- Там меня любят, а здесь я... странно чувствую себя. Да и не нужно мне все это... Ну, расскажите про себя: что вы, где вы и что делаете, - сказала она вдруг, как будто коснувшись того, чего совсем не нужно было касаться. Говоря это, она передвигала на белой скатерти блестящие металлические щипцы и, в ожидании ответа Валентина, машинально взгля-нула на Митеньку, хотела так же машинально отвести глаза, но, встретившись с его взглядом, внимательно посмотрела на него.
- Что я? Всё и ничего, - сказал Валентин. - Где я?... Пока здесь, кончаю последние дела, чтобы двинуться на Урал...
- Да, да, я слышала, - сказала графиня.
- А что делаю? - продолжал Валентин. - Выручаю своего приятеля, помогаю ему осво-бодиться от тяготы жизни, продаю его имение.
При слове приятель графиня посмотрела сначала на Петрушу, потом на Митеньку Воейко-ва и, видимо, не знала, о каком приятеле идет речь, - о том ли, что обладает даром рассказчика, или о том, талантов которого не знала.
- Дмитрия Ильича, - сказал Валентин, заметив ее затруднение.
- Вы хотите начать служить или купить где-нибудь в другом месте?
- Ни того, ни другого, - отвечал Митенька, покраснев. - Просто меня давит земля, требуя от меня того, что мне не свойственно и совсем не нужно.
Когда Митенька говорил, он чувствовал, что его слова должны заинтересовать эту женщину и заставить ее обратить на него внимание, как на человека, не совсем обыкновенного и непохо-жего на тех, с обществом которых она порвала раз навсегда.
Графиня посмотрела на Митеньку молча продолжительным взглядом.
- Мы с вами поймем друг друга, - сказала она, не отводя от него взгляда, как бы давая понять, что об этом они поговорят вдвоем.
- У вас чай только монашеский или что-нибудь есть к нему, вроде старого доброго рома? - спросил Валентин.
- Простите, милый, я так от всего отвыкла... Вам не доставит труда встать и взять в буфете? Там, где всегда... - прибавила она с улыбкой, указывая этим на личное знакомство Валентина с огромным темным буфетом, похожим на церковный орган с резными стрельчатыми украшениями.
Валентин встал, открыл дверцы и, наморщив кожу на лбу, посмотрел, пригнув несколько голову, на полки, потом достал две бутылки, одну светлую, другую темную.
Петруша только покосился на них, когда Валентин поставил бутылки на стол, недалеко от него, очевидно не будучи уверен в том, дадут ему или не дадут.
Графиня изредка посматривала на него, видимо, ожидая с интересом послушать талантли-вый рассказ и, вероятно, недоумевая, как такой легкий дар может совмещаться с такой тяжелой внешностью.
После чая Валентин, опорожнивший не без участия Петруши уже половину вина, сказал:
- Принято думать, что вино - наркотик. Это неверно. Вино есть вино. Вечно юный, боже-ственный напиток жизни. Древние это понимали.
Он встал, забрал бутылки за горлышки и молча пошел на террасу. В дверях он остановился и сказал:
- Пить вино нужно только в хорошей обстановке или под небом. Сегодня у меня есть и то и другое.
Петруша посидел немного и, обманув ожидания хозяйки, совершенно молча, даже не поблагодарив ее, тоже ушел на террасу, поколебавшись некоторое время - захватить с собой рюмку со стола или нет.
- Я знаю его и люблю, - сказала графиня о Валентине с улыбкой, как бы отвечая на нес-колько смущенный взгляд Митеньки Воейкова. - Мне кажется, что это человек, душа которого всегда свободна... Очевидно, пути к свободе различны. Один идет так, а другой должен идти совсем иначе. Кому что дано... - прибавила она, и по лицу ее скользнула легкая тень задумчи-вости. - Его надо знать, чтобы любить, и любить, чтобы понимать. На первый взгляд его выходки странны. Но за ними чувствуется необъятно большая душа. Он все в мире свободно любит, но ни к чему не привязан, и от людей ему ничего не нужно. Очевидно, они и не в состо-янии ему ничего дать, потому что он, кажется, очень мало ценит то, чем они дорожат.
- Как вы верно его определили! - горячо и мягко воскликнул Митенька и сам заметил эту мягкость и как бы сдержанную ласку, относившуюся не к Валентину, а к ней, сидевшей перед ним женщине, такой молодой и прекрасной, отрекшейся от мира, недоступной ни для кого. Эта скрытая мягкость вырвалась у него как бы в ответ той женской нежности, которая иногда выра-жалась в неожиданном блеске глаз из-под покрова ее монашества.
- В вас что-то есть необычайно молодое, беспомощное и чистое, - сказала молодая женщина, и на секунду ее глаза внимательно остановились на его глазах, потом ее взгляд ушел вдаль, точно в глубь прошлого ее собственной жизни. Как будто она сейчас встретилась с тем, чего было мало около нее в ее жизни, в ее прошлом.
Она незаметно вздохнула и взглянула на Митеньку, как бы возвращаясь к действительно-сти.
- Пойдемте ко мне...
Она встала, отодвинув ногой стул.
Митенька с приятным волнением почувствовал, что стена монашеского в ней как бы приподнялась, и сейчас перед ним была только женщина с какой-то сложной, скрытой от всех душевной жизнью.
И ему безотчетно хотелось сейчас казаться чистым сердцем и беспомощным в житейских делах, так как эта чистота и беспомощность в нем не отпугивали молодую женщину и не застав-ляли ее опускать на лицо невидимую схиму. А он чувствовал, что она опустила бы ее в тот момент, как только почувствовала бы в нем мужчину. И он инстинктивно старался не спугнуть ее чувства и быть таким, какому бы она могла сказать то, чего не сказала бы другому.
Графиня Юлия зажгла на маленьком столике лампу, и они сели вдвоем на диван, стоявший глубоко в цветах.
- Да, нужно принимать жизнь так, как принимает ее Валентин, или совсем уйти из нее, - сказала она, как бы продолжая вслух какую-то свою мысль. Может быть, для некоторых последнее легче...
- Как это верно! - вдруг с искренним порывом воскликнул Митенька, даже сложив перед грудью руки, как на картинках их складывают на молитве дети.
Он почувствовал холодок, пробежавший по спине, не от сознания верности высказанной мысли, а от собственной искренности, которая прозвучала в его голосе, и от того, что искрен-ность сближает его с молодой женщиной, для которой, казалось, все мирское похоронено.
- Мы заняты конечными делами, которые делают нас рабами жизни, сказала графиня, глядя вдаль перед собой, - тогда как у нас есть бесконечное, делающее нас свободными. Это наше внутреннее. Здесь мы можем бесконечно идти вперед. Здесь борьба только возвышающая, а не унижающая нас. И здесь уже никто не может сделать нас несчастными... отнять у нас наше счастье... нашу веру... грубо и гадко осквернить все... Потому что люди только разрушают и отнимают счастье, - тихо и задумчиво сказала графиня и прибавила: - А не дают его. Все земное слишком непрочно. Митенька чувствовал, что она перед ним как бы приоткрывает какую-то завесу, какое-то темное пятно жизни, о котором она не сказала бы никому. И ему было необыкновенно хорошо сидеть здесь и вести этот странный сближающий разговор, качавшийся на тонкой неощутимой нити, которая могла порваться от малейшего неосторожного слова. И потому каждый шаг незаметного сближения особенно волновал и до остроты напрягал способ-ность понимания и проникновения в мысль собеседника.
- Вам тяжело?.. - сказал Митенька тихо и, взяв ее руку, заглянул ей в глаза с выражением боли и тревоги за нее.
Молодая женщина молча посмотрела на него.
- Ваши милые глаза так хорошо смотрят, как будто они чем-то близкие, близкие и... чис-тые, - сказала она, и у нее сквозь улыбку мелькнули слезинки.
Митенька испытывал новое, незнакомое наслаждение от сближения с женщиной, по отно-шению к которой ничего нельзя было позволить себе, даже помыслить. И все-таки какими-то другими путями, полубессознательно он подходил к ней так близко, что брал ее, незнакомую женщину, за руку и с тихой интимной нежностью спрашивал о ее душевной тяжести.
И чем невозможнее было проявление мужской стороны в их сближении, тем острее и сильнее было каждое движение, которое другими путями вело их к близости.
И Митеньке захотелось сказать ей, как ужасна сейчас его жизнь, как он низко пал, ничего не может сделать, так как не знает, что ему еще осталось делать, когда все в жизни перепробо-вано им.
Он чувствовал, что, как бы он низко себя ни обрисовал, она не отвернется от него. И он рассказал ей, что он сейчас в тупике, что в нем нет ни веры, ни определенного пути жизни, что в нем хаос и отчаяние и что одна надежда - на перемену места и на бегство от гнилой, размени-вающей на мелочи культуры. Он хотел рассказать про свои отношения к женщинам, но почувст-вовал, что этого теперь говорить не нужно. Говоря ей, он почему-то невольно показывал более сильное чувство отчаяния, чем у него было на самом деле.
Он кончил и, не взглянув на графиню, спрятал лицо, закрыв его руками. Он сидел в позе такого отчаяния и безнадежности, что чувствовал, что было вполне естественно, если бы она положила ему руку на голову.
Графиня вздохнула.
- Мы слабы, нечисты, темны, и надо все силы души направить внутрь себя или чтобы кто-то другой, более сильный, взял нашу душу в свои руки, - тот, кто видит наш путь яснее, чем наши затемненные глаза. Тогда и сам начнешь его видеть и поймешь, что это темное в нас самих, что душа наша закрыта, слепа и не живет жизнью, какой она должна жить. Я встретила такого человека и как бы из его рук приняла силу и увидела свою душу - темную, слепую, жадную к временному, земному счастью, к наслаждениям, - сказала графиня. И глаза ее опять ушли вдаль и сощурились. - А все это коротко и кроме горького осадка ничего не оставляет. Тогда как жизнь - в отречении от всего этого и в бесконечной работе над своей душой, пока она наконец прозреет и увидит вечный свет жизни.
- Вы о нем говорите? Об отце Георгии? - спросил Митенька.
- Да, о нем, - сказала графиня, произнося это слово с особенным выражением, с каким говорят о чем-то великом.
- Как вы мне много дали! Я почувствовал, что мне нужно и чего я не видел совсем, - сказал Митенька.
Молодая женщина подняла на него глаза и посмотрела долгим взглядом.
- И слава богу... - сказала она. - Мне с вами было хорошо.
Митенька хотел было сказать, что ему тоже было хорошо, но в это время в комнату вошел Валентин.
- Я зашел сказать, что нужно ехать, а потом хотел еще сказать тебе (прости, что так говорю, мне удобнее)...
- Пожалуйста, милый, пожалуйста, - ответила графиня с тихой улыбкой.
- Еще хотел тебе сказать, - повторил Валентин с обычным усилием нетвердых от вина глаз, - что ты - монахиня, но знаешь и чувствуешь нечто, за что я тебя и люблю.
Гости уезжали. Графиня провожала их до передней и тихо сказала Митеньке, чтобы он навестил ее. А когда он целовал ее руку и потом поднял глаза, она тихо улыбнулась ему.
Прощаясь с Петрушей, она сказала, что, может быть, он в следующий раз доставит ей удовольствие прелестью своего рассказа, на что Петруша ничего не ответил и, зацепив тонко-ногий столик, едва не повалил его.
LV
Эта необычная, тонко волнующая беседа произвела на Митеньку сильное впечатление: у него как будто открылись глаза, и он ясно увидел, что ему нужно и где истина.
Ему ясно, как откровение, представился главный смысл слов графини: "Душа наша беско-нечна, а мы делаем конечные дела". А его главная, основная неправда была в том, что он все время жил внешним, чужими делами, а не делом своей души. Он помнил и заботился обо всем, что лежало вне его. И совершенно упустил из виду то, что находилось внутри его и было всецело в его распоряжении.
И то, что было внутри его, всю жизнь оставалось без всякого призора и усовершенствова-ния.
Как же можно устраивать жизнь других людей, вообще всех людей на земле, когда он самого себя не устроил, забыл о своем внутреннем?
И вот это его забвение своей души, стремление к полной свободе вылилось в полную анархию, в потерю воли над собой и в подчинение чужой воле, потому что своей воли не было. А он, слепой, все искал чего-то по сторонам, все думал найти внешние зацепки, внешние точки опоры. Хотел перемещением себя в другое место создать новую жизнь. А главный и единствен-ный источник всякой жизни - его внутреннее - было забыто.
И его вдруг осенила мысль, взволновавшая его, как неожиданное открытие: он думал, что уже все перепробовал и раз навсегда оказался во всем банкротом. Оказывается, что у него наш-лась область, в которой есть бесконечный источник деятельности, возможность бесконечного подъема. Это переустройство самого себя.
Вот истина!
И было просто странно и непонятно, как он не пришел к этому с самого начала. Почему он начал чего-то дальнего, с других, а не с самого близкого самого себя? И какое ему теперь де-ло до других, до всей жизни, их устройства? Сколько проделал для них борьбы, сколько тратил на них времени! А они разве подвинулись хоть сколько-нибудь от его работы? А все потому, что он воздействовал (теоретически) прямо на них, а нужно было воздействовать косвенно, т. е. сначала исправить самого себя, а они увидели бы и тогда уже...
Он разрушил все божеские законы, а своих законов вместо них человеческих, личных - не создал. Просто упустил из виду. Да если бы даже и не упустил из виду, то все равно из этой постоянной скачки разрушения и возмущения несправедливостью мира он не смог бы ничего сделать.
Теперь другое дело, когда, сказавши: "С нами бог и бог с вами", он может махнуть рукой на человечество, его дела и заняться на досуге только самым главным.
Конечно, теперь его дело вовсе не будет заключаться в спасении души. И графиня Юлия, толкнувшая его на этот путь, не найдет с ним ничего общего, потому что она вся проникнута религиозным началом. Для нее вся цель и закон - в боге, а у него будет просто здоровое само-управление и упорное улучшение своего внутреннего мира.
Это будет просто автономное земное самоуправление на месте давно свергнутого небесного абсолютизма. Ему совершенно не нужна божественная, потусторонняя бесконечность, когда эта бесконечность улучшения есть в нем самом.
А материала для улучшения, слава тебе господи, найдется, в особенности теперь, когда у него все так разъехалось, что концов не соберешь.
В самом деле: воля, умственная жизнь, нравственная - все это пересмотреть, наладить, организовать. Ведь это самая высшая ступень, до которой достигал человек: быть самому для себя высшим началом и источником дела.
Его захватила и взволновала эта мысль. В самом деле: его владения, пожалуй, будут немногим меньше, чем владения пресловутого творца мира и промыслителя, если измерять их способностью внутреннего проникновения, а не внешними размерами. Да и относительно существования этого творца тоже вопрос деликатный: существует промыслитель или нет, об этом, слава богу, спор идет столько веков, сколько существует человек на земле, и все-таки ни до чего еще не договорились. Тогда как существование, самое реальнейшее существование его, Дмитрия Ильича Воейкова, очевидно для всякого, даже для слепого.
И опять он не мог не отметить наличия в себе могучего духа возрождения: ведь, казалось, совсем погибал человек, две новых жизни лопнули подряд как пузыри, и дальше уж, кажется, податься некуда было. И вдруг новое озарение, новый просвет. И какой просвет! Ведь челове-честву, чтобы сделать такой скачок, от внутреннего небытия к созданию в себе автономного мира, потребовалось тысячи две лет, целая история, а ему не нужно никакой истории: он проделал это ровно во столько времени, сколько нужно было, чтобы проехать от усадьбы графини до монастыря, к которому они уже подъезжали.
Митеньке сейчас было странно, что Валентин сидит рядом с ним и не подозревает, что около него уже совсем другой человек, чем был полчаса назад. В такой степени другой, что самый зоркий глаз не мог бы уловить в нем ничего общего с прежним.
LVI
Подъезжали к монастырю. Ларька свистнул и пустил лошадей полной рысью, но попал на плохую дорогу, и седоков начало подбрасывать, точно они ехали по картофельным грядкам.
- Придержали бы лошадей-то, - сказал Валентин.
- Может, скоро лучше будет, - ответил Ларька.
Сам он вообще не чувствовал никакого неудобства от толчков. И если ехал один, пустив лошадей во весь мах, и налетал на ухабы, - по которым его начинало подбрасывать так, что ёкало под ложечкой, - он не останавливал лошадей в надежде, что толчки сейчас кончатся. А заранее остановиться перед ухабами не мог, потому что смотрел обыкновенно не на дорогу, а все по сторонам.
Митрофан с своей тройкой поспевал за ними сзади в темноте. Вдруг у него что-то треснуло, послышалось падение чего-то в лужу дороги, и все затихло.
- Стой, стой, Ларька! - крикнул Митенька Воейков. Он соскочил с экипажа и подбежал к остановившимся лошадям коляски Митрофана.
Коляска в темноте валялась на боку, зарывшись железным крылом в пашню у дороги. Мит-рофан молча вытирал руки о штаны и смотрел на коляску. Потом потрогал ее, пробуя поднять, и не поднял. Отойдя в сторону, высморкался через пальцы и только тогда сказал равнодушно:
- Поломалась...
- Что поломалось? - крикнул Митенька.
- Известно что - ось, - отвечал Митрофан. - Мастера чертовы. "Весь век, - говорит, - будете ездить и меня благодарить". Ему не коляски чинить, а коров стеречь. Уж как он есть пьяный человек, так и останется.
- Ведь я тебе тогда же говорил, чтобы ты не отдавал ему.
- Да кто же ее знал-то? - сказал Митрофан спокойно.
- Как "кто знал"! Ведь ты же сам сейчас говоришь, что он пьяница.
- Да ведь все думается, что ничего. Ведь уж очень расхвалил-то себя, вышло - вроде как первый кузнец во всем свете. А на поверку выходит свинья.
- Никакой, брат, опыт тебя не научит, я вижу, - сказал Митенька с досадой. - Ну что теперь будешь делать?
Митрофан молчал, глядел на валявшуюся коляску, как бы соображая, потом полез в карман за кисетом.
- Отдам я ему теперь черту, дожидайся, пусть только заявится. Тут надо было кольца нагнать, а он сварил просто, да и ладно.
- Так ты-то не видел, что она просто сварена, без колец?
- Как же не видел, - сказал Митрофан, - глаза-то, слава тебе господи, на месте.
- Так что же ты ему не сказал?
На это Митрофан ничего не ответил и, завернувшись, стал зажигать спичку и раскуривать трубку.
- Бывает, что и с одной сваркой, без всяких колец хорошо держится, когда руками сдела-на, - сказал он, раскурив трубку.
- Что это у тебя руки-то, в чем? - спросил Митенька испуганно.
Все руки у Митрофана были в крови.
- Об камень, должно, пришелся, раскровянил. С таким кузнецом не то что руки, а и голову свернешь. И этот черт тоже расскакался, не видит, какая дорога, - сказал он, недоброжелатель-но посмотрев на темневшую впереди коляску с Ларькой.
- Ну, знаешь ли, с тобой говорить - одно только раздражение. Сам-то ты чего смотрел? И сдержал бы, если знаешь, что ось плохая.
- Да ведь ехал, как за человеком: думал, у него голова работает, отвечал неохотно Мит-рофан. - Ну что же, теперь кол подвязать, да и пошел до монастырской кузницы.
- Скоро вы там? - крикнул Валентин.
Митенька подошел и, запахивая полы, сел в коляску.
Переночевали в монастырской гостинице. Митенька ничем не показал Валентину, что стал совершенно другим человеком. Он даже боялся говорить ему об этом, так как хорошо знал его способность одним словом, сказанным вскользь, опрокинуть все и заставить потерять всякое ощущение значительности предпринятого.
Остановка и ночевка в монастыре, сначала вызвавшая было досаду и раздражение в Мите-ньке Воейкове, оказалась под конец даже приятной для него.
Чистенькая гостиница, с особенной монашеской чистотой; тишина; особенный, приятный запах в номере, недавно покрашенном; внизу, в общем отделении, - богомольцы с котомками и жестяными чайниками, странники, больные и весь убогий люд, обычно колесящий по проселкам и большим дорогам; в церкви ранняя служба... Митенька встал рано и пошел пройтись. Обошел весь монастырь, прошел мимо отдельно от церкви стоявшей колокольни по песчаной дорожке монастырского двора. Повернул мимо трапезной и дома игумена, с остроконечными окнами, в верхней части которых были вставлены разноцветные стекла.
Маленькая калиточка вывела его на пчельник к прозрачной сажелке сзади высокой стены собора. Здесь было старое кладбище и виднелись старые могильные плиты и пошатнувшиеся памятники. А дальше шла кругом видная сквозь зелень сада белая монастырская стена.
Утреннее солнце, церковный звон, тихие фигуры монахов, журчащая вода в святом колодце и солнечные тени на древних могильных плитах придавали всему выражение глубокой тишины. А эта белая стена монастыря точно ставила преграду для всего мирского, беспокойного и трево-жащего.
И Митеньке показалось хорошо, в его новом состоянии, жить в таком отрезанном от мира месте. Только бы не надо этих церквей с божеством.
Он сел на старую могильную плиту, наполовину ушедшую в землю и поросшую мохом.
- Размышляешь? Это хорошо, - сказал неслышно подошедший сзади Валентин.
- Нет, просто так сижу, - сказал, покраснев, Митенька.
- Это тоже хорошо, - сказал Валентин, садясь рядом на плиту.
- Как это на тебя похоже! - заметил Митенька. - Если есть - хорошо, а нет - у тебя тоже хорошо.
- Что ж тут такого? Ум принимает как истину утверждение факта и потом отрицание этого факта также принимает как истину.
- Ну, а в данном-то случае?
- Что в данном случае?
- Да почему хорошо было бы, если бы я сидел и размышлял?
- Место хорошее. Хороший масштаб для оценки вещей дает, - отвечал Валентин, показав на могильные плиты.
- А почему было бы хорошо, если бы я не размышлял?
- Потому что, значит, прочный человек, если можешь сидеть на этом камне и ни о чем не думать. Люблю монахов, - сказал Валентин, как всегда ответив вскользь на вопрос и переходя к другому. - Всегда они выбирают для жизни и смерти красивые места. Прожить жизнь в красивом месте хорошо: останутся хорошие воспоминания о земле. И хорошо, что стеной отгородились. Я пожил бы тут.
- Как странно! - сказал Митенька. - Я сейчас думал о том же. Только бы без этого божественного и без звона.
- Нет, звон необходим, - возразил Валентин, - я люблю, когда много звонят колокола. Жизнь кажется тогда священной и торжественной. Я бы на всех деревьях колокольчиков навешал. Земля любит звон. И монахом охотно бы сделался, - продолжал он. - Вставать до зари, зажигать свечи под каменными сводами, жить, когда на земле все еще спит и только бодрствуют в небе одни звезды... Хорошо! - сказал, еще раз оглянувшись, Валентин. И, указав рукой на вившихся у могильных цветов бабочек, прибавил: - У них все тут есть и все вместе: радость жизни с ее неведением и смерть с познанием всего. - И как бы про себя проговорил задумчиво: - Да, смерть - познание всего. Им бы сюда вина побольше и женщин.
- Как ты можешь говорить такие вещи!.. - сказал Митенька и даже испуганно оглянулся. - Неужели тебя самого-то не оскорбляет?
- Чем оскорбляет? - спросил Валентин, вглядываясь в надпись на плите.
- Несоответствием между такой вольностью и...
- Божественным?.. - подсказал Валентин. И прибавил: - Все божественно. Человек когда-нибудь поймет это.
- Вот и получится вместо монастыря свинство.
- Ну, свинства не получится, - сказал Валентин. - Нет, женщины и вино в монастыре необходимы. А то здесь смеху и веселья совсем не слышно. Целая половина урезана. Все торо-пятся и делают не по порядку. Полная тишина будет и без того там.
- Я заметил, - сказал Митенька, - что ты жизнерадостный человек, а часто говоришь о смерти.
- Ну как же часто, я не говорю. А если и говорю, то это естественно: смерть - познание всего и верный масштаб для оценки вещей.
Он наклонился к могильной надписи и долго вглядывался в нее.
- "Соня Бебутова, скончалась 17-ти лет в 1840 году". Ей сейчас 91 год. Но в то же время ей так и осталось 17. Пройдет 1000 лет, ей все будет 17. Сроки, очевидно, только для земной жизни, потому что никому в голову не придет сказать, что ей 91 год. И там, наверное, лежат среди костей ее волосы, такие же молодые и шелковистые, как сорок и шестьдесят лет назад.
Он перевел взгляд на другие кресты и старые памятники под березами и долго смотрел на них; потом как-то странно оглянулся по сторонам.
- Что ты смотришь? - спросил Митенька.
- Говорят, что узники после долгого пребывания в заключении, выйдя из тюрьмы, любят возвращаться с воли, чтобы еще раз взглянуть на нее.
- Ты к чему это?
- Просто так, пришло в голову. Ну, пока пойдем отсюда, - сказал Валентин, встав и оглянув еще раз кладбище. - Хорошо! - сказал он. - И хорошо то, что человек эти врата, ведущие туда, украшает цветами. В других местах тело сжигают и пепел ставят на полочки под номерами. Это уже хуже.
Он вышел с кладбища и как-то особенно тихо и осторожно притворил за собой калиточку.
LVII
Кузнецы провозились с коляской до вечера. Митрофан с Ларькой присутствовали при этом.
- Вот чертовы мастера-то! - сказал Митрофан, показав на свою окровавленную рубаху. - Чисто поросенка резал! Заместо того чтобы кольца на ось нагнать, он сварил ее просто, да и ладно.
Кузнец на это ничего не ответил и, сунув ось в горн, стал раздувать мех.
- По делу и мастера видно, - сказал он уже потом и, выхватив клещами ось, стал по ней колотить молотком на наковальне, отчего огненными звездами брызнули во все стороны круп-ные искры, заставившие Ларьку кубарем выкатиться из кузницы.
Митрофан только немного загородился рукавом и, когда задымилась его рубаха, он спокой-но замял огонь руками, сказавши при этом:
- Вишь, вредная какая...
Когда путешественники тронулись от монастыря, Валентин сказал:
- Вот нам разве что сделать: тут есть один богатый купец, живет недалеко, Курдюмов. Так как мы поедем почти мимо, то заедем на всякий случай к нему. Он, может быть, купит твою землю. По крайней мере, у меня будет чиста совесть перед тобой. Это уж я делаю не для тебя, а для себя.
Митенька, хотевший было сказать, что это ему теперь уже не нужно, при последних словах Валентина не знал, что ответить: раз Валентину это нужно было сделать для себя, то, конечно, это его дело.
И Митенька согласился ехать туда, куда не нужно, уже не для себя, а для другого, т. е. Валентина.
Если Митенькой завладевала посторонняя воля и он начинал сознавать незаконность такого положения, то освобождение от гнета воли никогда не следовало непосредственно за возникно-вением сознания о необходимости освобождения.
Сначала у него бывало даже приятное успокоение от того, что, подчинившись чужой воле, он может сам не делать активных усилий.
Потом, когда эта чужая воля скручивала его, не считаясь с его собственными желаниями, у него портилось настроение и приходило сознание возмутительности такого порабощения.
После этого следовало долгое нарастание возмущения, которое выражалось преимущест-венно в разговорах с самим собой на тему о том, что никто не имеет права распоряжаться им, или этот протест высказывался какому-нибудь соответствующему лицу, причем он развивал это в очень строгой логической системе.
Но, когда он пробовал это же самое доказывать тому лицу, от засилья которого он хотел освободиться, вся его стройная логическая система расползалась, и он сам не находил у себя прежней веры в правоту своих доводов и в свое право на освобождение.
И потому Митенька, чувствуя за собой этот грех, не решался на активную борьбу и против воли продолжал подчиняться, втайне всегда надеясь на внешний случай, который даст ему освобождение.
В данном случае с Валентином у него уже давно явилось сознание бесполезности этих неле-пых разъездов. В самом деле: какой дурак может сказать, что эти странствования с ежедневными возлияниями хоть сколько-нибудь похожи на деловую поездку по продаже имения?
И, наверное, имения продаются совсем не посредством разъездов.
Митеньку сбила с толку спокойная уверенность Валентина: у него был такой вид, как будто он на своем веку продал целые десятки имений. Но, с другой стороны, ему бы, кажется, нужно знать, что Валентин с таким же легким сердцем мог взяться не только за продажу имения, а и всего земного шара.
И теперь Митенька как раз находился в стадии ожидания какого-нибудь внешнего случая, который освободит его от ига Валентина, потому что внутреннее сознание незаконности этого ига у него уже было. И было то, ради чего нужно было освободиться: он стоял у порога совсем новых прозрений, которые родились в нем по дороге от графини. Теперь ему было что защи-щать, во имя чего бороться.
И случай этот действительно пришел после нелепого заключительного аккорда Валенти-новой деятельности.
LVIII
Только было Ларька, выбравшийся на большую дорогу, пустил лошадей, как навстречу показалась в пыли мчавшаяся тройка буланых, запряженных в старенькую таратайку, у которой задние колеса, размоловшиеся на оси, выписывали мыслетё, как пьяные.
- Стой, стой! Куда? - закричал из таратайки сидевший в ней человек в крылатке и проб-ковом шлеме, повернувшись всем туловищем назад, так как экипажи уже разъехались.
- ...Землю...- неясно донеслось в ответ одно слово из фразы, которую крикнул Валентин, тоже повернувшись назад.
Экипажи остановились. Федюков (это был он), соскочив, подбежал к приятелям и потряс им руки.
Узнав, что они едут к Курдюмову, Федюков, не говоря ни слова, махнул рукой своему кучеру, чтобы он поворачивал лошадей.
- Я вам, кстати, дорогу к нему покажу.
- Да ведь тебе не по дороге, как будто?.. - сказал Валентин.
- Нет, нет, ничего, - отвечал испуганно Федюков, как бы боясь, что его не возьмут.
Он сел к Валентину с Митенькой, а Петрушу пересадили к Митрофану, который вожжами разбередил себе руку и сидел, весь вымазавшись в крови.
Митенька, увидев его, только поморщился:
- Ты бы хоть завязал руку-то.