Его суть иная. И нет ничего общего между ней и его теперешним внешним и внутренним обликом. Он сам отлично это знал. Он глядел в зеркало и не узнавал себя. Круглое, румяное лицо, выпуклые надбровные дуги, небольшие, глубоко посаженные глаза, короткий, утиный нос с широкими ноздрями, тяжелый подбородок, капризные губы — это маска, уродливая, вульгарная, чуждая ему самому. Он не узнавал себя и в своих творениях. Строго судил их; знал тщету того, что делает, того, что он есть сейчас. И, однако, был уверен в том, что сделает, и в том, кем станет. Иногда он упрекал себя за эту уверенность, видя в ней лишь обман, внушенный гордыней, и с наслаждением унижал себя, в наказание горько над собой издевался. Но уверенность росла, и ничто не могло ее умерить. Что бы он ни делал, о чем бы он ни думал, ни одна его мысль, ни один его поступок, ни одно его творение не исчерпывало, не выражало его сути. Он это знает сам, им владеет странное чувство, что тот, кем он является прежде всего и больше всего, — тот Кристоф еще не существует сегодня, он им только будет,
Он горел этой верой. Он опьянялся этим светом. Ах, только бы
не остановило его на полпути! Только бы не споткнуться и не попасть в скрытые ловушки, которые так щедро расставляет на его пути
И так он вел свою ладью через водоворот дней, не глядя ни направо, ни налево, застыв у руля, устремив напряженный и внимательный взгляд вперед, к цели, к прибежищу, к зримой уже гавани. В оркестре среди шумливых музыкантов, за обеденным столом в своей семье, в герцогском замке, когда он играл для развлечения вельможных марионеток, не думая о том, что играет, — в эти минуты он жил в том будущем, которое, быть может, и не придет, в том будущем, которое могла разрушить любая пылинка. Пусть так. Этим он жив.
Он в мансарде, за стареньким фортепиано, один. Сгущается вечерний сумрак. Последние отблески угасающего дня скользят по нотной тетради. До ломоты в висках всматривается он в нотные линейки, стараясь не упустить ни капли света. Нежность великих сердец, продолжающая жить на этих немых страницах, волнует его, как ласка. На ресницах повисла слеза. Ему чудится, будто позади стоит какое-то безгранично дорогое существо и дыхание его касается щеки мальчика, и чудится ему, будто чьи-то руки ласково обнимут сейчас его за плечи. Он оборачивается, дрожа всем телом. Он чувствует, знает, что в комнате кто-то есть. Любящая и любимая душа здесь, с ним рядом. И потому, что не может в нее проникнуть, он стонет. Но это капля горечи, вливающаяся в его восторги, и она полна тайной сладости; Даже сама грусть светоносна. Мыслями он с любимыми учителями, с гениями, ушедшими навеки, чья великая душа воскресает в музыке. Сердце его переполнено любовью, и он мечтает о том счастье, которое, конечно, было уделом этих великих и славных друзей Кристофа, — счастье сверхчеловеческом, ибо и сейчас еще достаточно одного его луча, чтобы обжечься. Он мечтает стать таким же, как они, изливать вокруг сиянье той любви, самые отдаленные лучи которой озаряют нашу бедную жизнь, словно божественная улыбка. Стать богом, как они, стать источником радости, стать солнцем жизни.
Увы! В тот день, когда он станет — если только станет — равным тем, к кому полна любовью его душа, когда достигнет он этого лучезарного счастья, которого так жаждет, — в тот день он поймет всю тщету своих иллюзий…
Часть вторая
Отто
Как-то в воскресенье Musik Director Тобиаш Пфейфер пригласил Кристофа пообедать к себе на дачу, до которой от города был час езды. Кристоф решил отправиться на пароходике, бегавшем по Рейну. На палубе он уселся возле мальчика, по всей видимости его ровесника, который, заметив Кристофа, предупредительно пододвинулся на скамье и освободил место рядом с собой. Сначала Кристоф не обратил на это внимания. Но, почувствовав, что сосед не спускает с него глаз, Кристоф, в свою очередь, стал присматриваться к мальчику. Это был блондинчик с розовыми пухлыми щечками, скромным косым проборчиком и легким пушком над верхней губой; вид у него был младенчески простодушный, хотя он и старался казаться взрослым джентльменом; одет он был щегольски, даже с претензией, — фланелевый костюмчик, светлые перчатки, белые носки, аккуратно повязанный галстук; в руках — тоненькая тросточка. Мальчик искоса поглядывал на Кристофа, не поворачивая головы, смешно, как курица, вытягивая шею, а когда Кристоф посмотрел ему в лицо, мальчик покраснел до ушей, вытащил из кармана газету и притворился, будто погружен в чтение. Но когда от порыва ветра шляпа Кристофа слетела на пол, мальчик быстро ее поднял. Кристоф, не привыкший к такому вежливому обращению, удивленно поглядел на незнакомца, а тот снова залился краской; Кристоф сухо поблагодарил соседа, — он не терпел этой заискивающей любезности и уж совсем не переносил излишнего интереса к своей персоне. Все же поведение мальчика польстило ему.
Вскоре он перестал думать о соседе — его вниманием завладел пейзаж… Давно уже Кристофу не удавалось вырваться за город, и он жадно вдыхал бьющий в лицо ветер, с наслаждением вслушивался в мерный плеск волн о борт парохода, не спускал глаз с огромного мирного зеркала вод и проплывавших невдалеке берегов, где прихотливо сменяли друг друга высокие серые откосы, ивняк, подымавшийся прямо из воды, города, увенчанные готическими башенками и фабричными трубами, откуда валил черный дым, светлая листва виноградников и сказочные утесы. А так как восторги свои Кристоф, не стесняясь, выражал вслух, его сосед оправился от смущения и робко, дрожащим голосом стал называть исторические даты, связанные с обозреваемыми руинами, искусно реставрированными и обвитыми плющом; говорил он с таким видом, будто читал сам себе лекцию. Кристоф заинтересовался и стал расспрашивать своего нового знакомца. Тот охотно отвечал, радуясь, что представился случай выказать свои познания, и, обращаясь к Кристофу, всякий раз величал его «господин придворный музыкант».
— Вы меня знаете? — спросил Кристоф.
— О да, — ответил мальчик с наивным восхищением, что приятно пощекотало самолюбие Кристофа.
Они разговорились. Мальчик часто видел Кристофа в концертах, да и многочисленные рассказы о юном музыканте поразили его воображение. Конечно, он не сказал об этом Кристофу, но Кристоф понял и был приятно удивлен. Он не привык, чтобы с ним говорили таким уважительным и прочувствованным тоном. Он расспрашивал своего спутника о тех местах, мимо которых шел; пароходик, и тот с восторгом выкладывал свои недавно приобретенные в школе познания, а Кристоф восхищался его ученостью. Однако исторические подробности служили лишь предлогом для беседы: обоих мальчиков интересовало другое, и это другое были они сами. Но они не осмеливались прямо приступить к занимавшей их теме и осторожно вставляли наводящие, хоть и весьма туманные вопросы. Наконец они решились, и Кристоф узнал, что нового его друга зовут господин Отто Динер, что он сын крупного коммерсанта из их города. Совершенно естественно было и то, что у них нашлись общие знакомые; мало-помалу языки развязались. И когда пароходик пристал к городку, где Кристофу надо было сходить, они уже беседовали с жаром. Его новый знакомый тоже выходил здесь. Это обстоятельство показалось обоим весьма знаменательным, и Кристоф предложил пройтись, так как до обеда у Musik Director'а оставалось еще время. Мальчики отправились в поле. Кристоф, фамильярно взяв Отто под руку, поверял ему все свои планы и мечты, словно они были знакомы с самого рождения. До сих пор Кристоф был лишен общества сверстников и теперь ощущал огромную радость от знакомства с этим мальчиком, таким образованным и хорошо воспитанным и к тому же проявившим к нему искреннюю симпатию.
Часы шли, но Кристоф не замечал времени. Динер, гордый доверием, которое ему оказывал юный музыкант, не смел напомнить своему новому другу, что час обеда давно прошел. Наконец, решив, что он обязан предупредить Кристофа, Отто заявил, что так можно и опоздать, однако тот, взбираясь на лесистый холм, закричал, что надо же сначала взойти на вершину, а когда путники достигли ее, Кристоф растянулся на траве с таким видом, словно собирался провести здесь целый день. Через четверть часа Динер, видя, что Кристоф отнюдь не расположен уходить, робко напомнил:
— А как же обед?
Кристоф, удобно улегшись на траву, закинул руки за голову и спокойно ответил:
— Черт с ним!
Потом, взглянув на Отто и увидев его испуганную физиономию, громко расхохотался.
— Уж очень здесь хорошо! — пояснил он. — Я вообще не пойду, пусть ждут!
И сел на траву.
— Может быть, вы спешите? Нет? Не спешите? Тогда давайте вот что сделаем. Хотите, пообедаем вместе? Я знаю здесь одну харчевню.
Отто мог бы многое возразить, и не потому, что его ждали, а потому, что ему было трудно принять внезапное решение, любое решение: от природы он был методичен и ко всему любил готовиться загодя. Но предложение Кристофа было сделано таким тоном, что не допускало отказа. Поэтому Отто позволил себя уговорить, и мальчики снова принялись болтать.
В харчевне их восторги несколько поостыли. Оба были слишком заняты важным вопросом: кто будет угощать? Каждый в тайниках души полагал, что угостить нового знакомого для него вопрос чести: Динер — потому что был богаче, а Кристоф — потому что был беднее. Прямо они на это не намекали. Вначале Динеру удалось было отстоять свое право — таким повелительным тоном он заказывал обед. Кристоф разгадал его замысел и, решив превзойти Отто, потребовал какие-то уж совершенно изысканные блюда; он хотел показать, что чувствует себя здесь вполне непринужденно. Динер сделал было новую попытку, взяв на себя заказ вин, но Кристоф испепелил его взглядом и попросил бутылку самого дорогого вина, какое только имелось в харчевне.
Когда перед мальчиками стали появляться одно за другим роскошные блюда, оба смутились. Все темы для разговора иссякли, и они еле прикасались к кушаньям, чувствуя связанность в каждом движении. Вдруг оба заметили, что, в сущности, они совсем чужие друг другу, и насторожились. Напрасны были все попытки возобновить прежнюю непринужденную беседу: разговор явно не клеился. Первые полчаса сидения за столом показались им пыткой. К счастью, вкусная еда возымела свое действие: теперь они уже доверчивее поглядывали друг на друга. Особенно разошелся Кристоф, — он не привык к подобным пирушкам и стал на редкость разговорчив. Он рассказывал о том, как трудно ему живется; Отто, выйдя из состояния оцепенения, признался, что и он не так-то уж счастлив. Он робок и застенчив от природы, и товарищи пользуются этим его недостатком. Они издеваются над ним. Не прощают ему того откровенного неодобрения, с каким он смотрит на их вульгарные манеры, играют с ним злые шутки. Кристоф сжал кулаки и крикнул, что пусть только попробуют в его присутствии, вряд ли им тогда поздоровится. Оказалось, что и Отто не понимают домашние. Кому, как не Кристофу, было знакомо это несчастье, и оба растрогались своими столь сходными горестями. Родители Динера желают сделать из сына коммерсанта, чтобы он впоследствии возглавил отцовское дело. А он решил стать поэтом, он непременно будет поэтом, если даже ему придется, как Шиллеру, убежать из отчего дома и бороться с нуждой! (Впрочем, рано или поздно состояние все равно перейдет к нему, а состояние немалое.) С краской в лице Отто признался, что он уже пишет стихи о скуке жизни, но, несмотря на все мольбы Кристофа, отказался их прочесть. Впрочем, к концу обеда он, запинаясь, прочел два-три стихотворения. Кристоф заявил, что стихи изумительные. Тогда мальчики стали строить общие планы: работать они будут вместе — будут писать драмы и Liederkreise[10]. Оба млели от взаимного восхищения. Ведь Кристоф был знаменитостью в их городе, а, кроме того, Отто импонировала сила Кристофа, его смелость, решительные речи. Кристофа умиляло изящество Отто, его изысканные манеры — ведь все на свете относительно, — особенно его солидные знания, которых так не хватало Кристофу и которых он так жаждал.
Отяжелев от еды, бесцеремонно положив локти на стол, мальчики говорили, говорили, слушали друг друга, глядели друг на друга затуманенным нежностью взором, Время шло. Пора было уходить. Отто сделал последнее усилие и потянулся было за счетом, но Кристоф пригвоздил его к месту грозным взглядом, который сразу отбил у бедняги всякое желание настаивать, а Кристофа терзала страшная мысль: вдруг с него потребуют больше, чем есть у него в кошельке; но он решил оставить в залог свои часы, все, что у него имеется, лишь бы не признаться Отто в своей нищете. Однако жертв, слава богу, не потребовалось; счет не превысил суммы, которая равнялась месячным расходам Кристофа.
Мальчики спустились с холма. От сосен ложились на землю вечерние тени, верхушки их еще розовели в предзакатной дымке и важно раскачивались, шумя, как волны; шаги заглушал ковер лиловатых сосновых иголок. Оба молчали. Сердце Кристофа переполняло странное сладостное чувство: он был счастлив, ему хотелось говорить, но какой-то неясный страх томил его. Он остановился, Отто остановился тоже. Кругом была тишина. Только в косом солнечном луче громко жужжали мухи. С легким хрустом упала сухая ветка. Кристоф схватил Отто за руку и спросил дрожащим голосом:
— Хотите быть моим другом?
Отто прошептал:
— Хочу!
Они обменялись рукопожатием; сердца у обоих учащенно бились. Они не смели взглянуть друг другу в глаза.
Затем они пошли дальше. Шли почти рядом — всего на расстоянии нескольких шагов — и молчали до самой опушки леса: они боялись самих себя, боялись своего непонятного волнения; они ускорили шаги и остановились, только выбравшись из лесной чащи. Здесь они вздохнули свободнее и снова взялись за руки. Оба восхищались прозрачностью вечера и только изредка перебрасывались словами.
На пароходике, забравшись на нос, где пробегали полосы света и тени, они начали было беседовать о самых невинных предметах, но, охваченные блаженной усталостью, не слышали своих слов. Им не требовалось ни говорить, ни пожимать друг другу руки, не требовалось даже глядеть друг на друга, — ведь они были рядом.
Еще на пароходике мальчики условились встретиться в следующее воскресенье. Кристоф проводил Отто до его дверей. При свете газового фонаря они робко улыбнулись и взволнованно пробормотали: «До свидания!». Расставшись, они облегченно вздохнули — так устали оба от того напряжения, в котором прожили несколько долгих часов, когда каждое слово доставалось с таким трудом.
Один в ночной темноте, Кристоф шагал домой. Но сердце у него пело: у меня есть друг, есть друг. Он ничего не видел. Ничего не слышал. Не думал ни о чем — только о друге.
Он валился с ног от усталости и заснул, едва коснувшись подушки. Но раза три он просыпался ночью, словно разбуженный неотвязной мыслью. «У меня есть друг», — повторял он и тут же снова засыпал.
Наутро все вчерашнее представилось ему сном. Желая разубедить себя, он стал тщательно припоминать малейшие подробности воскресного дня. Он так ушел в это занятие, что не прерывал его даже на уроках; он был рассеян и на репетиции, состоявшейся под вечер, а при выходе из театра сразу забыл, что играли.
Дома его ждало письмо. Ему не было надобности спрашивать, откуда оно. Кристоф бросился в свою комнату, запер дверь и стал читать. Письмо было написано на бледно-голубой бумаге, почерком старательным, крупным, полуребяческим, с аккуратными росчерками:
«Дорогой господин Кристоф, осмелюсь ли я написать: „высокочтимый друг“?
Я очень много думаю о нашей вчерашней прогулке и бесконечно благодарен Вам за Вашу доброту. Я так признателен Вам за все, и за Ваши добрые слова, и за чудесную прогулку, и за прекрасный обед! Мне только очень обидно, что Вы истратили на него так много денег.
Какой восхитительный день! Не правда ли, есть некое предначертание в этой удивительной встрече? Мне кажется, что сама судьба решила нас соединить. Как радуюсь я при мысли, что увижу Вас в следующее воскресенье! Надеюсь, у Вас не будет больших неприятностей из-за того, что Вы не попали на обед к господину Hof Musik Director'у. Мне было бы очень больно, если бы я стал причиной каких-либо недоразумений.
Остаюсь, дорогой господин Кристоф, Вашим преданным слугой и другом.
Отто Динер.
P.S. Если Вам безразлично, лучше не заходите за мной в воскресенье. Надеюсь, вы не станете возражать против того, чтобы встретиться в Шлоссгартене».
Кристоф читал письмо со слезами на глазах. Он поцеловал голубой листок, громко захохотал и перекувырнулся на постели. Потом бросился к столу, схватил перо и стал немедленно сочинять ответ. Он не мог ждать ни минуты. Но привычки к писанию писем у него не было, он не умел выражать те чувства, которые переполняли его сердце, перо прорывало бумагу, он перепачкал все пальцы в чернилах, топал ногами от нетерпения. Наконец, высунув кончик языка, испортив листков шесть, он сумел выразить — огромными каракулями, в строках, испещренных грубейшими орфографическими ошибками, — свои чувства:
«Душа моя! Как осмеливаешься ты говорить о какой-то благодарности, раз я тебя люблю? Разве не говорил я тебе, как одиноко и печально я жил до встречи с тобой? Дружба твоя — величайшее благо! Вчера я был счастлив. Понимаешь? По-настоящему счастлив! Впервые в жизни! Читая твое письмо, я плакал от радости. Да, любимый друг, ты прав. Сама судьба свела нас; она хочет, чтобы мы стали друзьями, дабы свершить великие деяния. Друзья! Какое сладостное слово! Неужели у меня действительно есть наконец друг? О, ты не покинешь меня, не покинешь ведь? Скажи! Ты останешься мне верен навсегда! Навсегда!.. Как будет нам хорошо расти вместе, работать вместе, сочетая мои музыкальные бредни, все те странные мысли, что бродят у меня в голове, с твоим умом и с редкостными твоими знаниями! Ведь ты знаешь так много! Я никогда в жизни не видел такого умного человека, как ты! Только одно меня беспокоит временами; мне кажется, что я недостоин твоей дружбы. Ты так благороден и совершенен, и я ужасно благодарен тебе за то, что ты можешь любить такое неотесанное существо, как я! Но нет, я сам только что сказал, что между нами не может быть речи о благодарности. Дружба не знает ни благодетелей, ни благодетельствуемых. Я не приму никаких благодеяний! Мы равны, ибо мы любим друг друга. Как мне не терпится тебя увидеть! Я не зайду к тебе — к вам домой, — раз ты этого не хочешь, хотя, откровенно говоря, не понимаю всех этих предосторожностей, но ты ведь умнее и, значит, ты прав…
И еще одно: никогда не говори о деньгах! Я ненавижу деньги — и слово «деньги», и самые деньги. Пусть я не богат, но у меня достанет средств угостить друга, и нет для меня большей радости, чем отдать ему все, что имею. Разве ты не поступил бы так же? И если бы я нуждался, разве ты не отдал бы мне свое состояние? Но этого никогда не будет. У меня крепкие руки и хорошая голова, я всегда сумею заработать себе на хлеб. До воскресенья! Боже мой! Целую неделю не видеть тебя! А ведь еще два дня назад я тебя не знал. Как мог я жить так долго без тебя?
Наш дирижеришка окрысился было на меня, но не огорчайся — бери пример с меня. Что мне другие? Мне глубоко безразлично, что думают и что будут думать обо мне. Только один ты мне важен. Люби меня крепко, друг мой, люби меня, как я тебя люблю! Не могу даже выразить, как я тебя люблю. Я твой, твой, целиком твой от кончика ногтей до кончика волос.
Вечно твой — Кристоф».
За неделю Кристоф чуть не извелся от ожидания. Куда бы он ни направлялся, он сворачивал с пути и делал огромный крюк, лишь бы пройти мимо дома Отто, — он даже не надеялся встретить своего друга, но при одном виде их дома бледнел и краснел от волнения. В четверг он не выдержал и отправил второе послание, еще более восторженное, чем первое. Отто ответил весьма чувствительным письмом.
Наконец-то пришло воскресенье, и аккуратный Отто явился на свидание минута в минуту. Но Кристоф уже больше часа поджидал его на бульваре, сгорая от нетерпения. Он упрекал себя, что проглядел Отто. Боялся, что Отто заболел, ибо ни на минуту не допускал мысли, что его друг не сдержит слово. Он твердил пор себя: «Господи, сделай, чтобы он пришел!» И палочкой подгонял камешки, валявшиеся на песке, решив, что, если трижды промахнется, Отто не придет, а если ударит точно, Отто сейчас же появится. И несмотря на то, что испытание Кристоф поставил себе весьма несложное и за выполнение задачи взялся со всем пылом, он трижды промахнулся и как раз после третьего неудачного удара увидел Отто, который направлялся к нему своей спокойной, размеренной походочкой, ибо Отто никогда не нарушал приличий, даже когда был чем-нибудь взволнован. Кристоф бросился к нему навстречу и пробормотал вдруг пересохшими губами:
— Добрый день!
— Добрый день! — ответил Отто.
Больше они не знали, что сказать; поговорили о погоде, о том, что сейчас минут шесть одиннадцатого, а может быть, и десять, так как часы на башне вечно отстают.
Друзья отправились на вокзал и по железной дороге добрались до ближайшей станции, куда обычно ездили на воскресные прогулки горожане. За все это время оба с трудом выдавили из себя десяток слов. Неловкое молчание они старались возместить красноречивыми взглядами, но с тем же успехом. Напрасно надеялись они выразить взорами всю глубину своей дружбы — глаза ровно ничего не выражали; оба поняли, что играют комедию. Кристоф почувствовал себя униженным. Он не понимал, почему не может не только выразить словами, но даже вновь ощутить те чувства, что еще час назад переполняли его сердце. Может быть, Отто не так ясно отдавал себе отчет в этой незадаче, потому что был менее искренен и заглядывал себе в душу лишь весьма почтительно, но и он в конце концов почувствовал разочарование. А дело заключалось в том, что за семь дней разлуки мальчики довели свои чувства до такого накала, что теперь немыслимо было удержаться на этом уровне, и при встрече первым ощущением явилось разочарование; следовало бы снизить тон, но оба не желали этого.
Целый день мальчики пробродили по лугам, однако им так и не удалось избавиться от давящего чувства уныния и неловкости. День был праздничный. Все харчевни и рощицы заполнили гуляющие — добропорядочные буржуа со своими чадами и домочадцами, — все это шумело и закусывало под каждым кустом. Настроение мальчиков от этого не улучшилось: оба считали, что именно из-за этих людишек они не могут обрести великолепной легкости прошлой прогулки. Тем не менее они разговаривали, но с каким трудом подыскивали темы для беседы, и каждый боялся, как бы другой не заметил, что, в сущности, говорить-то не о чем! Отто делился с приятелем школьной премудростью. Кристоф пустился в длиннейшие объяснения насчет техники скрипичной игры и музыки вообще. Они навели друг на друга смертельную тоску. И все-таки говорили, боясь замолчать, ибо в минуту молчания открывалась бездна, откуда веяло холодом, леденившим обоих. Отто хотелось плакать, а Кристоф еле удерживался от желания бросить товарища и убежать куда глаза глядят — так ему было стыдно и скучно.
Только за час до возвращения домой мальчики немного повеселели. Где-то в самой чаще леса залаяла собака; она, очевидно, по собственному почину гнала зайца. Кристоф предложил спрятаться поблизости, чтобы увидеть зайца, которого подняла собака. Мальчики бросились в кусты. Собачий лай то удалялся, то приближался. Кристоф и Отто, следуя за ним, сворачивали то направо, то налево, то пробирались вперед, то возвращались обратно. Вдруг лай стал громче; пес надрывался от нетерпения, предвкушая кровавый пир, и, наконец, выскочил прямо на друзей. Кристоф и Отто, лежа на сухих листьях в канаве близ тропинки, ждали, затаив дыхание. Вдруг лай замолк; собака, видимо, потеряв след, тявкнула еще раз уже вдали. Все стихло. Воцарившуюся тишину нарушало лишь таинственное кишение миллиардов существ — насекомых и червей, которые без устали подтачивали и губили лес, — размеренный, безостановочный шорох смерти. Мальчики вслушивались, не смея шелохнуться. И как раз в ту минуту, когда оба поднялись со вздохом: «Ясно, теперь уж он не появится», — из чащи выскочил зайчишка; он бежал прямо на мальчиков — они увидели его одновременно и испустили торжествующий вопль. Зайчик подпрыгнул на месте, затем одним скачком перемахнул через дорожку; они увидели, как он поскакал в кусты, подымая выше головы тяжелый зад; задетая его бегом листва коротко прошуршала и улеглась, словно рябь на поверхности воды. И хотя друзья сожалели о своем крике, приключение это развеселило их. Они смеялись до упаду, вспоминая испуганные скачки косого. Кристоф смешно изобразил убегающего зайца. Отто тоже изобразил зайца. Потом Кристоф — уже в роли собаки — погнался за зайцем Отто. Они неслись по лесу и лугу, продираясь сквозь живые изгороди и перепрыгивая через канавы. Какой-то крестьянин чертыхнулся им вслед, так как они выскочили на поле, засеянное ячменем, но мальчики даже не оглянулись. Кристоф подражал хриплому лаю пса с таким мастерством, что Отто хохотал до слез. Под конец они скатились вниз по крутому склону холма, испуская дикие крики. Совсем задохнувшись, они не могли произнести ни слова, уселись и поглядели друг на друга смеющимися глазами. Теперь мальчики были по-настоящему счастливы и довольны. Они уже не пытались разыгрывать из себя гомеровских друзей; они были тем, чем были: двумя детьми.
Обратно они возвращались под руку, громко распевая какие-то бессмысленные песенки. Однако, не доходя до станции, они почему-то возобновили прежнюю игру — и вот на коре дуба, стоявшего на самой опушке, появились два хитро переплетенных вензеля. Но в вагоне веселье взяло верх над чувствительностью, и, случайно встретившись глазами, они начинали громко хохотать. При расставании они искренне старались уверить друг друга, что провели kolossal entzuckend — «колоссально восхитительный» день, — а разойдясь по домам, окончательно уверились в этом.
И снова мальчики взялись возводить здание своей дружбы с изобретательностью и терпением пчел; из двух-трех обрывков весьма прозаических воспоминаний каждому удавалось создать чудесный образ друга и дружбы. Целую неделю они идеализировали один другого, а затем наступала воскресная встреча, и, как ни велик был разрыв между действительностью и фантазией, они привыкли не замечать этого.
Они гордились своей дружбой. Даже различие характеров сближало их. Кристоф не знал никого прекраснее Отто. Все восхищало его в друге — тонкие руки, красивые волосы, свежий цвет лица, сдержанная речь, вежливость и тщательная забота о своей внешности. Отто покоряла неукротимая сила и независимый нрав Кристофа. Отто вырос в среде, где столетиями питали чисто религиозное благоговение перед любыми авторитетами, и теперь он с наслаждением, к которому примешивался страх, дружил с мальчиком, не имевшим от природы ни малейшего уважения к установленным правилам. С легкой, почти сладостной дрожью ужаса слушал Отто, как Кристоф ниспровергает все авторитеты в их городе и дерзко передразнивает самого герцога. Кристоф подметил, какое завораживающее действие оказывают на Отто его речи, и старался поразить друга: перед Отто был опасный революционер, подкапывавшийся под самые основы и законы государства. Отто слушал, ликуя и возмущаясь, пытался даже вторить другу, но, прежде чем произнести крамольное слово, долго оглядывался по сторонам, боясь, что его услышат.
Всякий раз, когда во время воскресной прогулки Кристоф замечал огороженное поле или надпись на воротах, запрещавшую вход посторонним, он непременно перепрыгивал через забор или, взобравшись на стену, рвал фрукты в чужих садах. Отто в страхе молил бога, чтобы их не поймали. Но эти набеги были для него источником самых утонченных наслаждений, и вечером, уже возвратясь домой, он с уважением думал о себе как о настоящем герое. Он восхищался Кристофом и в то же время побаивался его. По врожденной склонности к послушанию он легко находил удовлетворение в дружбе, требовавшей подчинения воле другого. Кристоф один, не затрудняя Отто, принимал все решения; он предписывал распорядок дня, предписывал даже распорядок жизни, строил насчет будущего Отто, так же как и своего будущего, различные планы, не подлежавшие обсуждению. Отто соглашался, хотя иногда его слегка коробила бесцеремонность, с какой Кристоф распоряжался его капиталами, решив выстроить со временем театр по своему замыслу. Возражать Отто не смел, робея перед повелительным тоном друга, и верил, что деньгам, накопленным Commerzienrath'ом[11] Оскаром Динером, нельзя найти лучшего применения. Ни на одну минуту Кристоф не подозревал, что совершает насилие над волей друга. Он был прирожденный деспот и даже не мог представить, что у Отто могли быть иные желания, чем у него. Если бы Отто высказал желание, противоположное желаниям Кристофа, Кристоф, не колеблясь, поступился бы своими личными, вкусами. Он пожертвовал бы ради Отто всем на свете. Он жаждал, чтобы представился наконец случай испытать силу его дружбы. Во время прогулок он ждал какой-нибудь опасной встречи, чтобы броситься вперед и прикрыть собой Отто. Он с наслаждением пошел бы на смерть ради друга. Но подходящих случаев не представлялось, и Кристоф мог только опекать своего Отто и тревожиться о нем: подавал ему, как девочке, руку на плохой дороге, боялся, как бы Отто не устал, боялся, как бы Отто не было слишком жарко, боялся, как бы Отто не замерз; когда они садились отдохнуть под деревом, Кристоф накидывал свой пиджак на плечи Отто; когда они предпринимали длинные прогулки, Кристоф тащил пальто Отто, — он охотно понес бы и самого Отто. Он не сводил с Отто глаз, точно влюбленный. И, по правде говоря, он и был влюбленный.
Кристоф не мог знать этого, так как не знал, что такое любовь. Но временами, когда мальчики оставались одни, Кристофа охватывало странное волнение — как в их первую встречу в сосновом лесу: кровь приливала к щекам Кристофа, он густо краснел. Он боялся. Не сговариваясь, инстинктивно, мальчики сторонились друг друга: один убегал вперед, другой оставался на дороге, замедлял шаг, задерживался; оба притворялись, что ищут спелые ягоды ежевики, и оба не понимали, что их так волнует.
Но зато они давали волю свои чувствам в письмах. Тут уж ничто не стесняло, не вспугивало этих чувств, и мальчики могли свободно предаваться своим иллюзиям. Они писали теперь друг другу раза три-четыре в неделю страстные лирические послания. Они почти не касались обыденной жизни. Они обсуждали только важные проблемы, и только в самом возвышенном тоне, легко переходя от самых светлых восторгов к самой мрачной безнадежности. Они писали: «мое благо, моя надежда, мой любимый, мое второе „я“. Они употребляли слово „душа“ во всех падежах, кстати и некстати. В самых черных красках живописали они горький свой удел и упрекали себя за то, что омрачают жизнь друга, соединив с его судьбой свою печальную судьбину.