Лицо у нее было свежее, бело-розовое и круглое, носик чуть-чуть толстоват, губки тоже, подбородок пухленький; тонкие брови, светлые глаза и роскошные белокурые волосы, заплетенные в две косы и уложенные вокруг головы, круглая и крепкая шейка, гладкий и белый лоб — настоящая кранаховская девушка.
При появлении дам Кристоф остолбенел. Ему бы бежать, а он стоял, как пригвожденный, на своей тумбе, разинув рот, и только когда дама направилась в его сторону, все так же мило и насмешливо улыбаясь, он вышел из оцепенения и спрыгнул, вернее, рухнул на тротуар, а со стены посыпались увлеченные его падением куски известки. Он услыхал, как ласковый голос окликнул его: «Мальчик!», — и вслед за этим взрыв хохота, такого ясного и мелодичного, будто пение птички. Прыгая с тумбы, Кристоф упал на четвереньки и, оглушенный падением, постоял так с секунду, потом вскочил и пустился со всех ног, как будто за ним гнались. Его мучил стыд; даже когда он остался один в своей комнатушке, приступы острого стыда еще долго находили на него. С этого дня он стал избегать любимой улочки из какого-то нелепого страха, словно там, за стеной, кто-то выслеживает его. И когда ему приходилось сворачивать на знакомую улочку, он шел, держась как можно ближе к ограде, не подымал головы, чуть не бежал бегом, не смея оглянуться. И, однако, не переставал думать о двух незнакомках, которых видел тогда; не раз забирался он на чердак и, сняв башмаки, чтобы не затопать, часами глядел в слуховое окошко на дом и сад Керихов, хотя прекрасно знал, что отсюда видны только пышные кроны деревьев да труба на крыше.
Примерно месяц спустя он выступал на вечере в Hot Musik Verein'е — вечера эти устраивались еженедельно — с концертом собственного сочинения для фортепиано с оркестром. Он уже доигрывал последнюю часть, как вдруг увидел прямо перед собой в ложе г-жу Керих с дочерью; обе пристально смотрели на него Меньше всего на свете Кристоф ждал их появления здесь, в концертном зале, и смешался так, что чуть было не пропустил очередное вступление. Конец вещи он играл, как автомат. После концерта он заметил (хоть и старался не глядеть в сторону ложи), что дамы Керих аплодируют, и аплодируют, явно желая привлечь его внимание. Кристоф поспешил скрыться за кулисы. Выходя из театра, он чуть не наткнулся в коридоре на г-жу Керих; она, видимо, поджидала юного музыканта, но их разделила толпа. Невозможно было не увидеть ее, и, однако же, Кристоф притворился, что не видит, круто повернулся и ускользнул из театра через служебный выход. Потом он горько корил себя за глупое бегство: ведь совершенно очевидно, что г-жа Керих ему не враг, и все-таки он знал, что, повторись эта сцена, повторилось бы и бегство. А как он боялся встретиться с ней случайно на улице! Заметив издали женскую фигуру, напоминавшую г-жу Керих, он быстро сворачивал в переулок.
Она первая напомнила о себе Кристофу.
Однажды утром Луиза, сияя от гордости, сообщила за столом, что к ним приходил лакей в ливрее с письмом, адресованным Кристофу, и вручила сыну длинный конверт с черной траурной каймой, в углу которого был вытиснен герб Керихов. Кристоф вскрыл письмо и, дрожа от волнения, прочел следующие строки:
«Госпожа Иозефина фон Керих просит господина придворного музыканта Кристофа Крафта пожаловать к ней на чашку чая сегодня в пять тридцать».
— Не пойду, — заявил Кристоф.
— Как не пойдешь! — воскликнула Луиза. — А я сказала, что ты будешь.
Кристоф устроил матери бурную сцену: он упрекал ее за то, что она вмешивается не в свои дела.
— Лакей ждал ответа. Я ему сказала, что сегодня ты свободен. Ведь в пять часов у тебя уроков нет.
И как ни кипятился Кристоф, как ни клялся, что никуда не пойдет, все пути отступления были отрезаны. Когда подоспело время визита, он, ворча, стал одеваться, но в глубине души не так уж сетовал на то, что его нежеланию пришлось отступить перед всемогуществом случая.
Тогда, в театре, г-жа Керих без особого труда узнала в музыканте, исполнявшем концерт собственного сочинения, того всклокоченного мальчугана, который с дикарским любопытством заглядывал к ним через ограду в день ее приезда. Она расспросила соседей, и то, что она узнала о семье Крафтов, о трудной и достойной жизни Кристофа, пробудило в ней интерес к мальчику и желание побеседовать с ним.
Кристоф, нелепо напыщенный, в новом длиннополом сюртуке, чем-то похожий на деревенского пастора, позвонил у дверей Керихов, жестоко страдая от застенчивости. Он старался уверить себя, что мать и дочь не успели его хорошенько разглядеть в тот злополучный день. Он шел за лакеем по длинному коридору; толстый ковер заглушал шум его шагов. Его ввели в гостиную, стеклянная дверь которой выходила в сад. С утра накрапывал мелкий холодный дождик, и в камине весело пылал огонь. Возле окна, за которым мокли деревья, окутанные туманом, сидели обе хозяйки; г-жа Керих при появлении Кристофа положила на колени вязанье, а ее дочь — книгу. Кристоф заметил что обе обменялись лукавым взглядом. «Узнали», — подумал он, смутившись, и сделал неуклюжий поклон, вложив в него все свое искусство.
Госпожа Керих весело улыбнулась и протянула Кристофу руку.
— Здравствуйте, дорогой сосед! — произнесла она. — Очень рада вас видеть. Мне так хотелось сказать вам, какое вы тогда, на концерте, доставили нам удовольствие! А так как иного средства сказать вам об этом у меня не было, я и пригласила вас к себе. Надеюсь, вы на меня за это не посетуете.
В банально любезных словах было, однако, столько сердечного чувства, чуть приправленного иронией, что Кристоф воспрянул духом.
«Не узнали», — подумал он, облегченно вздохнув.
Госпожа Керих указала на дочь, которая, захлопнув книгу, с любопытством глядела на гостя.
— Моя дочка, Минна, тоже очень хотела вас видеть, — сказала она.
— Но, мама, — возразила девочка, — мы ведь видимся не в первый раз.
И она расхохоталась.
«Узнали», — подумал в отчаянии Кристоф.
— Правда, не впервые, — подтвердила г-жа Керих со смехом, — в день нашего приезда вы уже нанесли нам визит.
При этих словах девочка засмеялась еще громче. У Кристофа был такой несчастный вид, что, вскинув на него глаза, Минна просто зашлась от смеха. Хохотала она, как безумная, — до слез. Мать хотела было ее остановить, но сама не могла удержаться от смеха, и Кристоф, как ни был смущен, невольно начал вторить им. Смеялись дамы Керих так искренне, так безудержно, что обижаться на них было просто невозможно. Однако Кристоф окончательно растерялся, когда Минна между двумя взрывами хохота спросила его, что он делал на их заборе. Девочка, видимо, забавлялась его смущением, а он растерянно бормотал что-то невнятное. Наконец г-жа Керих пришла к нему на помощь и переменила разговор, приказав подать чай.
Она дружески расспрашивала Кристофа о его жизни. Но он никак не мог прийти в себя. Он не знал, как сесть, как держать чашку, которая грозила опрокинуться; всякий раз, когда ему предлагали чаю, молока, сахару или печенья, он считал необходимым вскакивать со стула и с поклоном благодарить хозяйку; и стоял — прямой, затянутый в свой новый сюртук, не смея повернуть шею, скованную, словно броней, галстуком и воротничком, не рискуя оглянуться ни вправо, ни влево, ошеломленный градом настойчивых вопросов г-жи Керих и непринужденностью ее манер, леденея под взглядами Минны, которые подмечали все — его лицо, его руки, каждое его движение, костюм, каждый жест. И чем больше хозяйки старались приручить Кристофа, тем больше смущали его: г-жа Керих — неудержимым потоком слов, а Минна — кокетливыми взглядами, которые она бросала на гостя просто так, для развлечения.
Наконец хозяйки отказались от попыток заставить Кристофа разговориться: он только кланялся и произносил «да» и «нет»; г-жа Керих, на долю которой выпала вся тяжесть светской беседы, утомилась и попросила Кристофа сыграть. Кристоф, куда более смущенный, чем на концерте, при многочисленной публике, сыграл адажио Моцарта. Но смущение, даже смятение, которое он испытывал в присутствии двух этих женщин, молодой, наивный трепет, наполнявший его грудь волной тревоги и счастья, так полно сочетались с нежной, юношеской чистотой моцартовского адажио, что под его пальцами оно зазвучало с особой прелестью — прелестью весны. Г-жа Керих была растрогана и высказала это Кристофу в преувеличенно лестных выражениях, столь обычных в устах светских людей; и тем не менее она была искренна, к тому же из любезных уст приятно слушать похвалу, пусть даже неумеренную. Лукавая Минна молчала и удивленно поглядывала на мальчика, такого ненаходчивого во время разговора и такого красноречивого за роялем. Кристоф почувствовал симпатию хозяек и расхрабрился. Он снова начал играть, потом, полуобернувшись к Минне, робко сказал, смущенно улыбаясь и не подымая глаз:
— Вот что я тогда делал на вашей ограде.
Кристоф сыграл небольшую вещицу, навеянную — тут он не солгал — любимым садом, на который он не мог наглядеться со своей тумбы, но написанную, по правде говоря, много раньше, а вовсе не в тот вечер, когда он увидел дам Керих: однако он старался убедить себя в обратном, — зачем, из каких неясных побуждений, — это было известно лишь его сердцу. В спокойном, убаюкивающем ритме andante con moto звучали безмятежное пение птиц, шорохи летних полей, величественный шелест деревьев-великанов в мирных лучах заката.
Обе слушательницы пришли в восхищение. Когда Кристоф кончил играть, г-жа Керих поднялась с места, с обычной своей живостью подошла к музыканту, схватила обе его руки и горячо поблагодарила. Минна весело захлопала в ладоши и заявила, что это «просто восхитительно»; а так как ей очень хочется, чтобы он написал еще такие же «изумительные» произведения, она велит приставить к ограде лестницу, — пусть Кристоф работает, когда ему угодно. Г-жа Керих сказала Кристофу, чтобы он не слушал эту безумицу Минну: но, в свою очередь, пригласила его в любое время дня приходить к ним, раз ему так нравится в саду, и добавила, что вовсе не обязательно заглядывать в дом, если ему этого не хочется.
— Конечно, можете не заходить к нам, — сочла необходимым добавить Минна. — Только если вы не придете, смотрите, берегитесь!
И сердито погрозила пальчиком.
Минне вовсе не так уж хотелось, чтобы Кристоф ходил к ним в гости, даже не хотелось заставить его подчиняться приличиям, но приятно было сознавать, что она производит на гостя впечатление, и впечатление, как подсказывал ей инстинкт, самое хорошее.
Кристоф покраснел от удовольствия. Г-жа Керих окончательно приручила его — с таким тактом расспрашивала она мальчика о Луизе и дедушке, которых знала еще по прежним своим приездам в их город. Милая сердечность обеих дам Керих возымела желанное действие: Кристоф был даже склонен преувеличивать эту их привычную благожелательность — так хотелось ему верить в глубину их чувств. С наивным доверием рассказывал он теперь о своих планах, о своих горестях. Он не заметил, как прошло время, и в изумлении вскочил с места, когда лакей доложил, что кушать подано. Но смущение его тотчас сменилось восторгом: г-жа Керих попросила его отобедать вместе с ними, — ведь они уже добрые друзья, не так ли? Кристофа усадили между матерью и Минной; за столом он проявил куда меньше блеска, чем за роялем. Надо сказать, что этой стороной воспитания в семье Крафтов пренебрегали; Кристоф искренне считал, что главное за столом есть и пить, а как — это уж второстепенное дело, но чистюля Минна возмущенно поглядывала на гостя.
Хозяйки, очевидно, надеялись, что после обеда Кристоф откланяется, но он поплелся за дамами в гостиную, удобно уселся в кресло и, как видно, отнюдь не собирался уходить. Минна зевала в ладошку и умоляюще поглядывала на мать. Но Кристоф ничего не видел — он был опьянен счастьем и полагал, что и другие испытывают то же самое. Отчасти виновна была в этом сама Минна, — посматривая на Кристофа, она по привычке строила глазки, а кроме того, заняв сидячее положение, Кристоф не знал, как встать с места, под каким предлогом уйти. Так бы он и просидел всю ночь, если бы г-жа Керих с милой бесцеремонностью не выпроводила его.
Кристоф шел домой, чувствуя на себе ласкающий взгляд карих глаз г-жи Керих и голубеньких глазок Минны; он ощущал прикосновение тонких и нежных, как лепестки цветка, пальцев и уносил с собой еле уловимый, неведомый ему аромат, который обволакивал его, кружил голову, доводил чуть не до обморока.
Через два дня, как и было условлено, Кристоф снова явился к Керихам — дать Минне первый урок на фортепиано. Потом он стал приходить к Керихам дважды в неделю, по утрам, на урок, а нередко заглядывал к ним и вечерами — поиграть и поговорить.
Госпожа Керих, женщина добрая и умная, охотно принимала Кристофа. В тридцать пять лет она потеряла мужа и, сохранив молодость души и тела, без сожаления отдалилась от развлечений, хотя имела в свете большой успех. Быть может, ей далось это тем легче, что она уже насладилась ими: она здраво рассудила, что нельзя одновременно иметь то, что есть, и то, что было. Она чтила память покойного г-на Кериха не потому, что испытывала к нему какое-либо иное чувство, кроме настоящей дружбы, даже в первые годы их брака, — она была женщина спокойных чувств и любящего ума.
Г-жа Керих посвятила себя воспитанию дочери, но та же самая сдержанность, которую она вносила в супружество, смягчала излишне чувствительную и болезненную восторженность материнства, столь, впрочем, естественную, когда на ребенка — и только на ребенка — мать переносит ревнивую потребность любить и быть любимой. Она очень любила Минну, но судила о ней вполне трезво, не скрывая от себя ее недостатков, точно так же, как не строила никаких иллюзий и на свой собственный счет. Умная и тонкая, она безошибочным глазом с первой же встречи обнаруживала смешные или слабые стороны человека, и обнаруживала их с искренним удовольствием, но без малейшего злорадства, ибо она была столь же снисходительна, сколь и насмешлива, и, подтрунивая над ближними, охотно оказывала им услуги.
Юный Кристоф дал г-же Керих богатую пищу для проявления как ее доброты, так и критического чувства. В первое время пребывания в маленьком прирейнском городке Кристоф был для нее почти единственным развлечением, так как из-за траура она не поддерживала светских знакомств. И прежде всего ее привлекал талант Кристофа. Не будучи сама музыкантшей, г-жа Керих любила музыку; когда она слушала музыку, ее душа и тело погружались в нирвану, а мысли лениво замирали в приятной меланхолии. Усадив Кристофа за рояль, она устраивалась возле камина с работой в руках и, неопределенно улыбаясь, наслаждалась бесшумным проворством своих пальцев и почти таким же машинальным движением мысли, обращенной к печальным и светлым воспоминаниям.
Но куда больше, чем музыкой, она интересовалась самим музыкантом. Г-жа Керих была достаточно развитой, чтобы понять, как счастливо одарен Кристоф, хотя вряд ли была способна угадать неповторимость его дара. Ей любопытно было следить, как пробуждается в молодой душе таинственный пламень. Ей не потребовалось много времени, чтобы оценить нравственные достоинства Кристофа, его прямоту, мужество, даже стоицизм, столь трогательный в подростке. И тем не менее она смотрела на Кристофа неизменно проницательным взглядом своих умных и насмешливых глаз. Ее забавляли его неловкость, смешное и некрасивое лицо, его невинные причуды; она не принимала его особенно всерьез, — впрочем, она мало что принимала всерьез. Нелепые выходки Кристофа, его необузданность, своевольный нрав — все это наводило ее на мысль, что он натура неуравновешенная; впрочем, она считала, что таким и надлежит быть отпрыску Крафтов, людей хоть и порядочных и хороших музыкантов, но немножко взбалмошных.
Кристоф не замечал этой легкой иронии; он видел только доброту г-жи Керих. Ведь он так не привык к доброте, особенно по отношению к себе. Хотя по своему положению придворного музыканта Кристоф имел немало случаев встречаться с людьми светскими, бедняга остался тем, чем и был, — маленьким дикарем, невоспитанным и невежественным. Если во дворце снисходили до Кристофа, то лишь для того, чтобы эгоистически использовать его талант, но до самого музыканта никому не было дела. Кристоф являлся во дворец, сразу же садился за рояль, играл и, кончив играть, шел домой; и ни разу никто не дал себе труда поговорить с ребенком, разве что иногда ему бросали на ходу банальный комплимент. Никто ни в семье, ни вне семьи после смерти дедушки ни разу не подумал, что ему нужно помочь учиться, направить в жизни, помочь стать человеком. Кристоф жестоко страдал от своего невежества и грубых манер. Он из кожи вон лез, стремясь воспитать себя, но — тщетно. Ему не хватало книг, общения с людьми, примера — всего не хватало. Как бы хотелось ему пожаловаться на свое горе другу, но он не мог. Даже милому Отто не мог, потому что после первых же слов Кристофа тот сразу принимал тон презрительного превосходства и словно каленым железом касался наболевшей раны Кристофа.
А вот с г-жой Керих все стало легко. Она сама, без всяких просьб с его стороны, — а что значили для Кристофа просьбы при его-то гордыне! — незаметно, но настойчиво указывала мальчику, чего не следует делать и что делать следует, давала советы насчет костюмов, манер, походки, разговора, не прощала ему ни одной погрешности в обращении, языке или во вкусах; и оскорбляться было невозможно — до того нежно было прикосновение направляющей руки, до того заботливо щадила она легко уязвимое детское самолюбие. Так же незаметно, словно ни во что не вмешиваясь, следила она за чтением Кристофа; делала вид, что ее ничуть не удивляет его чудовищное невежество, но при каждом удобном случае указывала на его промахи — и все это так спокойно, так просто, словно нет и не было ничего удивительного в том, что он ошибается; не отпугивая мальчика скучными наставлениями, она посвящала вечера делу, заставляя Минну или Кристофа читать вслух увлекательные книги по истории или стихи немецких и иностранных поэтов. Относилась она к Кристофу, будто к родному, а покровительственно-фамильярного тона он не замечал. Даже его туалетом она занималась: кое-что подновила, связала ему шерстяной шарф, подарила несколько необходимых пустячков и делала все так мило, что Кристоф, не стесняясь, принимал ее заботы и подарки. Короче говоря, г-жа Керих проявляла к Кристофу внимание и нежность почти материнские, как, впрочем, относятся все незлые женщины к ребенку, которого им доверили или который доверился им, что отнюдь, однако, не предполагает глубокого чувства. Но Кристоф верил, что вся ее нежность направлена на него лично, и расцветал от благодарности; излияния его, внезапные и страстные, казались г-же Керих немножко смешными, но все же доставляли удовольствие.
А вот с Минной отношения у Кристофа складывались совсем по-другому. Когда Кристоф на первом уроке увидел Минну, весь еще под сладостной властью вчерашних воспоминаний и ласковых взглядов, он опешил от удивления, встретив маленькую особу, ничуть не похожую на ту, какой она была всего несколько часов назад. Минна еле глядела на Кристофа и не слушала, что он говорит; а когда наконец вскинула на него глаза, он прочел в них такое ледяное равнодушие, что это его испугало. Он долго и мучительно вспоминал, чем мог ее оскорбить. Ничем он ее не оскорбил, да и чувства Минны остались прежними — не стали ни горячее, ни холоднее, просто и вчера и сегодня Кристоф был ей глубоко безразличен. Если при первой встрече Минна расточала ему улыбки, то лишь повинуясь инстинктивной кокетливости девочки, которой от нечего делать весело испытывать чары своих взглядов на ком попало, хоть бы на собачонке. Но на следующий день столь легкая победа уже не представляла ни малейшего интереса. Минна смотрела на Кристофа строгим, оценивающим взглядом, и сейчас он был в ее глазах просто некрасивым, бедным, плохо воспитанным мальчиком, который хоть и хорошо играет на фортепиано, зато руки у него ужасные, держит он вилку за столом самым странным образом, а рыбу режет ножом. Одним словом, он показался ей весьма заурядным. Брать уроки музыки ей хотелось, хотелось даже найти себе развлечение, потому что у нее сейчас не было подруг и потому что, хотя в душе она считала себя уже взрослой, иногда на нее нападало сумасшедшее желание избыть переполнявшую ее радость, именно потому, что из-за траура и она и мать вынуждены были сдерживать себя. Но Минна считала Кристофа чем-то вроде кошки или собаки, прижившейся в доме; и если ей случалось вдруг в дни самой своей неприступной холодности сделать ему глазки, то просто по забывчивости и потому, что в эту минуту она думала о чем-нибудь другом, а то и просто для практики. У Кристофа сердце чуть не выпрыгивало из груди, а Минна смотрела как бы сквозь Кристофа: в это время она про себя сочиняла какую-нибудь душещипательную историю. Эта юная особа была в том счастливом возрасте, когда так легко тешить себя приятными и лестными мечтами. Минна постоянно думала о любви, думала с огромным интересом и любопытством, которое было вполне невинно лишь благодаря ее неведению. Впрочем, она, как и подобает благовоспитанной девице, представляла себе любовь не иначе, как освященной таинством брака. А вот насчет выбора идеала она еще колебалась. То она мечтала выйти замуж за лейтенанта, то за поэта, который писал бы благородные и пристойные стихи, — за эдакого Шиллера. Один проект вытеснял другой. И каждый поначалу она принимала одинаково серьезно и с той же верой. Впрочем, и прежние и теперешние готовы были отступить перед прозаическими выгодами, — это просто удивительно, как самые романтические девушки легко забывают свои мечты, когда перед ними является видение менее идеальное, но зато более надежное.
Сентиментальная Минна, при всей своей мечтательности, была от природы спокойной и холодной. Вопреки аристократическому имени и приставке «фон» — источнику великой ее гордости, — в ней жила душа немецкой мещаночки, жила даже в восхитительные годы отрочества.
Кристоф, естественно, не мог разобраться в сложном механизме женского сердца — сложном, впрочем, более по видимости, чем в действительности. Иной раз его сбивали с толку повадки обеих дам, но он испытывал такое счастье от своей любви, что заранее принял на веру, принял как должное даже то, что его слегка тревожило или печалило, лишь бы убедить себя, что он не только любит, но и любим. Одно-единственное слово, один приветливый взгляд погружали его в блаженное состояние. Иногда счастье так переполняло его, что он не мог сдержать слезы.
Сидя у стола в тихой небольшой гостиной рядом с г-жой Керих, занятой шитьем, при свете лампы (Минна на другом конце читает книгу, все молчат; дверь, выходящая в сад, полуоткрыта, и из гостиной видно, как в лунном свете блестит песок на дорожках; один лишь легкий шелест деревьев нарушает тишину), Кристоф чувствовал себя таким счастливым, что вдруг без всякой видимой причины вскакивал со стула, бросался на колени перед г-жой Керих, хватал ее руки и, рискуя оцарапать себе нос об иголку, покрывал их поцелуями, рыдая, прижимал ее тонкие пальцы к губам, ко лбу, к мокрым ресницам. Минна поднимала голову от книги и с обычной своей гримаской незаметно пожимала плечами. Г-жа Керих, улыбаясь, глядела на мальчика, который стоял на коленях у ее ног, нежно гладила его по волосам свободной рукой и говорила красивым, ласковым и насмешливым голосом:
— Ну что, ну что, дурачок, ну что случилось?
О, сладостные звуки родного голоса, сладостный покой и тишина, где даже самый воздух пропитан нежностью, где никто тебя не обидит, не оскорбит, — благословенный оазис среди грубой реальности, — и, подобно героическому пламени, позлащающему своим отблеском все вокруг, возникаешь ты, очарованный мир, вызванный к жизни божественной речью Гете, Шиллера, Шекспира, — потоками силы, муки любви!
Минна читала, склонив головку над книгой, лицо ее слегка розовело от волнения, когда своим звонким, чуть пришепетывающим голоском она, повышая тон, произносила монологи воинов и королей. Иногда книгу брала сама г-жа Керих; она умела вложить в трагические сцены все обаяние своей умной и нежной натуры, но предпочитала слушать чтение дочери; откинувшись на спинку кресла, уронив вечное рукоделие на колени, она рассеянно улыбалась, ибо за внешними перипетиями любого произведения обнаруживала неизменно себя.
Кристоф тоже пытался читать вслух, но вскоре ему пришлось отказаться от своих попыток. Он мямлил, путался в словах, не останавливался на точках, словно ничего не понимая, и приходил в такое волнение в поэтических местах, что неожиданно умолкал, желая скрыть слезы. Тогда в сердцах он бросал книгу на стол, а обе его приятельницы от души хохотали. Как он любил их в эти минуты! Он повсюду носил с собой их образ, и черты их сливались в его представлении с чертами героинь Шекспира и Гете. Он уже перестал отличать реальные существа от поэтических вымыслов. Какое-нибудь пленительное слово поэта, впервые услышанное из милых уст, не только вызывало блаженный трепет страсти в его мальчишеской душе, но навеки сливалось для него с милым образом. Даже через двадцать лет, всякий раз, когда он перечитывал или слушал «Эгмента» или «Ромео», перед ним вдруг возникали мирные вечера, тогдашние его грезы о счастье, обожаемые черты г-жи Керих и Минны.
Часами он мог глядеть на них, когда они читали вслух, а затем ночью, лежа без сна, с открытыми глазами, он вызывал в памяти прошедший вечер, и даже утром во время репетиции, прикрывая веки и машинально исполняя свою партию. Обеих он любил трогательно и безгрешно и, ничего не зная о любви, считал себя влюбленным. Но только не понимал, в кого влюблен: в мать или в дочь. Он сурово допытывался ответа у своего сердца и не знал, какой из двух отдать предпочтение. Но так как он считал, что обязан сделать выбор, то решил остановиться на г-же Керих. И, сделав выбор, тут же обнаружил, что действительно любит именно ее. Любит ее умные глаза, улыбку, рассеянно морщившую ее полуоткрытые губы, красивый и какой-то удивительно молодой лоб, косой пробор в тонких, блестящих волосах, негромкий голос, приглушенное покашливание, матерински нежные руки, изящество ее движений, любит всю ее закрытую для него душу. Он дрожал от счастья, когда, присев рядом, она с ясным, добрым лицом объясняла непонятное место в книге, касаясь рукой его плеча; Кристоф чувствовал сквозь ткань живое тепло ее пальцев, ее дыхание на своей щеке и сладкий аромат, исходивший от всего ее существа; в каком-то экстазе он слушал ее голос, забыв о книге, и ничего, естественно, не понимал. Заметив рассеянность Кристофа, г-жа Керих заставляла его повторить ее слова, но он молчал, и она, смеясь и сердясь одновременно, шлепала его книжкой по носу и говорила, что он просто глупый ослик, на что Кристоф отвечал: пусть он ослик, ему это совершенно безразлично, лишь бы быть ее осликом и лишь бы она его не прогоняла. Г-жа Керих делала вид, что колеблется, но потом заявляла, что, хотя он действительно противный ослик и к тому же безнадежно глупый, она согласна оставить его при себе и, может быть, даже любить, хотя он и не годен ни на что путное, а просто добрый мальчик. Оба начинали хохотать, и Кристоф плавал в блаженстве.
С тех пор как Кристоф открыл, что любит г-жу Карих, он отдалился от Минны. Его начинали раздражать высокомерие и холодность девочки, и, так как они виделись чуть ли не ежедневно, осмелевший Кристоф со свойственной ему непринужденностью давал понять Минне, что ему неприятно ее поведение. Минне нравилось поддразнивать Кристофа, теперь он отвечал ей резко и прямо. Они пикировались, и это очень забавляло г-жу Керих. Не искушенный в словесных поединках, Кристоф доходил до такого неистовства, что временами, как ему казалось, просто ненавидел Минну и уверял себя, что ходит к ним только ради г-жи Керих.
Уроки музыки продолжались. Дважды в неделю, от девяти до десяти часов утра, Кристоф слушал, как девочка разыгрывала перед ним гаммы и этюды. Занимались они в комнате, называвшейся «студией». Странная была эта студия, носившая на себе до смешного точный отпечаток взбалмошного характера и вкусов ее юной хозяйки.
На столе красовалась серия крошечных фарфоровых котов-музыкантов — целый оркестр: один кот пиликал на скрипке, другой играл на виолончели; рядом лежало карманное зеркальце, стояли расставленные в идеальном порядке туалетный и письменный приборы. На этажерке — крохотные бюстики великих музыкантов: сердито насупившийся Бетховен, Вагнер в своем берете и здесь же Аполлон Бельведерский. На камине, возле лягушки, курящей трубку из камышинки, бумажный веер с нарисованным на нем байрейтским театром. На двух полках вся Миннина библиотека, состоявшая из сочинений Любке, Моммзена, Шиллера, Жюля Верна, Монтеня и «Без семьи» Гектора Мало. На стене большие репродукции «Сикстинской мадонны» и картин Геркомера: все это в голубых и зеленых лентах. Тут же, в рамке из посеребренных головок чертополоха, швейцарский пейзаж с горным отелем на переднем плане; и повсюду, во всех углах, на всех стенах портреты, десятки фотографий: офицеры, теноры, дирижеры, школьные подружки, — все это с надписями, а надписи в стихах, или, вернее, не в настоящих стихах, а в таких, что принято считать в Германии стихами. Посреди комнаты на мраморном постаменте царил бородатый Брамс, а над роялем свисали на нитках плюшевые обезьянки и котильонные значки.
Минна обычно запаздывала; она являлась на уроки надутая, с опухшими от сна глазами; небрежно протянув Кристофу руку, она буркала: «Доброе утро», — и, молчаливая, величественная и гордая, усаживалась перед инструментом. Когда она занималась по утрам без Кристофа, она с удовольствием играла гамму за гаммой, так как бездумный бег пальцев по клавишам позволял ей продлить блаженное состояние утреннего полусна и рассказывать себе бесконечные истории. Но Кристоф настаивал, чтобы она играла трудные упражнения, требовавшие внимания, и порой в отместку Минна всячески изощрялась, чтобы сыграть как можно хуже. Впрочем, девочка была довольно музыкальна; она просто не любила музыки, как большинство немок, но, подобно им, считала своим долгом любить музыку и занималась серьезно, за исключением тех случаев, когда с дьявольским лукавством старалась взбесить юного учителя. Особенно раздражало его то ледяное безразличие, с каким Минна разыгрывала заданный урок. Но хуже было, когда она воображала, что непременно должна играть с душой, — откуда только бралась чувствительность, ведь на самом деле Минна не чувствовала ровно ничего.