Оказав однажды помощь Марку, он о нем забывает, и неизвестно, где теперь найти Сент-Люса. Один бог знает, как он и сам-то живет! В ту ночь, которую они провели вместе (после кино Сент-Люс затащил его из дансинга, где он служит, в укромный утолок одного подпольного бара и там, измученные и лихорадочно возбужденные, они проговорили до утра), Марк был потрясен, узнав, что элегантный Люс – почти такой же нищий, как он сам. У него странные отношения с матерью, красивой кинозвездой. Он называет ее Жозе и говорит о ней с непостижимой фамильярностью. Она постоянно в разъездах; изредка встречаясь, они осыпают друг друга нежностями и вместе шатаются по ночным кабакам; она пичкает его конфетами, осыпает ненужными подарками и долларами, если у нее еще что-нибудь остается; он же тратит эти доллары на ответные подарки – на драгоценности и цветы и даже на дорогих комнатных собачек, обезьян и попугаев или на безделушки, с которыми она не знает, что делать, но которые всегда принимает охотно, и это приводит их обоих в восторг. А затем она снова исчезает на несколько месяцев, оставляя его в Париже без единого су, и оба перестают интересоваться друг другом. Внезапно она вспоминает о нем: он получает чек на крупную сумму или на какую-нибудь мелочь (обычно это бывает в такие дни, когда ему не на что пообедать). Он смеется: такие неожиданности, в сущности, его забавляют. Он не только не сердился на мать, он был ей благодарен за то, – что она такая. Ему был приятнее сознавать, что он произошел от этой красивой девушки, чем от какой-нибудь серьезной и вполне благоразумной матери. Уж он как-нибудь и сам устроится! Он родился акробатом и знал тысячу приемов, чтобы в случае падения упасть на лапы! А какой у него покладистый желудок! Дни поста нисколько его не пугали!
Этому птенцу бывало довольно поклевать несколько крошек с ладони, лишь бы ручка была красивая. В красивых ручках у него недостатка не было. Они сами его находили. И неизвестно, не принимал ли он при случае, между обедом и ночлегом, два обола из этих красивых ручек. В ту ночь он не утаил этого от Марка, когда тот высказал удивление, вспомнив, как Люс бывал элегантен даже в черные дни. Очаровательный циник сказал ему:
– Они меня раздевают, и они же меня одевают. Стоит тебе только захотеть…
У Марка захватило дух – он не нашелся, что ответить. Рассердиться?
Это было бы бессмысленно; он понимал, что с этого гуся вода сойдет, капли не останется! Нельзя было мерить его той же меркой, что и сына Аннеты. В те времена, когда еще существовала загробная жизнь и после Страшного суда души человеческие размещались в трех отдельных затонах, для Люса не нашлось бы места ни в одном из них: он попал бы туда, куда уходят души животных – в вольеры вечности… Марк был не очень уверен в превосходстве своей человеческой души. Но если желать – а он желал – держаться, не теряя почвы под ногами, лучше было верить в это превосходство.
Во всяком случае, он не мог забыть, что однажды вечером Люс, не задумываясь, предложил ему все, что у него было в кошельке, – из всех друзей он один сделал это. Набоб Верон, встретив его как-то изнуренного охотой за заработком, ограничился тем, что открыл перед ним свой портсигар. Он и не подумал спросить, как Марк живет. Ему было наплевать. И Марк, при всей своей ненависти к Верону, был ему благодарен за то, что он и не пытается скрыть свой эгоизм. А вот Марку пришлось делать большие усилия, чтобы скрыть от Верона свои чувства. Верон был в тот день в убийственном настроении; одна рука была у него на перевязи. Марк насмешливо спросил, не на войне ли он получил рану. Верон стал ругаться, пробормотал что-то насчет фурункула, кого-то, неизвестно кого, обозвал шлюхой и прекратил разговор. При расставании Марк предложил ему встретиться в ближайший вечер у Рюш. С таким же успехом он мог бы назначить ему встречу «после дождика в четверг», – он и не думал ходить на эти собрания. Верон разразился оскорбительным хохотом, плюнул со злостью и осыпал Рюш гнусной бранью. А когда Марк, которого этот порыв ярости привел в изумление, спросил, какая муха его укусила, Верон резко оборвал разговор, бросил на него злобный взгляд и повернулся спиной.
Марк продолжал бегать в поисках работы. Он был еще неопытен в борьбе за существование: гордость – плохой помощник, когда надо ужом проскальзывать в щели, чтобы пробраться в кладовую, где лежит провизия. Но зато гордость придает бешеную силу сопротивления в самые тяжелые минуты, когда телом овладевает слабость, а дух измучен сомнением. Сколько бы Марк себе ни твердил: «Я побежден и буду побежден», – вслух он этого никогда не скажет; произнести это вслух значило бы отказаться от борьбы.
Ни на минуту не приходила ему в голову мысль о самоубийстве. Разве на поле битвы кончают с собой? Тут за смертью дело не станет! Даже и выбирать не надо. Она сама обо всем позаботится. Нет, нам действительно нужна только жизнь!.. «Ведь все, что меня окружает, все эти женщины, мужчины, весь этот водоворот, все эти драки, эти случки, – это не жизнь, а плесень. Но как добраться до настоящей жизни, где ее найти? Да и существует ли она? Не знаю! Между тем меня неодолимо влечет к северу, как стрелку компаса… Что такое север? Плавучая льдина? Провал в бездну среди вечных льдов? Я ничего не знаю. Но север – там. И я должен идти на север. Слепая сила видит за меня. Она хочет за меня. Вся моя свобода в том, чтобы хотеть того, чего хочет она. Справедливо это или несправедливо, для меня это закон».
В конечном счете вся его тогдашняя мудрость сводилась к старинному галльскому изречению:
«Пока живешь, умирать не смей!»
Днем он работал в бакалейной лавке на улице Комартен: он исполнял обязанности приказчика, торгующего на тротуаре. В серые январские дни он стоял перед дверью лавки, подняв воротник и стуча зубами от холода. По ночам он заставлял себя несколько часов читать, писать, размышлять, старался постичь, как можно глубже, загадку бытия. Но она выскальзывала из его окоченевших пальцев, и голова у него качалась от желания спать. Когда бывала возможность, он варил себе крепкий кофе, чтобы не спать. А потом он выучился не спать совсем. Он потерял ключ от озера, дающего благотворное забвение. Дни и ночи тянулись в сплошных галлюцинациях – без начала, без конца; они вытягивались и снова сворачивались, точно кольца змеи. Марк ходил с воспаленными глазами, всюду влача за собой смертельную усталость, спазмы в желудке и навязчивые мысли. Он не платил за квартиру. Ему грозило выселение. Он продал все, что мог. Немногие вещи, которыми он дорожил, он носил с собой, в своем студенческом портфеле, а затем – с портфелем тоже пришлось расстаться – в карманах: он боялся, как бы их не унесли в его отсутствие.
В один январский день, когда город был окутан влажным ледяным туманом, Марк, втянув голову в плечи, стоял, как цапля, перед лотком магазина. Бессонница доводила его теперь до полуобморочного состояния. Он смотрел на торопливое движение призраков, не видя их, замечая их, когда они уже прошли, и чувствуя, как он сам, такой же призрак, плывет и растворяется в общем движении. Внезапно ему показалось (слишком поздно!), что чье-то бледное лицо остановило на нем тревожный, настороженный взгляд, а рука быстрым движением схватила что-то и скрылась под накидкой… Он вырвался из своего оцепенения, увидел в нескольких шагах от себя женщину, и ее образ запечатлелся в его усталых глазах: она застыла перед лотком, руки у нее были спрятаны под накидкой. Марк был уверен, что она почувствовала на себе его взгляд: она стояла, как куропатка, над которой делает стойку собака, и в этот самый миг под накидкой исчезла ее добыча – несколько помидоров, которые она украла. Она ждала, что будет дальше… А что будет дальше, Марк знал не лучше, чем она. Он направился к ней. Он был уже близко, его руки, как и у этой женщины, были прижаты к туловищу. Марк и она почти касались друг друга. Оба были примерно одного роста, и рот Марка находился на уровне худой щеки, на которой судорожно подергивались мускулы. Женщина не двигалась с места. Надо было, однако, на что-то решиться. Он превозмог себя и сказал сдавленным голосом:
– Отдайте! Но в этот момент он увидел в дверях магазина старшего приказчика. Тот наблюдал за ними. Марк шепнул куропатке:
– Нет, не шевелитесь! За нами следят…
Какая неосторожность! Он прикусил губу. Ну что ж! Alea jacta….[99]
Он прошелся взад и вперед, чтобы овладеть собой. Женщина делала вид, что рассматривает другие товары. Старший приказчик скрылся в лавке. Марк подошел к женщине поближе и одним взглядом охватил худенькую спину, круглую головку, насупленную мордочку – голодная кошка. Резким движением он сунул ей под поношенную шаль несколько бананов и сказал, не разжимая зубов:
– Это сытнее!.. Берите, уходите!..
Она подняла голову и бросила на него острый взгляд – благодарность была не так велика, как удивление: «Ах, значит, ты из нашей братии?..»
Объясняться не было времени. Женщина исчезла в уличном потоке… Марк подумал: «Я – собака, которая вновь становится волком. Я открываю ферму для пустых желудков… Странная игра!» Он без колебаний повторил бы то, что сейчас сделал. Поступок был хороший. Но ему было не по себе.
Он возвращался домой. По дороге он встретил Бэт. Ему показалось забавным рассказать ей эту историю. Он знал заранее, какое это произведет на нее впечатление. Бэт сразу позабыла все свои романтические идеи насчет бунта против буржуазии. Кровь бакалейщицы ударила ей в голову, и она в негодовании закричала:
– Ну нет! Ну нет!.. Это уж слишком!.. Так не поступают!..
Марк рассмеялся ей в лицо. Она ушла от него с видом оскорбленного величия.
В лавку он больше не вернулся. Ему даже не пришлось отказываться от работы. Его просто уволили. Хотя против него не могли выдвинуть никаких определенных обвинений, но он показался подозрительным. Собаки учуяли в его шерсти запах леса.
Он еще глубже ушел в братство голодных. Никакой работы, нигде. И в карманах ничего, что можно было бы продать. Однажды вечером произошло то, чего он опасался: он нашел дверь своей комнаты запертой, его выгнали. Его решили доконать.
Стояла холодная февральская ночь, порывы северного ветра подметали улицы, мокрый снег, покружившись, таял на мостовой. Марк ежился в своем пальтишке и, опустив голову, напрягался, чтобы устоять против ветра. Он промок, был измучен и думал: «Сейчас я свалюсь…» И тут он столкнулся с женщиной, проходившей мимо, но не взглянул на нее. Чья-то рука взяла его под руку. Он встрепенулся…
– Ривьер!..
Рука не отпускала его. Он поднял блуждающие глаза… Рюш! Среди шума бульвара и бешеного рева ветра он не слышал, что она говорит. Она потащила его за угол, в защищенное место. Он не понимал, о чем она спрашивает, что он ей отвечает. Но ей и так все стало ясно. И она увела его. Он не сопротивлялся. Он дал себя дотащить до самой двери, не произнеся ни слова… А, это ее дом!..
– Поднимайтесь!..
Он поднялся по лестнице.
– Входите! Он вошел… Тепло комнаты, усталость, голод… У него закружилась голова… Рюш толкнула его в единственное кресло. Он чувствовал, как она расстегивает его набухшее пальто и высвобождает его руки из рукавов. Она что-то говорила, но он не понимал, звуки ее голоса сливались с бульканьем чайника, стоявшего на спиртовке. Она ходила взад и вперед, но он не пытался следить за ее движениями… Глаза у него слипались… На минуту он открыл их: около его губ находилась рука, она вливала ему в рот что-то теплое, подкрепляющее, и ласковый голос говорил ему: «Пей, мой маленький!..» У него не было сил посмотреть выше этой руки, но рука прочно засела у него в памяти. Много времени спустя, когда он возвращался мыслью к доброй самаритянке, перед ним вставало не лицо ее, а рука. В этом полубессознательном состоянии ему казалось, что с ним разговаривает именно рука… Струйка молока влилась в него, голова его откинулась на спинку кресла и тут же свесилась, шея затекла, но он не шевелился; он чувствовал боль во всем теле, а внутри – какое тепло!..
Добрые руки приподнимали его голову, но она снова падала… Еще один проблеск сознания, и он погрузился в забытье…
Когда несколько часов спустя он всплыл на поверхность, то увидел, что лежит вытянувшись, а кругом темно. На потолке, среди мрака, играл бледный отсвет улицы. Тихо, недоверчиво, не шевелясь, точно зверь, просыпающийся в лесу. Марк старался собраться с мыслями. Он медленно шарил вокруг себя ногами. Он лежал на матраце, раздетый, завернутый в одеяло. Под матрацем – плиты пола. Сверху – дыхание, шуршание простынь и голос Рюш:
– Ты проснулся? Тут он вспомнил все и попытался встать, но руки и ноги у него онемели, а Рюш сказала:
– Нет, лежи смирно! Он спросил:
– Но где же это я? Где ты? (Он не обратил внимания, что обращается к ней на «ты».).
– Не волнуйся! Ты в безопасности…
Он продолжал ворочаться.
– Нет, я хочу посмотреть…
– Хочешь, я зажгу свет. Одну минуточку…
Она повернула выключатель. Он увидел над своим лицом лицо Рюш. Ее глаза мигали. Оказывается, она устроила ему постель рядом со своей кроватью. Он сел, и его лоб оказался на уровне ее кровати. Его глаза забегали. Рюш в постели, стена, стол, вещи… Рюш погасила свет…
– Нет, погоди!..
– Довольно!
Он снова лег. Но все виденное, продолжало стоять у него перед глазами, и теперь он старался все осмыслить. Было тихо.
– Ой! – крикнул Марк.
– В чем дело?
– Мое платье!..
– Я его сняла с тебя.
– Ах, Рюш!..
– Оно промокло насквозь… Ничего не поделаешь! На войне как на войне!..
– Мне стыдно! Я к тебе навязался, я тебе мешаю, я беспомощен, как девчонка….
– Ну, ну! – сказал сверху смеющийся голос. – Ты мог бы, однако, не говорить гадостей про девчонок. От них тоже бывает польза иной раз.
– Да, от тебя! Но таких, как ты, поискать надо.
– Стоило только заглянуть в Валь-де-Грас.
Он почувствовал на своем лице длинную руку, свисавшую сверху; найдя его, она погладила ему лоб, веки, глаза, а потом шаловливо ущипнула за нос. Он старался поймать ее ртом, как рыбка, не вынимая рук из-под одеяла. Рюш сказала:
– Я уверена, что ты не знаешь одной нашей орлеанской поговорки.
– Какой?
– Кто не ночевал в Орлеане, тот не знает, что такое женщина.
Он заерзал.
– Я бы рад узнать…
Рука дала ему шлепок и скрылась…
– Нет, друг мой! Нет, друг мой! Сейчас не время узнавать что-либо!
Сейчас надо спать. Погасить все огни!
– Все?
– Все! И те, что горят наверху, и те, что горят внизу. Уже трубили зарю. Спи!
Он помолчал несколько минут, потом заговорил снова:
– Рюш!
– Я сплю…
– Только одно слово! Что это было? Что-то блеснуло у тебя на столе?
– Ничего!
– Револьвер?
– Да.
Она рассмеялась.
– Не против тебя, дурья голова!
– Надеюсь! Ты уверена во мне не меньше, чем в себе.
– Это еще не так много, – обращаясь как бы к себе самой, со смехом возразила она.
Но он услышал только ее приглушенный смех и снова задвигался.
– Неужели ты мне не доверяешь. Рюш?
– Отстань! Спать! Доверяю, друг мой! Настолько, насколько можно доверять мужчине…
– Или женщине.
– Или женщине… И знаешь что? Не жалуйся!
Я и так много тебе сказала… Но, вообще говоря, животным вашей породы лучше доверять, когда держишь в руке оружие.
– Para bellum![100] Вот так пацифистка! Бьюсь об заклад, что ты еще никогда не играла этой игрушкой! Да и знаешь ли ты, как с ней обращаться?
– Ну вот, миленький, если ты держал пари, ты проиграл! На что ты держал пари?
– На что хочешь!
– Ладно! Запомним!
– Когда ты играла? И с кем?
– Догадайся!
– Я его знаю?
– Только ты его и знаешь!
– Кто это?
– Я вас видела вместе на днях, на углу, возле кафе Суфло…
В мозгу сверкнуло: рука на перевязи…
– Верон! Она давилась хохотом, уткнувшись в подушку.
– Верон? Верон? Этот толстый боров?.[101]
– Да! Он считает, что если имеешь дело с женщиной, то наиболее убедительный аргумент – это сила. И он попытался доказать это мне в боевой схватке. Тогда я решила убедить его, что вполне разделяю его взгляды, и нашпиговала ему плечо свинцом. «Ну что, дружище, кто слабей?» Если бы ты его видел! Он обалдел! Он разинул рот… Но зато потом что было!..
– Он все еще ругается, – прыснув, сказал Марк.
Они оба смеялись, как дети.
– А теперь спи! – сказала Рюш, вытирая себе глаза простыней.
Марк повиновался. Они задремали… Потом Марк, выйдя из оцепенения, приподнялся и сказал приглушенным, но страстным голосом:
– Рюш! Рюш!
– Ах, ты мне надоел! – ответила сонная Рюш. – Я больше не могу, я умираю… Оставь меня в покое!
Но он терся головой об ее закутанные ноги.
– Рюш! Рюш! Я восхищаюсь тобой… Я тебя глубоко уважаю…
Рюш была растрогана.
– Глупый! Молчи и спи! – оказала она.
Они проспали до утра.
Луч солнца, заблудившийся на старой улице, пустил Марку стрелу в закрытые глаза; Марк замигал и услышал, как Рюш полощется в тазу, за ширмой. Чтобы пробраться туда, ей пришлось перешагнуть через него. Она все еще смеялась по этому поводу, выжимая губку на свои длинные бедра, по которым стекала вода.
– Рюш!
– Мне некогда! Я занята!..
Обнаженная рука приветствовала его из-за ширмы.
– Что тебя так смешит?
– Ты!
– Смейся! Ты имеешь право! Инстинктивным движением она прижала к губам мокрую губку, посылая ему из-за ширмы воздушный поцелуй.
– Ах, я такая же глупая, как ты!..
– Почему?
– Не твое дело…
Ему не хотелось ни спорить, ни двигаться. Какая прекрасная ночь, какое хорошее пробуждение, какое блаженство! Он весь был еще во власти оцепенения… Но нет! Стыдно! Он выпрямился, как тростник…
– Я встаю…
– Нет, нет, подожди! Уткни нос в подушку! Я выхожу. Смотреть воспрещается…
Конечно, он посмотрел и увидел эту нимфу с ног до головы. Она бросила в него из глубины комнаты все, что попало ей под руку: подушки, полотенца, его брюки, которые высохли за ночь; он лежал, погребенный под грудой вещей.
– Утони и задохнись!..
Не успел он высвободиться, как она с быстротой фокусника оделась и вернула ему воздух и свет.
– А теперь одевайся! Я иду за провизией…
Оставшись один, он оделся. Рюш вернулась с молоком, хлебом и несколькими ломтиками ветчины. Они завтракали вдвоем и разговаривали. На молодое лицо, которое ночью терлось о ее ноги, Рюш смотрела своими глазами китаянки, в которых снова залегла отчужденность… Дурачок! Они обменялись улыбкой, понятной только им. Не говоря этого вслух, оба, каждый про себя, пришли к одному и тому же: «Подобную ночь повторять нельзя…»
– Вот что, – сказала Рюш. – Ты никакой работы не боишься?..
– Они все бессмысленны, – ответил Марк. – Но и мы сами не лучше. Так что нечего привередничать.
– Вот это я в тебе и люблю: ты горд, ты подчиняешься необходимости, но считаешь, что делаешь ей честь. Ты не брезгаешь.
– Я уже не брезгаю.
– Да, ты переменился за эти полгода! И к лучшему!
– Да ведь и ты тоже не из привередливых.
– Оба мы с тобой из хорошего дерева: из него делают стрелы…
– Но куда стрела метит?
– Да, в прошлом году я очень боялась, что твоя стрела попадет пониже пояса.
– Ты меня заставляешь краснеть… Что же, ты ясновидящая? Как ты догадалась?
– У тебя был такой вид, точно тебя стало засасывать.
– Я вырвался.
– Это уже немало! С тех пор я и начала тебя уважать.
– Почему ты мне не оказала?
– А зачем?
– Это могло бы мне помочь в такие дни, когда сам себя не уважаешь.
– Полгода назад это не имело бы для тебя никакого значения.
– Зато сегодня это имеет значение.
– Бедный парнишка! Тебя, должно быть, здорово выпотрошило!
– Не говори мне этого как раз в такой день, когда я начинаю наживать новый капитал!
– И я, конечно, кладу в него первую монетку… Ну что же, за твой будущий миллион! А пока, в ожидании чего-нибудь лучшего, пошел бы ты в студенческую столовую подавальщиком?
Марк проглотил слюну и храбро ответил:
– Если ты иногда будешь приходить туда обедать.
– Зачем?
– Если бы я прислуживал и тебе, это бы мне помогло.
– Ладно, поможем…
Она представила его заведующей, с которой была знакома, и Марк в тот же день приступил к работе, ободряемый взглядом и советами Рюш. Этого мало: когда волна посетителей схлынула, она усадила Марка за стол и сама подала ему обед. После этого все стало просто. Рюш дала ему взаймы, и он смог снять себе комнату в маленькой гостинице там же, в Латинском квартале.
Казалось бы, после всего этого они должны были встречаться часто. Ничего подобного. В первое время Марк еще заходил к ней по вечерам раза два или три, но ее не было дома. А быть может, она была дома и сидела, скрючившись, в своем углу, с сигаретой в зубах, обхватив ноги руками?
Эта странная девушка жила своей жизнью, закрытой для посторонних, и прилив симпатии, который в ту ночь сблизил ее с Марком, не воздал ему привилегии. Скорее наоборот, инстинкт подсказывал Рюш:
«Ага! Он отодвинул щеколду? Так повесим замок!»
В ее глазах никакое удовольствие не стоило независимости!.. Хороша она была, ее независимость, нечего сказать! И что она с ней делала, с этой независимостью? Смеясь над собой, она щипала себе пальцы на ногах:
«Дура!.. Ну и пусть! Я дура и дурой хочу быть! Мои пальцы на ногах принадлежат мне. И моя кожа – моя! И все мое – мое! Я вся, сверху донизу, принадлежу себе, и только себе! И никому больше! Ничего, подожди немного, моя милая! Хорошо смеется тот… ого! Мы еще посмеемся! Давай держать пари!..»
Это у нее была такая игра: держать пари с самой собой. Тут наверняка выиграешь! В особенности если сплутовать… А стесняться нечего!
Марк был бы способен понять ее инстинкт самозащиты. «Я берегусь. Берегись и ты!..» Но с него было довольно его собственных тайн, он не мог интересоваться тайнами Рюш. Да и потом его мужские предрассудки внушали ему, что девичьи тайны стоят не больше, чем кошачий помет. Правда, он любил кошек. Но кошка есть кошка. А мужчина – это человек.
Рюш тайком наводила о нем оправки, пока не убедилась, что он окончательно выплыл. Тогда она перестала им интересоваться. Лишь однажды она неожиданно пришла к нему. Было около полуночи. Марк выразил удивление, что она бегает по крышам так поздно. Действительно, в ее глазах сверкали какие-то кошачьи огоньки. Она была весела, держала себя непринужденно, и все же было в ее взгляде что-то чужое, неуловимое, похожее на глаза ночных птиц, бесшумно летающих по лесу. Невозможно угадать, где они будут спустя мгновение… Около часа ночи сова улетела, и он не пытался ее удержать. Они встретились снова только через несколько месяцев.
И как раз в это время – в начале апреля – вместе со стаями Перелетных птиц вернулась к нему другая птица: Аннета, упорхнувшая с дунайских болот.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
АННЕТА В ДЖУНГЛЯХ
Она там чуть-чуть не увязла!
В Париже она дала себя упаковать, как тюк, и увезти. Выбросить на время из головы все заботы – это было облегчение… На время… Но оно оказалось непродолжительным. Аннета не привыкла ничего не делать. Они путешествовали в роскошных условиях (опальные вагоны, первоклассные отели, автомобили и пр.) по Северной Италии и Венецианской области. Но самым отчетливым впечатлением, оставшимся у Аннеты от этих прекрасных мест, знакомых ей и любимых с детства, было впечатление холода и скуки.
Сначала это удивляло ее. Затем она поняла: роскошь изолировала ее, лишила контакта с землей. Аннета вновь обретала его лишь в те редкие минуты, когда ей удавалось вырваться и пробежаться пешком по узким уличкам или по полям. Дрожь пробирала ее иной раз, когда ее нога утопала в мягких отельных коврах, однообразных, похожих один на другой, старательно прикрывавших паркет и камень полов. Ей так хотелось походить босиком по голой земле! Но ее ни на минуту не оставляли в покое. Болтовня трех попугаев, не умолкавших ни днем, ни ночью, доводила ее до отупения.
В Бухаресте в первые дни стояла суматоха и оглушительный шум громадного птичника, как в Париже, в Зоологическом саду: огромная семья, родственники, знакомые – целое племя собралось после разлуки. На много дней и много ночей хватило бы им восклицаний, излияний, объятий и поцелуев. Все двери настежь. Все нараспашку. Все секреты. Полные корзины интриг, флиртов и большего, чем флирт, и все происходило открыто, на глазах, в каждой комнате, коридорах. Мужчины редко говорили с женщинами о чем-нибудь таком, что не вертелось бы вокруг красного фонаря. Аннета считала себя обязанной наблюдать за своими воспитанницами, и у нее было довольно забот в этой накаленной атмосфере. Она и сама была не ограждена от преследований: она заметила это с досадой, но, пожалуй, не без насмешливого удовлетворения (ого! в сорок три года!). Как парижанка, она, несмотря на свой возраст, была для мужчин предметом внимания и вожделения. И Фердинанд Ботилеску, который еще во время путешествия надоел ей своей тяжеловесной галантностью, начинал ее немного беспокоить.
Однако, пока они жили в городе, опасность была невелика: участок, на котором шла охота, был достаточно богат дичью, чтобы насытить этих Немвродов. И у Фердинанда были другие кошечки, не считая политики, дел, погони за почестями и деньгами.
Но спустя два месяца они переехали в имение Ботилеску, затерянное среди прудов и лесов унылой валашской долины, обжигаемой то зноем, то морозом. Стояла осень. Густые туманы проплывали над болотами, где тараторили водяные курочки. Тяжелый автомобиль то застревал в колеях разбитых дорог, то жестоко тряс, и тогда пятерых женщин и их господина и повелителя обдавало грязью. Но только у одной Аннеты ныла разбитая тряской поясница, и она изумлялась выносливости румын: им, видимо, все было нипочем, они были сделаны из меди, в особенности глотки барышень, ни на одну минуту не перестававших болтать.
Просторный, но ветхий дом – не то замок, не то ферма – стоял на пригорке, еле заметно возвышавшемся над тоскливым однообразием равнины. Его строили по частям; не было ни одного этажа, который находился бы весь на одном уровне; извилистые коридоры поднимались и спускались на каждом повороте, истертые каменные ступеньки дрожали под ногами. В доме никто не жил в течение нескольких лет войны, и им завладела природа; дикий виноград, красный на осеннем солнце, как кровь, и облысевший плющ, прикрывавший фасад, пролезли сквозь щели в стенах, сквозь источенные червями оконные рамы в дом и привели с собой целые полчища уховерток и муравьев.
Уборка, сделанная кое-как, на скорую руку, перед самым приездом господ, мало потревожила пауков, устроившихся в темных углах и в складках портьер; ящерицы бегали и дремали в коридорах, а в нижнем этаже можно было иной раз услышать свист ужа. Ни барышень, ни их мать это не трогало. Они привыкли к роскоши Западной Европы, но дома прекрасно себя чувствовали среди грязи и запущенности, на покрытых пылью диванах и кушетках. Аннете было стыдно сознаться себе, что ей это внушает отвращение, и она решила во всем видеть смешную сторону. В первый вечер Аннета старалась не заглядывать в углы своей комнаты, – она поспешила задуть свечу, которая коптила и пахла горелым салом; сморенная усталостью, она вытянулась на жесткой и скрипучей старой деревянной кровати, размалеванной романтическими и батальными сценами и амурами. На этой кровати могли бы со всеми удобствами расположиться две пары ночлежников. За их отсутствием ее населяли другие, не менее докучливые жильцы. Первый же сон Аннеты был нарушен: у нее горела вся кожа; ей пришлось покинуть сей исторический монумент и ютившееся в нем голодное население, – остаток ночи она провела на стуле. Это значило попасть из Харибды в Сциллу. В окна, которые она раскрыла, влетели крылатые эскадроны комаров. В пруду квакали лягушки, а с первыми лучами рассвета где-то вдалеке зазвонили надтреснутые монастырские колокола.
Следующие ночи, пока не прибыла из Бухареста новая кровать, Аннета спала на полу, на матраце, и это никого не удивляло. Правда, барышни предлагали ей лечь с ними на одной постели. Они спали в огромной соседней комнате, спали как убитые, с открытым ртом, негромко и мерно похрапывая, согнув колени под раскиданными простынями. Их голые бедра были неуязвимы для насекомых. Утром они шутили по поводу того, что у Аннеты распухли щеки, нос, лоб, вздулись щиколотки. Аннета тоже смеялась, зверски царапая себе все тело: она платила налог на иностранцев. Как только эта нечисть взыщет его, тотчас получишь иммунитет. Нет худа без добра: пожалуй, это было благоразумно – представать перед праздными очами хозяина в непривлекательном виде. Но она заблуждалась, если думала, что его могут остановить такие пустяки. Слишком уж он вертелся вокруг нее. Он постоянно старался услужить ей, постоянно проявлял к ней преувеличенное и назойливое внимание, подчеркнуто обращался с ней, как с гостьей. Однако под его тяжелыми веками она видела сверкание быстро угасавших, но все же зловещих молний. В иные минуты очутиться с ним наедине было бы небезопасно. Невелика оказалась бы цена всей этой его внешней почтительности. Он обошелся бы с ней, как с кобылицей. Именно так обращался он у себя в имении с крестьянскими девушками, которых заставал в коровнике за доением или у пруда, когда, стоя в грязи, они связывали в снопы срезанный камыш. Оки потом оправлялись, бешено и удовлетворенно кудахча, как куры. По-видимому, ни для жены, ни для дочерей господина и повелителя это не составляло тайны; они этому не придавали значения; быть может, в душе они даже гордились своим султаном. Немало деревенских ребятишек являло с ним разительное сходство. Зверь всегда был голоден.