Она убрала оставленную комнату. В течение нескольких недель, предшествовавших болезни Марка, там набралось много грязи, по всем углам валялись клочки бумаги. Во время своих ночных дежурств она подобрала их и привела в порядок. Среди них оказалось много писем. Ася их прочла. Человек, лежавший в ее постели, был ее добычей, – пусть кратковременной, но ведь принимается во внимание только настоящая минута; что было раньше и что будет после – это не имеет значения. Все, что принадлежало пленнику, составляло часть добычи.
Много писем было от «мамы». Из твердого, четкого почерка, который летел вперед, как птица, знающая свой путь, – широкими и правильными взмахами крыльев, – возникал и запечатлевался в глубине Асиных глаз страстный образ Аннеты. С каждой страницей, которую переворачивали пальцы захватчицы, гордый и нежный образ этот становился все яснее. Вскоре обе женщины стояли лицом к лицу и мерили друг друга взглядом. Они ничего друг другу не сказали. Ася сложила письма и начала обнюхивать незнакомку. Она взвешивала силу ее любви и ее силу боевую – силу жизненную. В этом-то она разбиралась. И она не ошиблась. Человек, лежавший в комнате рядом, становился ей дороже потому, что происходил от этой женщины…
По письмам матери Ася представляла себе письма сына. Она проникала в самые укромные уголки этого мрачного, вечно боровшегося сердца, старалась уяснить себе порывы ярости, которые вызывали в нем весь мир и он сам, его врожденную чистоту и грязь его повседневной жизни, от которой его самого тошнило, его слабости и его поражения, которые делали его более близким ей, более человечным… И его полную откровенность с матерью, которая с чисто мужским пониманием раскрывала человеку его сущность и успокаивала его. У Аси шевельнулось ревнивое чувство к этой женщине… И это было для нее первым признаком того, что она полюбила.
Она поняла этот знак. От нее не ускользнуло ничто из того, что скрытная, замкнутая натура девушки пыталась утаить от нее самой. Она пожала плечами. Стоя перед кроватью, она смотрела на Марка. Болезнь все еще держала его в тисках. Несмотря на заботливый уход, ему становилось не лучше, а хуже. Грозила роковая развязка. Рука Аси погладила пылающий лоб, затем, под одеялом, осторожным движением сжала ноги. Подумав, Ася бросила взгляд на письма, лежавшие на столе, вышла из дома и послала матери телеграмму.
Аннета находилась с Тимоном в Англии. Когда ей подали краткую и беспощадную телеграмму без подписи, она зашаталась. Тимон взял у нее из рук листок, прочитал. (У нее не было сил говорить.) И этот суровый человек, который и бровью не повел бы, если бы на его глазах погибал целый народ, проявил неожиданную доброту. Аннета растерялась; она набросила на плечи пальто и хотела бежать на ближайший вокзал, забыв все – деньги, паспорт, вещи. Он удержал ее и заботливо усадил.
– Полно, дружок! Не теряй голову! Соберись в дорогу, но спокойно! Не пройдет и четырех часов, как ты увидишь своего мальчика.
Он позвонил на аэродром и распорядился немедленно подготовить к вылету его аэроплан. Он проводил Аннету в автомобиле. По дороге он ее успокаивал с грубым добродушием, которое не успокаивало ее, но трогало.
Расставаясь, он был взволнован, хотя и старался не показывать этого.
– Ты его спасешь! – убеждал он. – Но потом возвращайся! Продержусь ли я до тех пор?
– Тебе-то ничто не грозит… – сказала она (его слова испугали ее, но страх был отдаленный, она думала о другом).
– Я сам себе буду грозить… – возразил он, – как только останусь один. Ты это отлично знаешь. Если бы не ты, разве я бы продержался до сегодняшнего дня?
Заметив, что мысли Аннеты уже далеко, он сказал:
– Ну, спасибо тебе! Ты сделала больше, чем я мог ждать. И не вспоминай ни о чем, что пачкало меня в твоих глазах.
– Я помню только нашу дружбу. У нее всегда были чистые руки.
– Ну так дай же мне твои руки! Они обменялись рукопожатьем… Загудел мотор. Она взглянула на Тимона: лицо атлета, над которым скульптор работал не резцом, а кулаками, с печатью грубых страстей (и благородных и низменных), с бычьим лбом и тяжелыми глазами, упорный взгляд которых впитывал в себя ее образ, как губка. Она приблизила к нему свое лицо и сказала:
– Давай поцелуемся! Дверь комнаты была открыта. Асю нисколько не тревожило, что кто-нибудь может войти. У нее нечего было украсть. Соседей она не ставила ни во что. Но когда вошла мать (она узнала ее с первого взгляда), Ася была удивлена: она не ждала ее так скоро. Они не обменялись ни единым словом. Аннета прошла прямо к постели, даже не сняв пальто, и бросилась к сыну. Но так, как умеет это делать только мать: она обняла его страстно и вместе с тем так нежно, что прикосновение ее было похоже на легкий ветерок, который ласкает выгоревшую траву на лугу.
Пылавшее в огне тело больного почувствовало облегчение. Губы зашевелились. Он вздохнул. Аннета приподняла его горячую голову, а затем снова бережно положила на подушку. Обернувшись, чтобы снять пальто, она увидела женщину, которая продолжала стоять, полная решимости не уступать своего места. Скрестились быстрые, прямые и суровые взгляды. Аннета спросила:
– Это вы телеграфировали мне? Ася, не шевельнувшись, ответила:
– Да, я.
Аннета протянула ей руку. Ася пожала ее. В обеих руках не было теплоты. Они заключали договор. Аннета вошла в соседнюю комнату, жестом предложив Асе следовать за ней, и попросила:
– Расскажите! Конечно, у матери свои права. Но они столкнулись с правами, которые присвоила себе Ася. И Асю возмутило то бессознательно повелительное, что было в этом голосе и жесте. Последовало несколько секунд немой схватки между двумя волевыми женщинами. Они, пожалуй, сами не отдавали себе в этом отчета, но каждая напряглась, как лошадь, у которой крепко натянули поводья. Затем одна из лошадей сдалась. Ася заговорила.
Она кратко описала ход болезни. Она не сказала, какие у нее отношения с Марком. Но ей доставило смутное удовольствие сообщить этой женщине, что ее сына она уложила в свою постель. Покуда она говорила, Аннета быстрым взглядом окинула обе комнаты. Она не сомневалась, что эта женщина-любовница Марка. Аннета была свободна от предрассудков, и Ася тотчас перестала быть для нее чужой. Аннета вдруг начала держать себя с ней менее натянуто. Ася не понимала, в чем дело. Строгие глаза, смотревшие на нее, смягчились, а она продолжала держаться холодно, замкнуто.
Обе не старались сейчас лучше понять друг друга. Надо было спасать человека. И ради этого они объединились. Каждая решила обменяться с другой своим опытом. Аннету поразила уверенность Аси. Ася все делала с холодной точностью, быстро, не задумываясь. Ни одного лишнего движения. В присутствии матери она действовала так, словно была здесь одна, нисколько не стесняясь. Она обращалась с этим жалким и беспомощным телом, точно санитар, который смотрит на больного как на свою собственность.
Аннета была шокирована и вместе с тем пленена. То, что делала Ася, казалось ей бесчеловечным, но она не могла не видеть, что это правильно и полезно. Она чувствовала ее превосходство и невольно покорялась ей, когда та кратко, отрывисто приказывала:
– Подержите ногу! Поднимите ему поясницу! Да вы что, не видите?
Аннета тоже умела ухаживать за больными (какая женщина в Европе не научилась этому за годы войны?), но руки выдавали ее волнение, когда они прикасались к сыну. Она восхищалась бесстрастной точностью всех движений Аси. Эта бесстрастность тем более удивляла ее, что она очень скоро заметила, какие страсти и какая неистовая сила наложили свой отпечаток на лицо Аси. Благодаря вспышкам молнии, которые по этому лицу пробегали, Аннета поняла лучше, чем сама Ася, и прежде, чем признала это сама Ася, что молодая женщина завладела ее сыном.
Они поделили между собой ночные дежурства. Каждая по очереди сидела у постели Марка, а затем отдыхала. Ася не спала все предшествующие ночи и сразу свалилась, как мертвая. У Аннеты было время о многом подумать, покуда она прислушивалась к лихорадочному дыханию двух существ. Одно дышало неровно и прерывисто, другое – торопливо и шумно: так ест человек, который спешит поскорее съесть свою порцию. И действительно, едва настало время смениться, Ася мгновенно проснулась. Она пришла занять место у изголовья Марка и заставила Аннету лечь в постель, еще теплую после ее сна, полного бредовых видений.
Прошло несколько тревожных дней – и к Марку вернулось сознание. Еще затуманенные глаза его просветлели и остановились на нежном лице матери.
Он улыбнулся, и для нее это была радость. Но его взгляд ощупывал все, что было вокруг, и встретил за спиной Аннеты нахмуренные брови и сверкающие глаза Аси. Взгляд застыл, удивленный, вопрошающий, и старался разобраться. Он вернулся к глазам матери, и она прочла в них недоумение.
Ася стояла за ее спиной и молчала… Стало быть, они даже не знают друг друга? Аннета молча наблюдала. Недоверчивая замкнутость Аси не допускала никаких расспросов. Ася продолжала перекладывать Марка на подушках, ворочать его, распоряжаться им, как если бы имела на него все права. А Марк молча подчинялся и не смел ни о чем спрашивать: его точно заколдовало необъяснимое присутствие чужой женщины. Он силился найти разгадку и обращался к минутам просветления, какие бывали у него в бреду. У него было странное опасение, что если он начнет расспрашивать, видение исчезнет. После долгих бесплодных усилий он напал на след. Луч света проник во тьму. Ему, однако, надо было удостовериться. Но стесняло присутствие матери. Наконец он улучил минуту, когда мать отошла и Ася склонилась над ним. Он прошептал:
– Вы моя соседка? Вы живете рядом?
– Это вы живете рядом, – ответила она. – Сейчас вы у меня.
Он не заметил этого… Он обвел взглядом комнату. К голове прилил теплый поток, порозовел лоб. Ася погладила его своей крепкой рукой:
– Ладно! Лежи спокойно! Будет у тебя время подумать!
Все еще склонившись над ним, как бы для того, чтобы взбить подушку, она в нескольких словах, не допускавших возражений, объяснила ему, что произошло:
– В этой комнате больше воздуха. Я тебя перенесла сюда. А теперь молчи! Больше ни о чем не думай.
Она говорила вполголоса и быстро. Но Аннета услышала властное обращение на «ты», которое своей пленяющей неожиданностью точно заворожило ее сына и приковало его к подушке. И когда, обернувшись, Ася встретилась взглядом с глазами другой женщины, она прочла в них все. И пусть! Ей нечего было скрывать! Но объясняться она не собиралась! И Аннета, уважая ее молчание, ждала, когда незнакомка захочет разговориться.
Так они и жили все трое, не открываясь один другому и наблюдая друг друга. Марк постепенно изучал незнакомку, и постепенно его охватывало неизъяснимое влечение к ней. Каждая ее черта в отдельности была ему чужда, казалась почти враждебной. А все вместе представляло собою сеть и неумолимо, петля за петлей затягивалось над ним, над его волей. Это его сердило, он упорно старался понять, в чем дело, складывал все свои критические наблюдения, но сумма отличалась от слагаемых – Он замечал, что ему не хочется убрать ни одной подробности и не хочется что бы то ни было менять. Каждая подробность была необходимой петлей в сети. Женщина эта была не из тех, которых любят, потому что нравится их рот, нос, грудь. Ее можно было любить или ненавидеть за то, что она такая, как есть, единственная и неповторимая, утверждающая себя, свое «я» благодаря своей жизненной силе. И каждая ее черта, красивая или некрасивая, – быть может, в особенности некрасивая, – покоряла тем сильнее, что была свойственна ей одной: «Ты – это ты… И никто больше…»
По молчаливому соглашению он редко обращался непосредственно к ней. И никогда не отваживался говорить ей «ты», как с дерзким бесстыдством (можно даже сказать, с некоторым вызовом) говорила она. Аннета помогала им узнать друг друга. У обоих был достаточно чуткий слух; из соседней комнаты нетрудно было услышать, что говорит Марк, оставшись наедине с матерью. Но Ася следила за собой. Она уклонялась от терпеливых попыток Аннеты поближе узнать ее, и уклонялась весьма искусно, без грубости: ее покоряли честные глаза и сердечность Аннеты. Ее увертки были тонки, – на миг они словно приоткрывали какую-то даль, но все тотчас же рассеивалось, прежде чем удавалось хоть что-то уловить, и она делалась только еще более загадочной. Но разочарование молодого слушателя вознаграждалось наслаждением, которое доставлял ему ровный и певучий голос. Это было прекраснее и сладостнее, чем самое прекрасное тело. Он закрывал глаза и наслаждался ее голосом, как если бы чувствовал его на губах или в руке. Голос был горячий, насыщенный сладострастием. А потом женщина, говорившая ему «ты», подходила к его изголовью и ворочала его своими нежными руками, которые зажигали в нем огонь. Он поворачивался к ней спиной, чтобы избежать соблазна открыть этот властный рот и завладеть им.
Когда он оставался наедине с матерью, притворяться ему бывало труднее. Его простодушно выдавали восстановленное здоровье и желание, пробуждавшееся в молодом теле вместе с приливом сил. Быть может, он втайне был даже доволен, что из-за спины матери в него впиваются глаза незнакомки, хотя говорил он, казалось, только с матерью. Аннета нисколько не заблуждалась. Полное доверие, которое как будто бы оказывал ей сын, относилось к ней лишь наполовину: «Ах ты, хитрец!.. Вот я тебя сейчас поцелую за нас обеих!.. Но это тебя не устраивает…»
Марк говорил о себе, о себе, о себе… Он не хвастал. Он говорил и плохое и хорошее. Но он говорил с жадной и ненасытной страстью. А говорить со страстью о себе значит плутовать. Можно говорить «за», можно говорить «против», – все равно забираешь себе весь свет и весь воздух. Ты пожираешь другого. Либо говоришь ему: «Съешь меня!» (что одно и то же).
Не желая или не умея сознаться в этом, Марк жадно, наивно предлагал себя упрямо сомкнутым устам незнакомки: «Откройтесь! Ешьте!» А рот был голоден и не оставлял ни кусочка.
Она разрывала зубами и жевала, как только что раскрывшуюся почку, эту пламенную, яростную душу, горькую и нежную. Душа была свежая и здоровая.
С запальчивой искренностью, которая трогала обеих женщин и вызывала у них улыбку («Бедный песик!»), выставлял он напоказ и осуждал свою еще не расцветшую, беспорядочную и полную противоречий жизнь. Но в этой жизни не было ничего порочного. Грязь пристала только к шерсти («Идем, я тебя умою!..»). А тело было чистое, как у новорожденного. Выздоровление этому способствовало: ведь это второе рождение… Непроницаемая Ася молча сидела в соседней комнате и трепетала. Ей обжигало руки неодолимое желание коснуться этого бесстыдного тела. В целомудренном и смелом юноше она любила чистоту горного потока и неожиданные противоречия. Ася и сама путалась в противоречиях рассудка и, еще больше, в противоречиях инстинктов, которые оспаривают человека друг у друга и грозят толкнуть его на самые опасные поступки. Но она привыкла к этому и умела приспосабливаться – такова была ее натура. А Марк яростно пытался вырваться из противоречий и только больно ушибался. Суровое безразличие Аси объяснялось презрением к себе и презрением к жизни, к безумию пережитого, которое наложило на нее свою печать. Теперь она была захвачена трагической серьезностью этого юноши. Ей хотелось баюкать его на своей груди, этого большого дурачка, неистового и правдивого до нелепости и которого можно было полюбить именно за его нелепость.
И он стал ей еще ближе, потому что им обоим была свойственна душевная обособленность, потому что каждый из них оторвался от своей среды, осознав ее непоправимые заблуждения и пустоту. Ася сожгла мосты между собой и лагерем русской эмиграции. Но она не могла перейти в другой лагерь: он убил ее близких, он преследовал ее и оскорблял, и она ненавидела его со воем пылом своей униженной гордости. Точно так же и Марк с бешенством отвергал различные движения современной французской молодежи, да и самую эту молодежь: он видел ее нелепость, легкомыслие, эгоизм, карьеризм. Все в ней казалось ему наивным, циничным или лицемерным: ее искусство лживо, думал он, мысли лживы, поступки лживы, лжива политика; ложный «интеллектуализм», ложный «реализм», ложный «европеизм». Все это маски, все это ложь сервилизма («Интеллидженс сервис!»), бессилия и корысти…
Марк ошибался, жестоко ошибался, и доказывать это ему не было необходимости: он и сам это знал. Но он хотел быть несправедливым. Он слишком много страдал от всего этого, да и сам был к этому причастен. Ему хотелось мстить, хотелось соскрести с себя всю эту грязь. Аннета не пыталась с ним спорить. Она говорила:
– Это из тебя дурная кровь выходит. На здоровье!.. Точи зубы! Можешь точить их хотя бы об меня, если тебе так хочется! Ведь ты уже кусал мне грудь.
Ася не отказалась бы почувствовать его зубы и на своей груди. Ей нравились эти жестокие молодые зубы. Они умели так же ненавидеть и любить, как и ее зубы. Несправедливость Марка, которую она способна была признать справедливой, была ей ближе и родней, чем эквилибристика этих обезьян, которые в погоне за деньгами и успехом пляшут на проволоке. Не часто увидишь такого зверя, как француз, который с мстительным бесстыдством разоблачал бы лицемерие своей матери Франции («Нет! Не матери-мачехи!..») Конечно, французы (как и другие народы) всегда кичились тем, что они одни умеют осуждать ближнего, тогда как другие народы умеют только восхвалять себя. Но когда французы (как и другие народы) приписывают себе опасную привилегию критиковать себя, этим они косвенно себя возвеличивают. И критика у них далеко не заходит. Они обволакивают ее дымом кадильниц. И после критики от них приятно пахнет, ибо, осуждая других, они для себя делают исключение… А Марк не делал для себя исключения. Марк изо всех сил бичевал не только своих соотечественников, но и самого себя. Ася, как все славяне, с пылкой страстью предавалась самоанализу, срывающему последние покровы (исповедьмания, которая у наиболее одаренных представителей этого народа развивает психологическое чутье за счет нравственного чувства). Ася глазами знатока оценивала это саморазоблачение, эту обнаженную душу, это свободомыслие. У нее было ощущение, что Марк обнажает свою душу ради нее. Так оно и было. Смутный животный инстинкт побуждал Марка показывать себя той, которую он желал. «Вот я голый! А теперь ты покажи себя!..»
Она слышала этот призыв. Горячими волнами набегало на нее желание ответить, распахнуться и крикнуть ему: «На, смотри!»
Она знала Марка гораздо ближе, чем он знал ее. В нем уже не оставалось ничего такого, что было бы скрыто от ее глаз. В них была запечатлена каждая частица его тела. И теперь, когда тело наполнялось возрождающейся жизнью, жизнь приливала также и к отпечатку, который она носила в себе. Отпечаток обжигал ее. Пленник забирал ее в плен. Он начинал стеснять ее…
Мужчина и женщина – двое детей – выслеживали друг друга, и каждый улавливал еле заметные движения другого. А теперь оба онемели (Марк молчал, ожидая ответа на свой призыв): они прислушивались к тому, как поднимается в них желание. И обострившийся слух выздоравливающего слышал, как оно поднимается в женщине. Но чем выше оно поднималось, тем все более суровой и замкнутой становилась Ася.
И вот наступил вечер, когда мужчина, наконец, проникся уверенностью в том, что женщина выдаст свою тайну. Она кружила вокруг него, подходила близко, потом отходила, – сумерки разливались по комнате. Аннеты не было дома, они были одни. Женщина колебалась, потом решилась, быстро подошла и наклонилась, – как делала уже столько раз, – чтобы поправить одеяло.
Но на этот раз он был уверен, что ее руки обовьются вокруг него и рот обрушится на него, как ястреб. Он весь напрягся, ощетинился, он ждал, готовый укусить…
Внезапно она выпрямилась, отошла к стене, прислонилась к ней и холодно заявила:
– Вы здоровы. Пора нам разойтись по своим комнатам.
Он был убит. Он был так потрясен, что в первый момент не мог ничего сказать. Но злость вернула ему дар слова. Он спустил ноги с кровати и сдавленным голосом сказал:
– Сию минуту.
Она пожала плечами и, не двигаясь с места, сказала:
– Можно и завтра.
– Зачем же откладывать? Она не сделала ни одного движения, чтобы удержать его. Он уже топтался на полу, волоча за собой простыни и со злости путаясь в них ногами. Вошла Аннета. Она была удивлена.
– Это дело решенное, – сказал Марк.
Непроницаемое молчание Аси подтверждало его слова. Аннета не стала настаивать, – она умела читать по лицам. Она сказала:
– Хорошо! Это недолго. Только перенести постели.
– Зачем? – спросила Ася. – Какая разница. Мы отвыкли от таких тонкостей.
Марк, дошедший до белого каления, был рад такому ответу. Он уже находился в другой комнате. Затем, подумав, решил, что равнодушие Аси еще оскорбительнее. И он повернулся к обеим женщинам спиной.
Аннета смотрела на эту ссору с улыбкой; она сказала Асе, которая, все еще насупившись, стояла у стены:
– Мы бессовестно злоупотребляли вашим гостеприимством! Простите нас!
Никакой любовью не смогу я отплатить вам за то, что вы сделали для моего сына…
– Ничего я не сделала, – проворчала Ася. Ее глубоко тронули эти слова, даже самый голос Аннеты.
– Вы его спасли, – сказала Аннета.
Она раскрыла объятия. Ася бросилась к ней и прижалась лбом к груди матери. Невозможно было поднять этот упрямый лоб. Аннете оставалось целовать волосы.
– Теперь, – сказала она, – поговорим, как нам лучше устроиться. Этот взрослый мальчик уже может выходить, и, я думаю, ему надо подыскать другое, более здоровое помещение.
– Я тоже так думаю, – сказала Ася.
– Успеется! – буркнул Марк.
– Зачем откладывать? – сказала Ася, поджав губы.
Марк был взбешен: он заметил, что она возражает ему его же словами.
– Очень хорошо! – сказал он. – В таком случае завтра.
– Дай мне время поискать! – сказала Аннета.
– Даже искать не надо, – заметила Ася. – Если хотите, я могу указать вам квартиру на улице Шатильон, которую на днях освободила одна моя знакомая.
– Завтра же посмотрим, – сказала Аннета.
Она протянула Асе руку; Ася вернулась в свою комнату и заперлась. Аннета, бросив на сына жалостливый и насмешливый взгляд, пожелала ему спокойной ночи. Она сделала вид, что не замечает его скверного настроения.
Она ушла к себе в комнату, которую снимала в той же гостинице, двумя этажами ниже.
Марк остался один. У него было достаточно времени, чтобы успокоиться.
У него даже хватало времени на то, чтобы утратить всякую гордость и сохранить только горечь. Но желание не покидало его. Он метался, испытывая нестерпимую жажду. Родник был тут же, рядом, – всего лишь за стеной. А стена была из плохонькой штукатурки, из мрачного недоразумения. Но завтра между ними будет целый город. И он, уже не раздумывая, постучался в стенку. И тут же раскаялся. Ему хотелось крикнуть: «Не приходите!» Но кричать было не к чему: она не пришла. Ни малейшего движения за стеной.
Марк, растерянный, возмущенный, кусал себе руку… Он ждал… Приближалась ночь. Ночь пришла. Над крышами проносился звонкий бой часов из Сорбонны: они били одиннадцать, двенадцать. Марк мучился. Он лежал лицом к стене, съежившись под одеялом, подобрав колени, – как собака, свернувшаяся калачиком. Что ему было нужно? Грубое обладание?.. Нет. Он не мог бы сказать, что он хочет… эту женщину; то, что она таит у себя в груди, то, что она прячет; то, что он чует в этой жизни, в этой душе, – все ее дурное, все ее хорошее. Он хочет все. Ему нужен этот поток, чтобы слить его со своим потоком. Что катит он в своих водах? Марк не знает. Ему нужны эти воды. Ему нужно все… И чтобы иметь это все, необходимо грубое обладание. Это единственный путь. Но вся кровь взбунтовалась бы в этом мальчике, если бы вы сказали ему, что он хочет именно этого. Он бы закричал: «Нет!» – и был бы совершенно искренен. Он – как ручеек, который стремится к реке. Не к реке он стремится – к морю. И ему нужно это переливание крови, этот приток крови, чтобы не заглохнуть в песках… Рот Марка жаждет впитать в себя кровь Аси… Внезапно этот пересохший рот приник к перегородке. Он прошептал:
– Ася! Самый тонкий слух не мог бы уловить этот шепот. Прошло несколько минут. Он повторил громко:
– Ася!..
Мертвая тишина. Марк ненавидит Асю. Он задыхается от ненависти. Он падает на постель, и руки его ищут на шее невидимую петлю, которая душит его… И вдруг дыхание восстанавливается, приливает воздух. Еще не услышав, он увидел…
Дверь отворилась, женщина вошла.
Уйдя из комнаты Марка, она села у себя на кровати, неподвижно и молча, в полной темноте. Она все слышала, – начиная с первого стука в стенку, от которого в душе у нее вспыхнул гнев, и кончая первым, еле уловимым шепотом, когда она едва не лишилась чувств от прилива нежности. Резкие толчки шли один за другим, и она почти одновременно была и лед и пламень, жаркая кровь и полная бесчувственность. Она решила не двигаться… Но почему? Что стоит ей взять этого мужчину, если она его хочет? Она брала стольких!.. Но этого нет! Она была увлечена им. И не хотела этого. Она не хотела больше поддаваться иллюзиям… И так как она любила по-настоящему (правда, она не хотела в этом сознаться), то беспокоилась не только за себя, – она беспокоилась и за него, она боялась причинить ему зло. Она знала (это она признавала), что не принадлежит к числу существ безобидных. Кто возьмет ее, тот возьмет и ее душу, измученную, истерзанную, голодную душу, ее натруженные, пылающие ноги, которые не перестанут шагать до последнего вздоха, – возьмет ее прошлое, возьмет ее будущее… Это было слишком много для неокрепшего и пылкого юноши, которого она все время видела и обнимала, сидя в темноте!.. Она ощупывала его слабые кости. Она чувствовала их у себя в руках и боялась, что вот-вот они хрустнут… Она отводила руку, но рука возвращалась. Она не могла оторваться…
Она говорила: «Нет!», отталкивала его и все же искала до тех пор, пока, наконец, руки и ноги не увлекли ее из комнаты. Она очутилась босая на его пороге, негодуя и возмущаясь насилием над собой, ненавидя того, кто ее ненавидел, готовая со злобой крикнуть ему:
«Что вам от меня надо?»
Она побежала к нему и натолкнулась на него…
Ослабевший узел их тел развязался. Но души оставались связанными.
Прижавшись друг к другу, они чувствовали, как переливается в них одна и та же кровь, как она разносит по всему телу свое спокойное тепло, свои золотые волны. И Марк, опьяненный добычей, обнимал ее, смеялся и говорил:
– Ты моя, ты моя!.. Теперь ты моя!..
Но Ася молча думала:
«Я не твоя. Я не моя, я ничья».
И все же она сжимала его в объятиях… Тонкий позвоночник, нежная поясница… Кажется, она могла бы их сломать… Ее переполняла нежность.
Стремительным движением она склонилась и покрыла их поцелуями.
Марк вздыхал, проводя по ее пылающему лицу своими дрожащими длинными пальцами, – она жадно ловила их ртом. А он в порыве благодарности говорил, говорил, щебетал, как птица, раскрывал всю душу в наивных и бессвязных словах, выливал все, что у него было в самой глубине, с полной откровенностью рассказывал о своем одиночестве, о заветных тайнах своего «я» и своей судьбы, – вручал их невидимой женщине, а она слушала, спрятав лицо у него на груди. Она слушала его с нежностью, горечью и насмешкой. Он отдавал себя ей, думая, что знает ее. А он ничего не знал о ней, о ее жизни, о рубцах и неизгладимых следах, которые на ней оставило прошлое, о том, какие сокровища сохранились на дне трясины, ничего не знал о ее душевной глубине… Если бы он мог услышать ее исповедь, он бы сказал:
«Твою душевную глубину я знаю лучше, чем ты… Я не могу подсчитать, сколько дней и ночей пронеслось над тобой, я не знаю твоей поверхности, но глубины я коснулся».
Как узнать, кто из них был прав? Шпора любви вонзается глубоко, она проходит дальше сознания. Но она слепа. Чего-то она касается, за что-то держится – сама не знает за что, – она ничего не видит.
И все-таки она держит… Когда в желтые окна проник дневной свет, сегодня особенно желтый (на дворе шел дождь), Ася склонилась над молодым своим другом, – под утро он, наконец, уснул. А она за всю ночь не сомкнула глаз… Она смотрела на его усталое лицо, на его счастливый рот, на его гибкое и беспомощное тело. Их ноги сплелись, и она не могла высвободиться.
«Где мое? Где его? – подумала она. – Мы теперь смешались…»
От истомы и страсти желание вспыхнуло в ней с новой силой… Но она овладела собой… «Нет, не надо! Что ему делать со мной? И мне что делать с ним? Пусть каждый возьмет свое обратно!..»
Она вырвалась. Это было трудно. Он открыл глаза.
От этого взгляда она едва не рухнула на постель. Но осилила себя. Она закрыла ему глаза поцелуями:
– Спи… Мне надо выйти на минутку. Но я тебя не покидаю. Я тебя уношу с собой и оставляю тебя…
Он был слишком слаб и ничего не ответив ей, снова погрузился в сон…
Ася скрылась. Она говорила правду: какая-то частица Марка вросла в ее сердце, и она уносила ее с собой. Бежать было поздно.
Ася постучалась к Аннете:
– Я вам говорила насчет свободной квартиры. Я вам ее покажу. Идемте!
Аннета, уже одетая, укладывала вещи в чемодан, готовясь к переезду.
Она повернулась лицом к Асе. Одного взгляда ей было довольно, чтобы почувствовать, какие пламенные вихри бушуют в этой груди. Это уже был не вчерашний северный леденящий ветер. Буря не улеглась, но ураган переменил направление.
– Идем! – сказала Аннета.
Ася не услышала, что в груди этой женщины тоже бушует буря-буря скорби. Пылающие глаза Аси скользнули по раскрытой телеграмме:
«Timon dead».[121]
Бегло прочитанные слова сейчас же изгладились из памяти. Какое ей дело?.. Они вышли.
Сначала они шли, обмениваясь короткими и пустыми замечаниями о дожде, который продолжал лить. Затем, переходя Люксембургский сад от решетчатых ворот улицы аббата Эпе до улицы Вавен, они молчали. На зеленые лужайки капал холодный дождь. Вдруг Ася остановилась, взяла стул и сказала Аннете: