Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Минус (сборник)

ModernLib.Net / Роман Сенчин / Минус (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Роман Сенчин
Жанр:

 

 


Не доходя нескольких шагов до бывшей кухни, я приостановился, принял вид обаятельного смельчака. Сунул окурок в угол рта, глаза чуть сощурил. Не спеша, развязно так – дальше… Облом.

Облом, облом. Бывшая кухня пуста. Холодна и скучна без нее. Подоконник свободен. Девочка с золотисто-каштановыми волосами не сидит на нем, не смотрит в окно, нет ее ноги, подрагивающей в такт музыке из плеера. Облом. А ведь именно сегодня, вот сейчас я готов, способен с ней познакомиться, очаровать ее… Сейчас я могу быть веселым и разговорчивым, общительным до предела…

Присел на подоконник. Докуриваю, оплавленный фильтр бросаю в сухую раковину (кран давно зачем-то отрезан сваркой), сплевываю на кафель стены. Ковыряю ногтем отслаивающуюся краску с подоконника. Хорошее состояние раздавлено, растворено пустотой этой бывшей кухни. Что теперь делать? Возвращаться к столу, к чувакам пока не хочется: знаю – еще пяток рюмашек и отрублюсь. Это бы неплохо в другой день, а сейчас…


Я на самом деле-то мало общался с девушками, чаще всего – не слишком удачно, по пьяни. В первый раз с одноклассницей, которая мне нравилась с четвертого класса. Она ходила с парнями взрослее, но я дождался момента… Это случилось на выпускном вечере, после выдачи аттестатов и традиционного бала. Потом началась дискотека, скрытая попойка; мы забрались с ней на крышу школы. Было темно и очень тепло. Июнь… Она была в легком сиреневом платье… Я не знал, что и как, я даже не видел тогда эротических фильмов, а ей было прикольно, как это сделает мальчик… Я пытался ее раздеть, мои руки дрожали, я был мокрым от пота. Я пыхтел, а она улыбалась, она не сопротивлялась, но и не помогала мне. Она до поры до времени забавлялась. Мы оба молчали. Внизу, в актовом зале, музыка… Я почти не владел собой, я готов был взорваться, как многотонная бомба… Потом на ее платье треснул шов, она оттолкнула меня, и я, запнувшись, чуть не упал. Она хохотнула презрительно, ушла танцевать. Я хотел прыгнуть с крыши, но не прыгнул, поплелся домой, придерживая скорченный под брюками, болевший от перевозбуждения член.

Были дальше и более удачные попытки, но все это было не то, чего я хотел и искал, а искал я любви – в семнадцать лет я был уверен, что она есть и ее можно найти. Как же без нее в семнадцать-то лет?.. Но постепенно я образумился, понял: чего-чего, а уж любви надо бояться больше всего. Можно свалиться в яму, волчью яму, с этой любовью… Окружающие люди служат мне отличным примером. Сначала – в прямом смысле слова – счастье, период блаженства, сладости, ослепительного полета, затем же… Любовь – это как слитый из банки последний стакан браги: два-три глотка – классно, вкусно, крепко так, а после них тошнотворный, горький осадок. Лучше уж и не пробовать…

Но порой я уверен, что вот-вот полюблю кого-то, потеряю голову и брошусь на дно волчьей ямы. Словно мне снова семнадцать. Это как болезнь: я высматриваю ту, ради которой буду совершать возвышенные безумства, перед которой готов буду растечься благоуханным озером… Только найдись, только взгляни на меня… Мечтаю о нежных руках, о бездонных глазах ее, о губах, всем остальном. Мечтаю и чувствую при этом себя последним уродом. Лёха, правда, меня успокаивает, он говорит, что главное уродство – отсутствие денег. Когда они есть, ты можешь очень многое, а без денег – нечего и соваться. Я, конечно, согласен, только вот душа не согласна. Душа отравлена сказками про романтику, про свидания и букеты, признания и двусмысленные отказы. Короче, про всякую мешающую шнягу.


Виноваты, конечно, родители. На кого еще валить, как не на них? Они у меня интеллигенты. Правда, в первом поколении. Работники культуры с культпросветучилищным образованием. Из так называемых шестидесятников. Как тогда было модно: закончив культпросвет, уехали из большого города окультуривать молодую национальную республику. До пятидесяти с лишним жили и думали, что живут правильно. Были убеждены: нужно хорошо работать на своем месте, и тогда всё прочее тоже будет в порядке. Какое-то время судьба была на их стороне…

Меня они воспитывали так же, по своим принципам. Я и сейчас наизусть помню «Что такое хорошо и что такое плохо», и уж, естественно, до гроба, наверно, втемяшились в башку следующие афоризмы: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь», «Что припрячешь – потеряешь, что отдашь – вернется вновь!». Тысячу раз слышал их от отца и мамы, пытался даже им следовать… Я пытался быть честным, отзывчивым, добрым мальчиком. Хе-хе, почти девочкой. Знакомые семьи приятно поражались мне, радовались за моих родителей и ставили меня в пример своим хулиганистым сыновьям.

Почти до шестнадцати лет меня не тянуло на улицу! Отсидев прилежно уроки и мало что поняв, зато подробно записав слова учителя, получив на переменах неслабую порцию пинков и затрещин, я спешил домой. Я читал книги, дурацкие, лживые книги. Этих Жюль Вернов, Вальтер Скоттов, Майн Ридов. Я, обомлев, смотрел «Клуб кинопутешествий», собирал журналы «Вокруг света». В школе и во дворе пацаны называли меня чмырем, ссыкуном, драться я не умел, считал, что драться – плохо, унизительно для человека, и предпочитал падать после первых ударов, сжиматься в комок, защищая лицо, чтобы не было синяков, – ведь родители расстроятся, если увидят, что меня били… Я мечтал о дружбе с девочкой, но не решался на первый шаг, боялся насмешек, да и понимал, что со мной, чмырем, вряд ли кто станет дружить. Девочки предпочитали смелых, сильных, отчаянно наглых ребят.

В девятом классе (теперь – десятый) я стал пытаться себя изменить. Шестнадцать лет, почти взрослый человек, пора и действительно повзрослеть. Но невозможно измениться вдруг, в одно какое-нибудь прекрасное утро. Да, пару раз я ответил ударом на удар, и меня жестоко загасили; я попытался задружить с симпатичной девушкой из параллельного класса, она посмотрела на меня, как на заговорившую обезьяну.

Помню, помню до последней подробности, как по субботам пробирался я на школьную дискотеку, стараясь не попадаться на глаза пьяным злым парням. Я забивался в уголок актового зала, слушал нежные диско-мелодии, сквозь мигание цветомузыки наблюдал, как танцуют девчонки. Прекрасные, неземные существа в кожаных мини-юбках, обтягивающих джинсах, с обнаженными плечами, так возбуждающе изгибающие свои юные тела. Я тоже был юн, я прятался в своем уголке и боялся, что крутые сейчас заметят меня, выволокут в коридор и ради разминки перед ночью с девчонками или чтоб перед ними покрасоваться настучат мне по роже. Такое частенько случалось, но каждую субботу я шел на дискотеку.

А как я собирался! Как следил, чтоб мама правильно прогладила брюки! Чистил пальто, протирал тряпочкой кроссовки, подмазывал кремом прыщи на лбу, приглаживал, прилизывал волосы. Мама гордилась мной, подбадривала, улыбалась по-доброму. Она была уверена, что у меня подружка. Хе-хе… И как я возвращался. Один, темными дворами, почти бегом. Отовсюду громкие, возбужденные голоса резвящейся молодежи, и я, одинокий, злой, трусливый, но тоже возбужденный. Почти до безумия.


У Саньки вечеринка кончилась. Упились стремительно, в духе времени. За столом, еще накрытым, с кое-какой уцелевшей закуской и недопитыми стопками, сидит сам хозяин. Он в прежнем положении, голова все так же на столешнице, туловище перекошено. Лена укачивает вяло капризничающего сыночка, смотрит в стену и шепотом напевает: «Баю-баюшки-баю, не ложися на краю…» Еще в комнате присутствуют двое чуваков. Тот здоровюга с окаменелой мордой и кто-то второй, мне видны лишь тракторные подошвы его говнодавов. Оба развалились на супружеской постели, громко сопят.

Без церемоний сажусь за стол, сливаю из трех стопок в одну недопитую водку, натыкаю на вилку ломтик огурца. Лена взглянула на меня устало и неприветливо, снова вперилась в стену, продолжая бормотать галиматью колыбельной.

Конечно, по совести, мне следует встать и покинуть комнату, заодно, если уж быть совсем рыцарем, растолкать и увести чуваков. Но хочется выпить. Полчаса дурацких мыслей, воспоминаний – и весь хмель улетучился, испарился. Надо восполнить.

Насобирал в стопку еще граммов тридцать. Выпил. Похрустел капусткой. Бездумно уставился в окно. На черном фоне отражались в стекле комнатенка и я, жующий.

– М-м-ва-а… – очнулся Санек, с усилием поднял голову. – У-ух…

Огляделся, поворочав кровянистыми глазами туда-сюда, выровнялся на стуле и снова простонал, но уже громче, осмысленней:

– Ох, бля-а…

– Потише можно? – шикнула жена.

Санек моментом ощерился:

– З-заткнись!

После этого заметил меня:

– Есть чего выпить?

– Не знаю, – пожал я плечами. – Остатки вот в рюмках были…

– Дай водки, – Санек повернулся к жене.

– Кончилась, выжрали всю.

– Слушай, ты!..

– В холодильнике.

Он попытался встать, но зацепился за ножку стола, чуть не свалился. Я без лишних просьб открыл старенький «Холодок», вынул одну из трех запотевших бутылок. Пересел ближе к хозяину, наполнил две стопки, взглянул, предлагая, на Лену. Та скривила рот и отвернулась.

– Ну, за всё! – ткнул Санек своей стопкой в мою.

– Давай…

Двух вливаний хватило ему, чтоб снова стать в хлам. Обхватил бритую голову, заныл, пуская слюни:

– Вот он, вот он какой – конец-то! И ничего… не отвертишься. Все! Стадо баранов на бойню… Кто сейчас служит? Какая армия, какая, бля, родина?! Я… а я не хочу подыхать! Можете понять – не хочу!..

Сынок все громче поддерживал папу. Лена тщетно пыталась его отвлечь. Карапуз лез к Сане. Тот посмотрел на сына, выдернул из материнских рук.

– Вот, Сергулёк, такие дела: звиздок твоему батяньке! Завтра посадят и повезут. И все! А за что?.. Звиздец мне, сыночек!

– Прекрати-и! – Лена хотела забрать ребенка.

Санек пихнул ее в грудь:

– Отлезь, сука! Из-за тебя все! Скотина…

– Из-за меня?! А кто тут меня хлестал каждую ночь, беременную? Кто, а?! Отдай ребенка, подонок, отдай!..

Санек хряпнул ей в ухо. Я взял со стола бутылку, потихоньку вышел. За спиной бушевали страсти. Сережа давился от плача, Санек рычал, Лена визжала. Как обычно, короче…

Думал выпить у себя в комнате и спокойно уснуть, но и здесь меня ждал облом. Оказалось, Лёха притащил к нам часть чуваков, и теперь они валялись на обеих кроватях. Лёха в обнимку с каким-то медведеобразным, страшным каким-то, еще трое – на моем лежбище. На полу к тому же здоровенная лужа блевоты.

Я побрел к Оксане и Павлику. Посидим, разопьем оставшееся в бутылке, Павлик о свежепрочитанной книге расскажет. Может, потом еще чего сообразим… Мне кажется, что сегодня я совсем не срублюсь, сколько б ни выпил…

Постучал, придал лицу бодрое выражение, бутылку держал, точно букет тюльпанов. А в ответ получил недовольное Ксюхино:

– Кто там? Мы спим уже! – недовольное и запыхавшееся.

Я отшатнулся от двери, улыбка сползла. Сношаются, свиньи… Беспомощно огляделся. Коридор пуст, очень тихо, ни одного человека. Хоть бы кто-нибудь, я бы первому встречному предложил составить компанию. Нет, пусто. Только равнодушно мигают лампы.

Хлебнул из горла сладковато-обжигающей цыганки, замаскированной Саней под доброкачественную водку «Минусу». Стал спускаться на второй этаж, к бывшему актеру Валишевскому.


Вонючая конура с одеялом на окне. Пол покрыт толстенным слоем мусора, так что при каждом шаге что-то хрустит, ломается под ногами.

– А, коллега! – сморщился в улыбке хозяин, заметил пузырь у меня в руке: – Проходите, о, проходите! Очень рад, дружок!

В почти превратившемся в грязное животное алкаше-старикане еще сохранились искорки прежнего Валишевского, тридцать лет подряд игравшего холодных любовников, красавцев гусар, прогрессивных партработников, передовиков производства и других мифических героев. Редкий случай для нашего театра: у Валишевского, говорят, были толпы поклонниц, его заваливали цветами не только на сцене, но и в остальной жизни. Подъезд в его доме был исписан губной помадой, из-за него, я слышал предание, даже травились…

Да, у Валишевского были поклонницы, была жена, дети, но любил он юношей. Ведь он как раз из того поколения, кто играл вместе с харбинскими возвращенцами. И, естественно, заразился.

Но теперь Валишевский – просто алкаш. Из запойных, как и большинство моих знакомых. Запои его продолжаются два-три месяца, а потом пара кристально трезвых недель. Тогда Валишевский перебирается к дочери, надевает свой древний, но некогда дорогущий костюм, каждый день бреется. Держится в это время как истинный патриарх нашего театра, смотрит на всех свысока, говорит медленно, растягивая слова. Он приходит в кабинет Виктора Аркадьевича и обговаривает с ним свое возвращение на сцену, копается в пьесах, выискивая подходящую для бенефиса. Затем же бывает толчок, чаще всего получение пенсии, и Валишевский скорее снимает костюм, укрывается в этой общажной комнате, зарастает щетиной. И погружается в запой.

По временам он выбирается на улицу, таскается по знакомым, по своим бывшим любовникам и поклонницам, клянчит денег. Но в театре в такие периоды никогда не появляется. Зато уж как вспоминает по пьяни о своих минувших денечках!..

Как-то с год назад его пытались реанимировать всерьез. Дубравин стал готовить спектакль «Джентльмен» про престарелого ловеласа, кажется, и все пошло сперва как по маслу, но вскоре Валишевский запил, стал пропускать читку, затем вообще отказался, обозвав всех профанами и жалкой пародией на людей искусства…

– Присаживайтесь, Роман, присаживайтесь вот сюда, – суетится, слегка кокетничает бывший холодный любовник, очищая стол от объедков. – А я, к сожалению, в одиночестве вечерок коротаю. М-да-с…

Валишевский в состоянии средней подпитости, когда есть настоятельная потребность добавить. Примерно как у меня сейчас.

– Хлебушек, капустка, – старикан выставляет закусь, – вот яички сварил как раз… Я всмятку предпочитаю.

– Потянет, – киваю, наполняя цыганкой два мутных стеклянных патрончика.

Молча и торопливо чокнулись.

Капуста оказалась теплой и тухлой. Я с трудом проглотил то, что сунул в рот. Валишевский не закусил, он смотрит на меня грустными, ласковыми глазами, готовясь завести шарманку. Наливаю по второй порции.

– Знаете, Роман, – вздыхает он, когда патрончики снова пусты, – знаете, так тяжело быть старым.

Я мычу в ответ, соглашаюсь.

– Нет, не подумайте, я не жалуюсь! – Валишевский энергично замотал головой. – Не жалуюсь, но… Молодость… О, молодость, синоним счастья! Поверьте, дружок, и цените, цените молодость!..

У него вечно одна тема для разговоров. Точнее – две: вздохи по молодости и воспоминания о своей бурной жизни, о славе… Можно даже ничего ему не отвечать, старикан будет вещать часами, прикрыв глаза, запрокинув давно не мытую, всю в седых жидких прядях голову. Была бы выпивка… И сегодня, конечно, все развивается по накатанной схеме. Этакий моноспектакль, где я – единственный зритель.

– О, как я играл, дружок, как жил! На всю катушку, до потери рамок, до разрушения барьеров! – восторгается Валишевский, вспоминая себя многолетней давности. – Необходимо разрушать эти преграды – все преграды! – вырываться на волю и лететь, лететь. Вы так, увы, не умеете. Да-да, молодой человек!.. Я вижу, я вижу, вы уставшие с самого детства. У вас, дружок, слабые батарейки! Увы… М-да-с… О, видели бы вы меня в эпоху расцвета. Я был для зрителя царь и бог. Я – правил театром!.. Но, к сожалению, и я утомился. Всему бывает предел… Нет-нет, я не жалуюсь! Я ни о чем не жалею! Я размотал свою катушку как надо. Чашу жизни выпил до дна, залпом, без страха и скупости, и разбил ее, эту прекрасную чашу, как истинный кавалергард! Да-с, вдребезги!

Я машинально киваю, время от времени плескаю в маленькие посудинки пойло. Жестом предлагаю их осушить. И Валишевский залихватски пьет, точно показывает, как осушал эту свою чашу жизни.


Часов до пяти утра чуваки во главе с Саньком бузили в общаге. Бегали за водярой, орали, слегка подрались несколько раз. Заливались то у призывника, то у нас.

Вернувшись от Валишевского, я сидел в основном на кровати и не вмешивался в общее веселье. Пить у меня уже не было сил, а отрубиться не получалось.

Лёха, одурев от жратвы и пойла, цеплял своих новых дружков, задирался, и только чудом ему как следует не вломили.

Наконец все попадали кто где, а в половине десятого пошли провожать новобранца. Мы с Лёхой, конечно, остались. Слышали, как Санек в коридоре рыдающе повторял, что он баран, которого ведут на скотобойню. Он вроде порывался вернуться домой, но чуваки, гогоча, толкали его дальше, к лестнице. Монотонно ныл Сережа, что-то тихо говорила Лена, кажется, просила мужа успокоиться…

Целый день в общаге без денег, даже без курева – настоящий ад. К тому же на улице дождь. Никуда не сунешься в такую погоду. Да и куда… Кто где обрадуется моему явлению?.. Лежу на кровати, пытаюсь дремать, пью безвкусную воду из пластиковой бутылки, докуриваю из пепельницы бычки.

Несколько раз заглядывал Валишевский, осведомлялся, не бухаем ли. В конце концов Лёха, не выдержав, откровенно послал его на три буквы. Тот покивал понимающе, пожевал губы и убрался.

Ближе к вечеру меня потянуло поговорить.

– Слышь, – поворачиваюсь к соседу, – прикольно будет, если его в натуре там грохнут.

– Кого?

– Ну, Саню.

– Ну и хрен с ним! – Лёха кряхтя перевалился с одного бока на другой; сетка кровати от этого болезненно поскрипела. – Кому он нужен? Ленка плакать не станет, предаков у него вроде нет. Что живет он, что не живет… пустое место.

– Да, вообще-то…

6

Каждый божий день со служебного хода кто-нибудь является в театр что-либо продать. Ведьмоподобные старухи с метровыми толстенными косами в целлофановых пакетах, старики с обшарпанными венскими стульями, мелкие коммеры, предлагающие по дешевке доски, ДСП, ДВП, краску, запчасти для автобуса. Сегодня, например, знакомый околотеатрошный забулдыга притащил обезглавленного, наскоро ощипанного гуся. Поругался в коридоре с вахтершей, прорвался в брехаловку.

– Добрый вечерочек! – кланяется во все стороны. – Здоровьица вам.

Актеры через губу отзываются на его приветствие, они уже переодеты во фраки и пышные платья, надежно загримированы. Превратились в дворян столетней давности. Они как никогда сейчас далеки от этого грязноватого, немытого мужичка с улицы. Но тот не понимает, предлагает по-свойски, будто обыкновенным людям:

– Ребятки, гуська не желаете? Свеженький. – Мужик приоткрывает пакет. – Жи-ырненький гусек, почти пять кило! Запечете, объедение – у-ум!

Супруг актрисы Кругловой, тоже актер, но не переодетый (не занят сегодня), дернулся было оценить товар. Круглова схватила его за руку, зашипела что-то.

Стареющий красавчик Храпченко, в белоснежном дачном костюме и легких белых туфельках, с хохолком на голове, прогуливался по брехаловке, презрительно поглядывал на мужичка. Другие и не глядели, брезговали.

– Всего стошечку, а? – продолжал забулдыга просить-уговаривать. – У нас там гости как раз, день рожденье женино, а выпить вот… Гуська пришлось это самое… Хороший гусек, нежненький. А? Запечете.

Первый звонок. Вот-вот на сцену. Храпченко, морщась, подступил к мужичку:

– Не нужно никому вашего… Ступайте, любезный. Ступайте, говорят вам!

Мужичок пробежал потухшим взглядом по брехаловке, вздохнул с обидой. Развернулся, вышел.

После спектакля, оказавшись в своих привычных одеждах, в обыденной жизни, торопясь к автобусу дядь Гены, многие наверняка вспомнили о гусе и стали раскаиваться: «Эх, зря, зря! Пять, да пусть и четыре кэгэ за сто рублей – дешевле некуда. В буфете надо было занять, хоть с мяском бы были. Эхе-хе… нда-а!..»


Дождь третьи сутки почти беспрерывно. Такой мелкий, упорный октябрьский дождь. Зонта нет, на работу пытаюсь добираться автобусом.

Оранжевые вместительные «ЛиАЗы» с улиц почти исчезли, вместо них маленькие «ПАЗы» и старые «Икарусы» с предприятий – таким образом шоферы днем подрабатывают, заменяя стоящие на ремонте или без топлива автобусы обедневшего пассажирского АТП. На «пазиках» и «Икарусах» большими буквами предупреждение: «Без льгот!». Старушки на остановках ругаются, завидев их, и терпеливо ждут привычных, но редких теперь «некоммерческих». Я тоже их жду, прячась от дождя под крышей остановки. Денег ни копья, до театра пешком идти нереально – промокну до костей; Минусинск хоть и небольшой, но растянутый, как черт. В патэпэшном «ЛиАЗе» есть шанс проехать бесплатно, упросить кондукторшу, а в коммерческих плату взимают при входе, чаще всего какой-нибудь бывший боксер, глухой к просьбам и готовый вышвырнуть настырного халявщика. У него на все один ответ: «Проезд – пять рублей. Не задерживай, дай людям пройти». И смотрит так: сейчас, дескать, по роже схлопочешь.

– О-ох, вон, кажись!

– Наконец-то, господи, – оживились старухи.

По противоположной стороне улицы Трудовой прополз скособоченный «ЛиАЗ», звякая и трясясь, точно пустая консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту.

– Счас развернется, – облегченно вздохнула сухонькая старушка, опираясь на бодожок; стоит она почти под струйками, стекающими с крыши над остановкой, – боится, что не успеет в автобус залезть.

– Аха, жди, – хмыкнула другая, поживей и потолще, – это восьмерка, она тут еще вокруг Торгового кругаля дает, и до бензаправки. Через полчаса, дай бог, может, вернется.

– Охо-хо-х…

– Да не, не восьмерка, а девятка. Чего путать? – не соглашается пожилой мужчина, тоже почти старик. – И так нервов нет никаких…

Они заводят вялый, убивающий время спор. Я не мешаю, хоть видел ясно, что на «ЛиАЗе» девятый номер. И если автобус не рассыплется в ближайшие минуты, мы в него сейчас попадем и поедем.

Забит он уже, ясное дело, с конечной остановки. По большей части пенсионерами, и запах в салоне от этого специфический, стариковский, старушечий. Удушливая смесь корвалола, кислого пота, лаванды, залежавшейся, сыроватой одежды.

Пробираюсь в середину салона, где, как обычно, посвободнее. Только устроился, уставился в окно – голос кондукторши. Ругается с кем-то. Может, пенсионного удостоверения нет у кого или просто отказываются платить… Скоро и мне придется с ней поругаться.

Рядом совсем, на одиночном сиденье – симпатичная девушка. Светло-синий плащ в специально сделанных мелких морщинках, рыжеватые волосы пышно взбиты. Взбила их, конечно, чтоб выше казаться. Пытаюсь развлечься, разглядывая ее чистенькое, гладкое личико. Так оно пока не похоже на окружающие нас лица пенсионеров.

Автобус движется медленно, то и дело встает на остановках и у светофоров. А кондукторша ближе, ближе. Упорно пробивается меж грузных и костлявых тел, проверяет льготные документы, принимает плату. На груди у нее сумочка для денег, к ремешку прикреплен рулон со старинными билетами, еще тех соцвремен, когда в автобусах стояли кассы и, честно бросив четыре копейки, пассажир откручивал себе билет.

Готовлюсь к ссоре. Перевожу взгляд с кондукторши на девушку, затем в окно… Стараюсь принять равнодушный и непринужденный вид. Потом – неприступно-свирепый. Может, кондукторша не рискнет со мной связываться.

Но – рискнула. Чувствительно ткнула в спину.

– Здесь разве все с билетами?

Я молчу, смотрю на капельку засохшей грязи на стекле.

– Молодой человек, вы разве рассчитались?

– Да.

– Тогда покажите билет.

Я вздыхаю и поворачиваюсь к кондукторше. Унее нервное, усталое лицо, дряблые мешки внизу щек. Взгляд воинственной собачонки.

– Извините, – жалобно начинаю, – денег нет, а мне на работу срочно.

– Пешком ходите.

– Дождь там, я опаздываю. Извините…

Мы стоим друг напротив друга и друг друга ненавидим. Оба чего-то ждем… А что она вообще-то может сделать? Вцепиться в меня, требовать три рубля? Но за это время выйдет десяток тех, кто расплатился бы безо всяких напрягов. В милицию меня сдать не получится: отпихну ее и смоюсь… И потому она отступает, тащится дальше, выкрикивая еще более раздраженно:

– Рассчитываемся! Приобретаем билеты!.. Да не суйте в глаза мне свою корку – не слепая!..

Девушка со взбитыми волосами посмотрела на меня с интересом, точно я совершил нечто необыкновенное. Я усмехнулся ей в ответ: дескать, победил!


В четверг утром приехал отец. Мы с Лёхой спали еще, было часов девять. Да и погода способствовала сну – в окно бился ветер, барабанили по стеклу злые капли. Такая вот колыбельная.

Отец постучал, как всегда, не сильно, но звонко – костяшками пальцев. Я было во сне принял это за усиливающуюся атаку дождя, потом проснулся, вскочил. Открыл дверь.

– Привет!

– Привет! Еще спите?

– Угу… Проходи.

В руках у отца большая старая сумка. Семь лет назад я купил ее перед отъездом на учебу в Питер. (Была у меня после окончания школы такая попытка – поступил в строительное училище, мечтал девушку-ленинградку встретить, собирался на будущий год в педагогический институт имени Герцена на исторический факультет, а закончилось всё призывом в армию. Вернулся оттуда в декабре девяносто первого, и уже было не до Питера и института – лишь бы добраться домой…) Теперь в этой сумке отец привозит мне продукты.

– Вот мама тут собрала, пирожки, кролик, еще что-то… Картошка-то есть?

– Да, еще много, – отвечаю, скорей одеваясь. – Снимай куртку, садись, чаю выпьем. – Ставлю чайник на плитку.

Лёха заворочался, заскрипела кроватная сетка.

– Как дела у вас? – полушепотом спрашивает отец.

– Да все так же. Извини, что в понедельник не смог приехать. Денег не нашел…

– М-да, надо бы картошку поскорей выкопать. Заморозки обещают. Поморозим, что тогда… – Отец достал из нагрудного кармана пиджака пятьдесят рублей. – Вот, перехватили тут, до пенсии.

– Спасибо.

Чайник слабенько зашумел. Я засыпаю в заварник свежего чая, а отец тихим голосом продолжает:

– Я бы один покопал, мама-то болеет, да вот экзема как раз обострилась. – Он приподнял свои большие, корявые руки с темно-красными язвочками-коростами. – Сегодня решили сюда выскочить. Мама в поликлинику пошла на прием насчет рецептов, лекарства у нее кончились, а я вот к тебе…

Вздыхаю в ответ и сочувствующе, и виновато.

– Как у вас-то тут? – спрашивает отец. – Как питаетесь?

– Да нормально, – делаю голос бодрым, – не голодаем. Правда, талоны задержали, но обещают выдать со дня на день. Спектакли каждый день, «Гранатовый браслет» по Куприну хорошо идет, почти аншлаги.

– А маме тут грамоту выдали за концерт на День учителя. Оказывается, из районо кто-то был, понравилось.

Родители работают в сельской школе. Мама пение ведет, танцевальный кружок, отец – рисование.

– У, – пытаюсь обрадоваться сообщению, – передай ей мои поздравления!

Чайник закипел, я налил кипятка в заварник.

– Сейчас надо обратно скорей, – говорит отец, – а то дом бросать… Валентину Степановну попросили присмотреть, да все равно… У Петровых тут ночью телка увели.

– Да?

– Собаку жердью ударили, она забилась в будку… вывели телка спокойно через задний двор. А старики побоялись выходить – пришибут и все…

– И не узнали кто?

– Да как узнаешь? Да и боятся все…

Маленькими глоточками пьем горячий чай.

– Кстати, пирожки-то достань. Они теплые должны быть, мама утром настряпала…

– Уху, – киваю, – спасибо.

Комната постепенно наполняется светом. Солнце прорвало завалы туч и уставилось в наше окно.

– День сегодня обещается погожим быть, – веселеет отец. – С юга ветерок, а там небо ясное. Может, подержится еще тепло.

– Я обязательно в понедельник приеду, – говорю твердо. – За день управимся с картошкой.

– Смотря по погоде. Если ливень – какая ж копка…

Попили чаю, покурили.

– Ну, надо ехать. – Отец поднимается. – Да, мама просила банки забрать. Остатки помидоров доспевают, всякие эти сморщенные. Хочет горлодёра накрутить.

Вынув продукты, складываю в сумку пустые банки, крышки, пакеты. Отец тем временем говорит лишнее, но хорошее:

– Кролика потуши с картошечкой, как ты любишь. Мама сама хотела, но закрутилась со стряпней вот…

– Да, я сделаю. Спасибо. Я тебя провожу.

Шагаем по коридору к лестнице.

– Может, телевизор привезти? – спрашивает отец. – А то скучно, наверное?

– Нет, нет, – отказываюсь торопливо. – Вам самим-то как? Здесь люди постоянно, так что скучно особенно не бывает.

Спускаемся, выходим во двор общаги. Дождя нет, ветер слабый. На небе рваные, мелкие пятна туч.

Возле крыльца Рыжулька – наш старый «Москвич 412». Оранжевая краска с годами выцвела, кузов в нескольких местах поцарапан, слегка помят. Почти пятнадцать лет машине, вторую сотню тысяч км спидометр доматывает… За последние три года Рыжулька сильно сдала. Вместо уютного гаража, где она отдыхала до этого в Кызыле, теперь ей приходится постоянно находиться под открытым небом в ограде. Отец собирается строить гараж, но много проблем. Цемент дорогой, доски – дефицит: пилорама в селе не работает. И со здоровьем тоже неважно. Время и силы в основном уходят на огород, на теплицы, чтоб вырастить овощей для продажи.

– Ну, брат, счастливо! – бодро улыбаясь, отец протягивает мне руку.

Я осторожно пожимаю ее, шершавую, слегка опухшую от экземы, но еще крепкую.

– До понедельника, – говорю, – маме привет!

Он кивает, садится в Рыжульку. Включает зажигание. Мотор не заводится, лишь какие-то сухие щелчки.

– Э-хе-хе, – вздыхает отец. – Контакты отсырели… дождь и дождь…

Открыл капот, что-то зачищает надфилем, снова включает зажигание. На этот раз мотор завелся, но слишком громко. Не завелся, а взревел. Отец торопливо захлопнул капот, крикнул:

– Зацепили опять выхлопушку. Заплатка, наверно, слетела. Доедем, дома уж поправлю. Счастливо!

– Пока!

Рыжулька нехотя, как измученное, обессиленное животное, чихая и кашляя, развернулась в общажном дворе и потащилась прочь по лужам, подрагивая на выщербленном асфальте.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5