Обычно Анна ограничивалась сухим «нет», после чего уже не давала себе труда отвечать на его просьбы, уговоры и шутки; она крепко сжимала губы и как будто ничего не слышала. На этот раз, к великому удивлению Брауна и Кристофа, она сложила работу, встала и подошла к роялю. Она спела с листа песню, которую никогда до тех пор не разбирала. Это было похоже на чудо — это и было настоящее чудо. Голос ее, глубокого тембра, ничем не напоминал тот хрипловатый и тусклый голос, каким она обычно говорила. Твердо поставленный с первой же ноты, без малейшей тени неуверенности, без всякого напряжения, он придавал музыкальной фразе волнующее и ясное величие; и он достиг такой силы страсти, что Кристоф затрепетал, ибо он показался ему голосом его собственного сердца. Ошеломленный, Кристоф взглянул на Анну, когда она пела, и впервые увидел ее. Он увидел ее темные глаза, в которых загорался дикий огонь, ее большой страстный рот с хорошо очерченными губами, чувственную улыбку, мрачную и жестокую, ее здоровые, белые зубы, красивую и сильную руку, опиравшуюся на пюпитр рояля, видел крепко сложенное, стянутое тесной одеждой тело, хоть и отощавшее от строгой жизни, но молодое, сильное и гармоничное.
Она перестала петь и снова села, опустив руки на колени. Браун рассыпался в похвалах, но он находил, что она пела без достаточной нежности. Кристоф ничего ей не сказал. Он удивленно разглядывал ее. Она как-то смутно улыбалась, зная, что он на нее смотрит. В этот вечер между ними царило великое молчание. Она сознавала, что на этот раз вознеслась над самой собой или, быть может, впервые стала самой собой. Она не знала — почему.
С этого дня Кристоф начал приглядываться к Анне. Она снова стала молчаливой, холодно-равнодушной, и снова ее обуяла страсть к работе, которая раздражала даже ее мужа и которой она старалась усыпить темные порывы своего смятенного духа. Напрасно выслеживал ее Кристоф, — он не находил в ней ничего, кроме чопорной мещанки первых дней их знакомства. Минутами она погружалась в задумчивость, ничего не делая, неподвижно устремив взгляд в одну точку. В каком положении ее оставляли, в таком и находили четверть часа спустя: она не пошевельнулась. Когда муж спрашивал, о чем она думает, она выходила из своего оцепенения и, улыбаясь, отвечала, что ни о чем. И она говорила правду.
Ничто не могло нарушить ее спокойствие. Однажды, когда она одевалась, вспыхнула ее спиртовая лампа. В одно мгновение Анна была охвачена пламенем. Служанка убежала, призывая на помощь, Браун потерял голову, стал метаться, кричать и едва не лишился чувств. Анна сорвала застежки со своего пеньюара, спустила с бедер начинавшую уже гореть юбку и затоптала ее ногами. Когда растерянный Кристоф прибежал с ненужным графином воды, он увидел Анну: она стояла на стуле в нижней юбке, с обнаженными плечами и спокойно тушила руками пылавшие занавески. Она обожглась, но ничего не сказала и, казалось, была раздосадована только тем, что ее застали в таком виде. Она покраснела, неловко прикрыла плечи руками и ушла в соседнюю комнату с видом оскорбленного достоинства. Кристоф был восхищен проявленным ею присутствием духа, но не мог бы сказать, о чем оно больше свидетельствовало — об ее мужестве или об ее бесчувственности. Он скорее склонен был остановиться на втором объяснении. В самом деле, эта женщина, видимо, ничем не интересовалась: ни другими, ни собой. Кристоф сомневался, есть ли у нее сердце.
У него не осталось на этот счет никакого сомнения после одного происшествия, которому он был свидетелем. У Анны была черная собачка с умными и ласковыми глазами, любимица всего дома. Браун ее обожал. Кристоф брал ее к себе в комнату, когда запирался у себя для работы, и, закрыв дверь, часто, вместо того чтобы работать, играл с нею. Когда он выходил из дому, она подстерегала его на пороге и увязывалась за ним, так как для прогулки ей нужен был спутник. Она бежала впереди, перебирая лапками, которые царапали землю с такой быстротой, что, казалось, порхали в воздухе. Время от времени она останавливалась, гордясь своим проворством, и смотрела на Кристофа, выпятив грудь и выгнув спину. Она храбрилась, бешено лаяла на какой-нибудь пень, но, завидев издали собаку, удирала и, вся дрожа, жалась к ногам Кристофа. Кристоф подтрунивал над нею и любил ее. С тех пор как он начал чуждаться людей, его стало тянуть к животным; он находил их жалкими и трогательными. Эти бедные зверьки так доверчиво покоряются вам, когда вы с ними добры! Если человек, обладая неограниченной властью над их жизнью и смертью, дурно обращается с этими слабыми преданными существами, он поступает гнусно и бессовестно.
Как ни ласково было это милое животное ко всем, оно оказывало явное предпочтение Анне. Она ничем не старалась привлечь собачку, но охотно ласкала ее, позволяла лежать у себя на коленях, заботливо кормила и, казалось, любила, насколько она вообще способна была любить. И вот эта собачонка нечаянно попала под колеса автомобиля. Ее раздавили почти на глазах у хозяев. Она была еще жива и жалобно выла. Браун выскочил из дому без шляпы: он подобрал окровавленное тельце и старался, насколько мог, облегчить страдания животного. Подошла Анна, поглядела, не наклоняясь, и с гримасой отвращения ушла. Браун, со слезами на глазах, присутствовал при агонии маленького создания. Кристоф большими шагами расхаживал по саду, сжимая кулаки. Услышав как Анна спокойно отдает распоряжения прислуге, он спросил:
— Что же, вас это нисколько не огорчает?
Она ответила:
— Ведь помочь ей нельзя, не правда ли? Так лучше не думать об этом.
Сперва он почувствовал к ней ненависть; потом его поразила убедительная циничность ее ответа, и он усмехнулся. Ему пришло в голову, что Анне следовало бы дать ему рецепт, как избегать грустных мыслей, и что жизнь легка для тех, кому посчастливилось не иметь сердца. Он подумал, что, если бы умер Браун, Анна едва ли была бы этим взволнована, и поздравил себя с тем, что не женат. Его одиночество показалось ему менее печальным, чем эта цепь привычек, привязывающая нас на всю жизнь к существу, которому ты ненавистен или (что гораздо хуже) для которого ты ничего не значишь. Положительно, эта женщина никого не любила. Ханжество иссушило ее.
Однажды — это было в конце октября — она удивила Кристофа. Они сидели за столом. Он беседовал с Брауном о совершенном из ревности преступлении, которое занимало тогда весь город. Где-то в деревне две итальянские девушки, две сестры, влюбились в одного и того же человека. Не будучи в силах — ни та, ни другая — добровольно принести себя в жертву, они кинули жребий, которой из двух уступить место. Побежденная должна была броситься в Рейн. Но когда судьба произнесла свои приговор, та, которая проиграла, выказала недостаточную готовность. Другая возмутилась таким вероломством. Брань перешла в драку; пущены были в ход ножи; потом внезапно ветер переменился: они, плача, обнялись, поклялись, что не могут жить друг без друга, но так как все-таки не могли поделить своего милого, то порешили убить его.
Так они и сделали. Однажды ночью девушки зазвали к себе в комнату возлюбленного, возгордившегося своей двойной победой, и в то время как одна страстно сжимала его в объятиях, другая страстно вонзила ему нож в спину. Крики его услышали Прибежали люди и вырвали его в довольно плачевном состоянии из объятий сестер, а их арестовали. Они заявили, что это никого не касается, что это их личное дело и что, раз они сговорились между собою избавиться от того, кто им принадлежит, никто не имеет права вмешиваться. Жертва не прочь была согласиться с этим рассуждением, но правосудие его не поняло. Да и Браун не мог понять.
— Это сумасшедшие, — говорил он, — буйно помешанные! Их надо засадить в дом умалишенных… Я понимаю, что из-за любви кончают с собой. Я понимаю даже, что убивают того, кого любят, если он изменяет… То есть я не оправдываю этого, но допускаю как пережиток дикого атавизма; это — варварство, но это логично: убиваешь того, кто заставляет тебя страдать. Но убить того, кого любишь, без гнева, без ненависти, просто потому, что его любит другая, это — безумие. Ты это понимаешь, Кристоф?
— Хм! Я никогда этого не понимал, — сказал Кристоф. — Где любовь — там и безрассудство.
Анна, молчавшая до сих пор и как будто не слушавшая их, подняла голову и спокойно проговорила:
— Ничего тут безрассудного нет. Это вполне естественно. Когда любишь, хочется уничтожить то, что любишь, чтобы оно никому другому не досталось.
Браун, ошеломленный, взглянул на жену; он стукнул кулаком по столу, потом скрестил руки и воскликнул:
— Откуда она набралась этих мыслей?.. Как! И ты туда же? Что ты в этом понимаешь, черт возьми?
Анна замолчала, слегка покраснев. Браун продолжал:
— Когда любишь, хочется уничтожить? Чудовищная глупость! Уничтожить то, что тебе дорого, значит уничтожить самого себя… Да как раз наоборот: когда любишь, самое естественное — делать добро тому, кто делает тебе добро, лелеять его, защищать, быть добрым к нему, быть добрым ко всему на свете! Любовь — это рай на земле.
Анна, устремив взгляд в темноту, дала ему договорить, затем, покачав головой, холодно сказала:
— Человек становится недобрым, когда он любит.
Кристоф не возобновлял попыток снова послушать пение Анны. Он боялся… разочарования или чего-нибудь другого? Он не мог бы ответить на это. Анна испытывала тот же страх. Она избегала оставаться в гостиной, когда он начинал играть.
Но однажды в ноябрьский вечер, когда он читал у камина, он увидел, что Анна сидит, уронив работу на колени, погруженная в задумчивость. Она смотрела в пустоту, и Кристофу почудилось, что в ее взгляде мелькают отсветы странного огня того достопамятного вечера. Он закрыл книгу. Она почувствовала, что за нею наблюдают, и снова принялась за шитье. Из-под опущенных век она всегда видела все. Он встал и сказал:
— Идемте.
Она устремила на него взгляд, в котором еще трепетало волнение, поняла и последовала за ним.
— Куда вы? — спросил Браун.
— К роялю, — ответил Кристоф.
Он начал играть. Она запела. И тотчас же он снова увидел ее такой, какой она предстала ему тогда, в первый раз. Она смело вступала в этот героический мир, как будто он был ее миром. Кристоф продолжил опыт: перешел на вторую песню, потом на третью, более пылкую, будя в Анне бурю страстей, воспламеняя ее и воспламеняясь сам; потом, когда они дошли до высшей точки напряжения, он резко оборвал игру и спросил, глядя ей прямо в глаза:
— Да кто же вы, наконец?
Анна ответила:
— Не знаю.
Он грубо сказал:
— Что у вас в крови, почему вы так поете?
Она ответила:
— Это вы заставляете меня петь.
— Я? В таком случае я сделал правильный выбор. Я спрашиваю себя: я ли это создал или вы? Так, значит, вот о чем вы думаете!
— Не знаю. Мне кажется, когда поешь, перестаешь быть собой.
— А мне кажется, что только тогда вы становитесь собой.
Они замолчали. Щеки ее был влажны от испарины. Грудь вздымалась. Она пристально смотрела на пламя свечей и машинально соскребывала стеарин, накапавший на край подсвечника. Он перебирал клавиши, глядя на нее. Они сказали друг другу еще несколько слов, со смущенным и строгим видом, затем попытались завести банальный разговор и наконец замолчали, боясь заглянуть слишком глубоко…
На следующий день они почти не разговаривали — лишь украдкой, с какой-то опаской поглядывали друг на друга. Но у них вошло в привычку по вечерам музицировать. Вскоре они стали заниматься музыкой и в послеобеденные часы, и с каждым днем все дольше и дольше. С первых же аккордов Анну захватывала все та же непонятная страсть, опалявшая ее с головы до ног, и эта благочестивая мещанка на то время, пока длилась музыка, обращалась в какую-то властную Венеру, в воплощение всех неистовств души.
Браун, удивленный внезапным влечением Анны к пению, не дал себе труда доискаться причины этой женской прихоти; он присутствовал на концертах, покачивал в такт головою, высказывал свое мнение и был совершенно счастлив, хотя и предпочел бы музыку более нежную: такая затрата сил казалась ему чрезмерной. Кристоф чуял в воздухе опасность, но голова у него кружилась: ослабев после только что пережитого душевного перелома, он не мог сопротивляться; он перестал сознавать, что в нем происходит, и не желал знать, что происходит в Анне. Однажды после обеда, в самом разгаре бешеных страстей, она вдруг оборвала фразу в середине песни и без всяких объяснений вышла из комнаты. Кристоф ждал ее — она так и не вернулась. Полчаса спустя, проходя по коридору мимо комнаты Анны, он в полуоткрытую дверь увидел ее: она вся ушла в молитву, и лицо у нее было мрачное и застывшее.
Между тем в их отношения мало-помалу стало вкрадываться доверие. Он старался заставить ее разговориться, но она рассказывала о своем прошлом только банальные вещи; с большим трудом, понемногу вытянул он из нее несколько подробностей. Благодаря болтливому добродушию Брауна ему удалось заглянуть в тайну ее жизни.
Она родилась в этом городе. Ее девичье имя было Анна Мария Зенфль. Отец ее, Мартин Зенфль, принадлежал к старинному древнему роду купцов-миллионеров, кастовая гордость и религиозный ригоризм которого доведены были до крайности. Будучи человеком предприимчивым, он, как многие его соотечественники, провел несколько лет вдали от родины, в Южной Америке, на Востоке; он даже делал смелые изыскания в центре Азии, куда его влекли и торговые интересы семьи, и любовь к науке, и собственное удовольствие. Блуждая по белому свету, он не только не остепенился, напротив: он освободился от тех правил, которым покорялся раньше, — от всех своих старых предрассудков. Обладая бурным темпераментом и отличаясь упрямством, он, вернувшись домой, женился, несмотря на негодующие протесты родных, на девушке сомнительной репутации, дочери ближнего фермера, которую он вначале взял себе в любовницы. Брак явился единственным способом удержать его красотку, без которой он не мог жить. Семья, тщетно пытавшаяся наложить veto, наглухо заперла двери перед тем, кто не признавал ее священного авторитета. Жители города, то есть те, которые принимались в расчет, по обыкновению действуя заодно во всем, что касалось нравственного достоинства общины, дружно сплотились против непокорной парочки, Путешественник изведал на собственной шкуре, что в стране приверженцев Христа идти против старых предрассудков не менее опасно, чем в стране почитателей Далай-Ламы. Он был не настолько силен, чтобы пренебречь общественным мнением. Он уже растратил довольно значительную долю своего капитала; ему нигде не удавалось найти службу, все было перед ним закрыто. Он изводил себя, напрасно возмущаясь оскорблениями неумолимого города. Здоровье его, надорванное излишествами и лихорадками, не выдержало. Он умер от удара через пять месяцев после свадьбы. Четыре месяца спустя жена его, добрая, но слабая и глуповатая женщина, которая со дня свадьбы не переставала проливать слезы, умерла от родов, оставив маленькую Анну одну на свете.
Мать Мартина была еще жива. Она ничего не простила, даже на смертном одре, ни сыну своему, ни той, которую так и не пожелала признать своей невесткой. Но когда невестка умерла и божественное возмездие свершилось, она взяла ребенка и оставила его у себя. Эта владелица магазина шелковых тканей на одной из темных улиц старого города была тупо набожная женщина, богатая и скупая. Она обращалась с дочерью своего сына не как с внучкой, а скорее как с сироткой, которую берут из милости и которая в благодарность обязана быть чуть ли не прислугой. Правда, она дала ей хорошее образование, но относилась к ней всегда с каким-то суровым недоверием: казалось, она считала ребенка виновным в грехе родителей и ожесточенно преследовала этот грех в нем Она не разрешала девочке никаких развлечений; точно преступление, она вытравляла все живое и естественное в ее движениях, словах и даже мыслях. Она убила радость жизни в этом юном существе. Анна рано привыкла скучать в церкви и не показывать этого; ее окружали ужасы ада; детские глаза ее из-под полуопущенных век каждое воскресенье с испугом разглядывали на дверях старого собора нескромные и судорожно скрюченные фигуры грешников, объятые пламенем и покрытые ползущими вдоль бедер жабами и змеями. Она привыкла подавлять свои инстинкты, лгать самой себе. Как только она достигла того возраста, когда могла помогать бабушке, ее с утра до вечера заставляли работать в темном магазине. Она переняла царившие вокруг нее привычки, дух порядка, угрюмой бережливости, ненужных лишений, скучающее равнодушие, презрительный и мрачный взгляд на жизнь — естественные следствия религиозности у людей, не религиозных по натуре. Ее благочестие даже старухе казалось преувеличенным; она злоупотребляла постами и умерщвлением плоти; одно время она вздумала было носить корсет, утыканный булавками, которые впивались ей в тело при каждом движении. Все видели, что она бледнеет, но не знали, что с ней. Наконец, заметив, что она чахнет, позвали к ней доктора. Анна не согласилась на осмотр (она скорее умерла бы, чем разделась при мужчине), но призналась, и доктор устроил ей такую бурную сцену, что она обещала больше этого не делать. Бабушка для верности стала с тех пор осматривать ее одежду. Анна не находила в этих пытках, как могло бы казаться, мистического наслаждения; у нее было слабое воображение, она бы не поняла поэзии Франциска Ассизского или святой Терезы. Благочестие ее было безрадостное и чисто внешнее. Терзала она себя не ради благ, ожидаемых в будущей жизни, а от какой-то жестокой, гнетущей тоски, находя почти злобное удовлетворение в той боли, которую она себе причиняла. Ее душа представляла странное исключение: жесткая и холодная, как у бабки, она была восприимчива к музыке и сама не ведала — до какой глубины. Ко всем другим искусствам Анна была равнодушна; она, быть может, ни разу в жизни не взглянула на картину; казалось, ей совершенно чуждо чувство пластической красоты, — настолько в гордом своем безразличии она была лишена вкуса; представление о прекрасном теле вызывало в ней лишь представление о наготе, иными словами, как у мужика, о котором говорит Толстой, — чувство отвращения; это отвращение было тем сильнее, что, когда кто-нибудь ей нравился, она смутно ощущала, до какой степени глухое жало желания сильнее в ней спокойных эстетических впечатлений. Она так же мало подозревала о своей красоте, как и о силе своих подавленных инстинктов; или, вернее, не желала об этом знать и, привыкнув лицемерить, успешно продолжала обманывать себя.
Браун встретил ее на одном свадебном обеде, куда ее пригласили в виде исключения, так как вообще ее никуда не приглашали из-за дурной репутации, тяготевшей над нею по причине ее предосудительного происхождения. Ей было двадцать два года. Браун заметил ее. Нельзя сказать, чтобы она старалась обратить на себя внимание. Сидя за столом рядом с ним навытяжку, безвкусно одетая, она почти не раскрывала рта. Но Браун, в течение всего обеда не перестававший говорить с ней, то есть говорить один, вернулся домой в восхищении. Несмотря на свой заурядный вкус, он поражен был девственной чистотой своей соседки; он восторгался ее здравым смыслом и спокойствием; он оценил также ее цветущее здоровье и основательные хозяйственные способности, которыми она, по-видимому, обладала. Он нанес визит бабушке, пришел вторично, сделал предложение и получил согласие. Приданого — никакого; г-жа Зенфль завещала городу, для торговых экспедиций, все свое состояние.
Ни одной минуты молодая женщина не испытывала любви к своему мужу; это было чувство, которого, казалось ей, не может быть в жизни порядочных людей и которое надо гнать от себя как греховное. Но она ценила доброту Брауна и была благодарна ему, хотя и не показывала этого, за то, что он женился на ней, несмотря на ее сомнительное происхождение. К тому же у нее сильно было развито чувство супружеской чести. За семь лет их брака ничто не омрачило их союза. Они жили бок о бок, не понимая друг друга и нисколько об этом не беспокоясь; в глазах общества они представляли собой образец примерной четы. Они мало где бывали. У Брауна было довольно многочисленное знакомство среди клиентов, но ему не удалось ввести туда жену. Она никому не нравилась, да и темное пятно ее рождения еще не совсем стерлось. Анна, со своей стороны, ничего не предпринимала, чтобы быть принятой в обществе. Она помнила обиды, омрачавшие ее детство. Кроме того, она стеснялась на людях и не жалела, что ее забывают. Она делала и принимала лишь неизбежные визиты, когда этого требовали интересы мужа. Гостьями ее были мещаночки, любопытные и любившие позлословить. Их сплетни совершенно не занимали Анну, и она даже не старалась скрыть свое безразличие. А этого не прощают. Посещения становились все реже и реже, и Анна осталась в одиночестве. К этому только она и стремилась: ничто больше не нарушало обычной ее мечтательности и смутного томления ее плоти.
С некоторых пор Анна производила впечатление совсем больной. Лицо ее осунулось. Она избегала общества Кристофа и Брауна. Проводила дни у себя в комнате, погруженная в свои мысли; не отвечала, когда с ней заговаривали. Браун, по обыкновению, не обращал особого внимания на эти женские причуды. Он растолковывал их Кристофу. Как почти все мужчины, которым суждено быть обманутыми женщинами он кичился тем, что отлично их знает. И действительно, он изучил их довольно хорошо, но это обычно не помогает делу. Он знал, что у них часто бывают приступы упрямой мечтательности, упорной и враждебной молчаливости, и считал, что их следует оставлять в покое, не пытаться ничего выяснять и особенно не допускать, чтобы они сами пытались понять опасный подсознательный мир, в который погружен их дух. Тем не менее здоровье Анны начинало его тревожить. Он решил, что она чахнет от своего образа жизни, что вредно оставаться вечно взаперти, не выезжать за город, почти не выходить из дому. Он хотел, чтобы она делала прогулки. Сам он не мог сопровождать ее: по воскресеньям она была занята своими благочестивыми обязанностями, а в остальные дни у него был прием больных. Что же касается Кристофа, то он избегал выходить с нею. Раза два они прогулялись вместе до городской заставы, — скука была смертельная. Разговор не клеился. Природа, казалось, не существовала для Анны; она ничего не замечала и в любом красивом пейзаже видела лишь траву да камни; ее бесчувственность замораживала. Кристоф попытался заставить ее полюбоваться красивым видом. Она поглядела, холодно улыбнулась и, сделав над собой усилие, чтобы быть ему приятной, сказала:
— О да, в этом есть что-то таинственное…
Точно таким же тоном она могла бы сказать: «Здесь много солнца».
Кристоф от злости вонзил ногти в ладонь и больше к ней не обращался; а когда она выходила, он выискивал предлог, чтобы остаться дома. На самом деле Анна была вовсе не равнодушна к природе. Она не любила того, что принято называть красивым видом, — она не отличала его от других. Но она любила сельскую природу, любую природу — землю и воздух. Только она не подозревала об этом, так же как и о других своих сильных чувствах, а тот, кто жил с нею, еще меньше об этом подозревал.
После долгих настояний Брауну удалось уговорить жену провести день за городом. Она уступила ему от скуки, лишь бы ее оставили в покое. Прогулка назначена была на одно из воскресений. В последнюю минуту доктора, который по-детски радовался этой прогулке, спешно вызвали к больному. Кристоф отправился с Анной вдвоем.
Прекрасный зимний бесснежный день; воздух чист и морозен, небо ясно, яркое солнце и леденящий ветер. Они сели в поезд местной железнодорожной ветки, и поезд помчал их к одной из цепей голубеющих холмов, далеким ореолом окружавших город. Вагон был переполнен; они сидели далеко друг от друга. Они не разговаривали. Анна была мрачна; накануне она, к удивлению Брауна, заявила, что не пойдет завтра к обедне. Первый раз в жизни она пропускала службу. Был ли это бунт?.. Кто мог бы сказать, какая борьба в ней происходит? Она пристально глядела на противоположную скамейку; она была бледна…
Они сошли с поезда. В начале прогулки неприязненная холодность все еще сковывала их. Они шли рядом; она шагала решительным шагом, не глядя по сторонам, непринужденно размахивая руками; ее каблуки звонко постукивали по мерзлой земле. Мало-помалу лицо ее оживилось. От быстрой ходьбы бледные щеки разрумянились. Рот полуоткрылся, вдыхая свежесть воздуха. За поворотом извилистой дороги она вдруг стала карабкаться на холм — прямо вверх, как козочка; она пробиралась по краю каменистого откоса, цепляясь за кусты, чтобы не упасть. Кристоф следовал за нею. Она взбиралась все быстрее, скользя и хватаясь за траву. Кристоф крикнул ей, прося остановиться. Она не отвечала и продолжала карабкаться на четвереньках. Пройдя сквозь туман, тянувшийся над долиной, как серебряная, раздиравшаяся о кусты вуаль, они очутились наверху под горячим солнцем. Взойдя на вершину, она обернулась; лицо ее было освещено, открытый рот жадно дышал. Она насмешливо поглядела на Кристофа, — тот все еще взбирался по склону, — сняла с себя плащ, кинула его Кристофу в лицо и, не дожидаясь, пока он передохнет, продолжала свой бег. Кристоф погнался за нею. Они входили во вкус игры — воздух опьянял их. Она ринулась вниз по крутому склону: камни катились у нее из-под ног; она не спотыкалась — она скользила, прыгала, летела как стрела. Время от времени она оборачивалась, чтобы измерить, насколько она опередила Кристофа. Он настигал ее. Она кинулась в лес. Сухие листья шуршали у них под ногами; ветви, которые она раздвигала, хлестали его по лицу. Она споткнулась о корни дерева. Кристоф схватил ее. Она отбивалась руками и ногами, награждая его тумаками, стараясь повалить на землю; она кричала и смеялась. Прижимаясь грудью к его груди, она тяжело дышала; на мгновение щеки их соприкоснулись; он втягивал в себя испарину, покрывшую виски Анны; он вдохнул запах влажных ее волос. Сильным толчком она высвободилась и посмотрела на него без всякого смущения, вызывающим взглядом. Он был ошеломлен силой, которая таилась в ней и которую она никак не проявляла в повседневной жизни.
Они направились в ближайшую деревню, весело топча жнивье, которое топорщилось у них под ногами. Перед ними разлетались вороны. Солнце палило, а холодный ветер резал лицо. Кристоф держал Анну под руку. На ней было легкое платье; он чувствовал сквозь ткань ее влажное и разгоряченное тело. Он предложил ей накинуть плащ; она отказалась и из озорства расстегнула ворот. Они сели за стол в маленьком трактире, с вывеской, изображавшей «дикаря» (Zum wilden Mann). У дверей росла елочка. Зал был украшен немецкими четверостишиями, двумя литографиями — одной сентиментальной: «Весною» («Im Fruhling»), другой на патриотический сюжет: «Битва при Сен-Жаке», распятием и черепом у подножия креста. Анна ела со зверским аппетитом, которого Кристоф раньше за нею не замечал. Они весело попивали легкое белое вино. После обеда они пустились в путь по полям, как добрые товарищи. Ни одной утаенной мысли. Они просто радовались быстрой ходьбе, крови, которая пела в их телах, хлеставшему их ветру. У Анны развязался язык. Она перестала дичиться и говорила наобум все, что приходило в голову.
Она заговорила о своем детстве. Бабушка брала ее с собой к старой приятельнице, которая жила около собора; пока старухи беседовали, ее отправляли в большой сад, над которым нависала тень собора. Она садилась в уголке и не двигалась. Прислушивалась к шелесту листвы; следила, как копошатся вокруг насекомые, и ей было радостно и жутко. Она умолчала о том, что боялась чертей: ее воображение было одержимо ими; ей наговорили, будто они бродят вокруг церквей, не смея туда войти; и они мерещились ей в образе животных: пауков, ящериц, муравьев — маленьких уродливых существ, кишевших под листвою, на земле или в трещинах стен. Затем она рассказала о доме, в котором жила, о своей комнате, куда не проникало солнце; она вспоминала о ней с удовольствием; там она проводила бессонные ночи, сочиняя разные истории…
— Какие истории?
— Глупые.
— Расскажите.
Она отрицательно покачала головой.
— Почему?
Она покраснела, потом засмеялась и прибавила:
— И днем тоже, во время работы.
На мгновенье она задумалась, опять засмеялась и повторила:
— Это были глупые истории, скверные.
Он пошутил:
— Значит, вы не боялись?
— Чего?
— Быть осужденной на вечные муки?
Лицо ее сразу оледенело.
— Не надо говорить об этом, — сказала она.
Он переменил разговор. Он подивился той силе, которую она проявила в борьбе с ним. Лицо ее снова приняло доверчивое выражение, и она рассказала о своих детских подвигах. (Она называла их «мальчишескими», потому что, когда она была маленькой, ее всегда тянуло участвовать в играх и драках мальчишек.) Однажды, играя с маленьким товарищем, который на целую голову был выше ее, она вдруг ударила его кулаком, ожидая, что он даст сдачи. Но он удрал, крича, что она избила его. В другой раз, в деревне, она взобралась на спину мирно пасущейся черной коровы; испуганное животное сбросило ее, и Анна так ударилась о дерево, что чуть не расшиблась насмерть. Она вздумала также выпрыгнуть из окна второго этажа — только чтобы узнать, сможет ли на это решиться; по счастью, она отделалась вывихом ноги. Когда ее оставляли дома одну, она придумывала странные и опасные упражнения, подвергая свое тело необыкновенным и разнообразным испытаниям.
— Кто поверил бы этому, — сказал он, — видя вас такой степенной и холодной?..
— О, если бы вы меня видели, когда я одна у себя в комнате! — возразила она.
— Как! И теперь еще?
Она засмеялась. Перескакивая с одной темы на другую, она спросила его, охотится ли он. Он резко ответил, что нет. Она призналась, что однажды выстрелила в дрозда и попала. Кристоф возмутился.
— Вот еще! — сказала она. — Что ж тут такого?
— Стало быть, вы бессердечны?
— Право, не знаю.
— Разве вы не думаете, что животные такие же существа, как и мы?
— Думаю, — отвечала она. — Я как раз хотела вас спросить, верите ли вы, что у животных есть душа?
— Да, верю.
— Пастор говорит, что нет. А я думаю, что у них есть душа. К тому же, — добавила она очень серьезно, — я думаю, что в предшествующей жизни я была животным.
Он рассмеялся.
— Нечего смеяться, — сказала она. (Она тоже смеялась.) — Это одна из тех историй, которые я рассказывала себе в детстве. Я воображала себя кошкой, собакой, птицей, жеребенком, телкой. Я ощущала их желания. Мне хотелось побыть, хотя бы часок, в их шкуре или оперении; мне чудилось, что это так и было. Вам это непонятно?