вести в 1942-м, где-то под Севастополем. Где - неизвестно, похоронки-то не было. - Она подняла на меня глаза. - А может, жив?" - В её голосе звучали и сомнение, и надежда.
"Вполне может быть, - поспешно подтвердил я. - Таких случаев сколько угодно, надо ждать. Может, в плену, или в госпитале..."
"В госпитале? Три года..." - Она вздохнула.
"Мог попасть без сознания, после контузии, бывает, память нарушается, даже фамилию человек иногда не помнит..." - Я говорил, но в глубине души и сам не верил своим словам.
"Я и писала, и в военкомате была - никто ничего не знает. Думала, пенсию за него на ребят дадут... Говорят, не положено".
"Как не положено?" - поразился я.
"Так. Если пропал без вести - не положено".
"На что же вы живете?.." - Я огляделся.
"Работаю, мама помогает, вяжем носки, кофты..."
Незаметно она разговорилась, я смотрел в её бархатные глаза, слушал её мягкий голос и чувствовал, что теперь обречен помогать ей, что должен, обязан распутать до конца всю эту историю.
Расстались мы друзьями, в её глазах горел ко мне явный интерес. Но я догадывался: не из-за моих мужских достоинств, а просто потому, что я пообещал распутать эту историю с её пропавшим без вести мужем. Можешь себе представить, пенсию на трех детей за погибшего отца, за кормильца, как тогда говорили, не платили... Пропавший без вести для них - это не погибший за родину. Надо было не просто погибнуть, но и доказать это.
Я бросился по инстанциям, получил пропуск в Севастополь и отправился туда. Чтобы понять, что такое война, достаточно побывать в разрушенном войной городе. То, что я увидел, не поддается описанию. Это были сплошные развалины, какой-то кошмар. И людей там, конечно, погибло видимо-невидимо. Для тех, кто остался в живых, поверь, теперь вполне достаточно просто сказать: мы защищали Севастополь. И это будет означать очень многое. В центре среди груды развалин и кирпичей торчал серый куб - это был уцелевший сейф севастопольского банка. И даже в нем жили люди! Ты представляешь? Казалось, что город невозможно восстановить. И все-таки восстановили и возродили. А тогда я бродил по развалинам, и человеческая история представлялась мне сплошным абсурдом. Разрушение и возрождение, с горечью думал я, не происходят сами по себе, за ними стоят люди - либо разрушители, либо созидатели. Одни строят, другие разрушают - и неужели только в этом и состоит вся историческая закономерность, и неужели нет в истории ни логики, ни смысла?..
Два месяца я искал её мужа и в конце концов выяснил, что он погиб. Трудно было остаться в живых в подобной мясорубке, нужна была невероятная везучесть.
Я возвращался с тяжелым чувством: стоило ли столько хлопотать, чтобы принести ей эту черную весть. Правда, мне удалось доказать, что матрос Захаров, её муж, геройски погиб в боях за Севастополь, и она станет, наконец, получать пенсию на детей.
И вот прихожу я к ней, протягиваю справку из военкомата. Она быстро её читает, отворачивается и молчит. А потом поднимает на меня налитые слезами глаза и говорит:
"Господи, принесла тебя нелегкая. И откуда ты только взялся... Уж лучше бы я ничего не знала, так у меня хоть была надежда... Мне надежда нужна, а не эта кошмарная правда". - Она взмахнула бумажкой и выбежала во двор.
Вот так, молодой человек... В России надежда значит гораздо больше, чем в любой другой стране, не от хорошей жизни, конечно. Подождал я ещё немного Тоню, потоптался по комнате, а потом ушел... - Василий Дмитриевич протянул мне карточку. - А теперь смотри. - Он поднялся из-за стола и встал у окна. - Теперь уж таких двориков во всей Москве не найдешь. Заставили все бетонными коробками. Каждый метр экономят.
- И вы... вы с ней больше не встречались? - спросил я, разглядывая снимок.
- Встречался, конечно... - Он повернулся ко мне, хитро сверкнул глазами и снова стал похож на седого бобра. - Пришлось. И сейчас встречаемся... Каждый день.
- Как так? - не понял я.
- А так. Женился я на ней. А я разве не сказал тебе этого? - Он рассмеялся, довольный, что поразил меня. - Вот так - женился, и все. Ребят усыновил, теперь-то им уже за пятьдесят, сами уже деды. А я, естественно, прадед. Понял? Такой, брат, случай. Иногда я все же думаю: а может быть, и не так уж абсурдна и чудовищна человеческая история и, возможно, в ней действительно есть тайный, сокровенный смысл, а?
- А сейчас, где она сейчас, ваша Тоня? - нетерпеливо спросил я.
- У старшего внука, помогает. На другом конце Москвы.
- Ваша история так и просится на бумагу! - воскликнул я.
- Вот-вот, так я и чувствовал. Просится на бумагу... - Он вздохнул, присел к столу и взял фотографию. - Нет, не имею права.
- Но почему? - Я невольно повысил голос, досадуя на стариковское упрямство.
- Потому что никто не знает, что я неродной их отец. Никто. Ни дети, ни внуки, ни правнуки. Трое детей, четыре внука и столько же правнуков. Чуешь, какой хвост тянется? Они считают меня своим, кровным. И хотя это и не имеет большого значения, но я хочу, чтобы они так и считали. А ты раззвонишь на весь свет...
Я заметил, что он колеблется, и усилил натиск.
- Я все изменю, Василий Дмитриевич. Все - адрес, фамилии... Поймите, не могу я не рассказать эту историю, спать перестану, засохну, это выше моих сил, - разразился я потоком слов, захлебываясь от собственного красноречия. - Я все равно напишу. Никто мне не запретит... Ведь вы журналист, Василий Дмитриевич... Уходят поколения, все меняется, и только память остается. Снимки, рассказы, документы. А люди должны знать и об отдельных человеческих судьбах, из которых и состоит большая история...
- Может быть, ты и прав... - Шахматов вздохнул - и, все ещё неуверенно, протянул мне снимок. - Уговорил... Только смотри не потеряй.
- Как можно, Василий Дмитриевич! - воскликнул я.
- К сожалению, можно. Сейчас все стало можно, - проворчал он. - Все теряем и все забываем. Когда поживешь с мое, поймешь: память - лучшее, что есть у человека. После любви, конечно. Она как лекарство - и согревает, и лечит.
- Память или любовь?
- Не смейся. И то и другое. Ладно, держи. Успехов тебе. Расстались мы друзьями.