Марк слушал, молчал и не пропускал ни одного ее движения. На сей раз наблюдениями занимался он. Аннета была смущена, но заставляла себя говорить. Ею овладело чувство неловкости – боязнь, что сын осудит ее. Она была небезупречна по отношению к нему – небезупречна во многом. Она прикидывалась менее нежной к нему и более самоуверенной, чем была на самом деле. Следя за собой, она меньше следила за сыном и не чувствовала, что перед ней уже не тот Марк, которого она оставила три месяца назад… Да, тот, кого мы знаем, всегда отличается от того, кого мы знали… Ведь нам знаком только образ, уже исчезнувший. А вот этот человек – незнакомец, и ключа к его душе у нас нет…
Накануне своего ареста Питан, заметив, что за ним установлена слежка, успел переслать письмо Сильвии. Он просил ее известить Аннету, чтобы она не тревожилась: он все берет на себя. И больше ничего. Но и этого было достаточно. Сильвия, не зная ничего точно, еще летом учуяла, что творится что-то странное. И ее охватило беспокойство. В какую историю впуталась эта сумасшедшая? Узнать невозможно! Питану были запрещены свидания.
О причинах отсутствия сестры Сильвия знала лишь по ее письмам: ей поручено отвезти в Швейцарию раненого. Сильвия намекнула о своих тревогах Марку. Остальное он угадал. В его памяти всплыла таинственная встреча у Лионского вокзала в декабре (он никому не обмолвился о ней ни единым словом). На этом он построил целый роман. Не говоря о своих предположениях тетке, он старался вместе с ней восстановить ход событий. Сильвия только теперь открыла ему все, что ей было известно о причинах увольнения Аннеты из коллежа, о сцене на кладбище, о том, что Аннета интересовалась судьбой одного военнопленного. Марк долго размышлял над тем, что ему поведала Сильвия. И образ его матери теперь рисовался ему в новом свете. Он пересмотрел свои взгляды. Пацифизм, – эта, как он презрительно называл его, пресная пища, пригодная для женщин и слабонервных людей, – стал притягивать Марка к себе, как только оказалось, что он опасен, что он захватывает. Марк создавал в уме приключение, в котором было все – и героизм и любовь, – целый роман; он почувствовал жгучую ревность, но была в этом романе и какая-то беспокойная притягательная сила. Теперь недоверие матери, которое так уязвило его, становилось понятным! И в довершение всего ему пришлось признать, что как он тогда ни бунтовал и ни бесился, а ведь недоверие это он сам пробудил в ней своим поведением.
Тяжко!.. Но не о нем теперь речь. Над его матерью нависла угроза. И, увидев Аннету, он ни на мгновение не усомнился, что она сознательно идет навстречу опасности. Эта мысль вытеснила в нем все остальные. Он не сводил глаз с Аннеты. И про себя молил ее довериться ему, рассказать обо всем, что ей угрожает. Но он был уверен, что она ничего не скажет. Он мучился этим и восхищался ею. Восхищался ее гордостью, ее спокойствием, ее молчанием. Он открыл ее! Наконец-то! И теперь он дрожал от страха потерять ее: ведь ей грозила опасность.
Аннета ничего не заметила. Она думала только о своем долге и торопилась. Еще не повидавшись с сестрой, кое-как подкрепившись и отдохнув, она оделась и ушла. Марк застенчиво пробормотал, что хотел бы пойти вместе с ней; она жестом дала понять, что не нужно, и он не настаивал.
Старая рана еще болела, и он боялся навлечь на себя новое оскорбление.
Аннета пришла к Марселю Франку. Он стал важным винтиком в механизме «дробилки». Он проник в личный секретариат премьер-министра.
Не тратя времени на околичности, Аннета рассказала ему всю историю.
Марсель упал с высоты своего величия. Его первое чувство было далеко не доброе. Аннета впервые увидела Франка без его насмешливой улыбки, этой косметической прикрасы, которая сделалась для него второй натурой. Он даже чуть было не отбросил всякую вежливость. В рассказе Аннеты он увидел одно: по милости этой сумасшедшей он попал в переплет! Ему ничуть не было веселее от того, что в этот переплет вместе с ним попадет и она. Он сердился на Аннету за то, что она впутала его в опасную историю. Но, поймав иронический взгляд Аннеты, которая читала мысли своего собеседника, следя за игрой его лица, он снова вошел в роль светского человека и принял свой обычный непринужденный вид. Он подумал о твердости этой женщины, явившейся, чтобы стать лицом к лицу с опасностью, и устыдился своей трусости. И Марсель – прежний Марсель – спросил ее:
– Но скажите, ради бога, Аннета, какой бес вас попутал? Ведь вы спокойно сидели в Швейцарии, никто о вас и не думал… Какой же черт подбил вас вернуться, чтобы угодить в пасть волку?
Аннета терпеливо объяснила, что хочет вызволить Питана, заняв его место, или же взять на себя долю вины.
Марсель воздел руки к небу.
– Вы этого не сделаете!
– Прошу вас назвать мне фамилию следователя, ведущего это дело: я подам ему заявление.
– Этого я не допущу.
– А вы допускаете, что я дам осудить вместо себя ни в чем не повинного человека?
– Какое там неповинного! Ведь он профессионал. Через него ведется нелегальная переписка, устраиваются побеги: это старый рецидивист. Ну, донесете вы на себя, а его все равно не спасете. Да ведь он и не назвал вас.
– По своему благородству. Не вижу, почему я должна уступать ему в этом.
– У вас сын.
– Вот именно! Я не хочу, чтобы он был трусом.
– Вы совсем обезумели.
– Да, совсем… А теперь, друг мои, назовите мне фамилию, которая мне нужна. И будьте спокойны. Ваше имя не будет произнесено.
Он думал:
«Рассказывай сказки! Суд по следу постепенно доберется и до меня!»
Но его самолюбие было задето. Он возразил:
– Не обо мне речь. Я тревожусь за вас. Вы не знаете «патрона». (Он разумел «Человека, делавшего войну».) Одним смертным приговором больше или меньше – ему все равно. Он не посмотрит, что вы женщина! Для острастки он готов попрать все старые условности, не признает никаких поблажек, священных традиций почтения и галантности…
– Не возражаю. Равноправие так равноправие. Даже под угрозой виселицы!
Марсель больше не настаивал. Он знал Аннету.
– Пусть так!.. Но дайте мне сначала ознакомиться с делом!
– Время не терпит…
– Оно не будет потеряно даром.
– Надо мной тяготеет долг: дать показания.
– Вы достаточно крепки, чтобы нести это бремя еще день-два. Может быть, найдется возможность прекратить это дело. Зачем же зря губить и себя и Питана!
– А кто поручится мне, что дело не кончится на этих днях! И я не узнаю задним числом, что «скоропалительный» приговор уже вынесен!
– Я знаком со следователем и буду извещать вас о ходе дела. Я не собираюсь обманывать вас. На это я не решусь!.. Возьмем худший случай: представьте себе, что решение суда неожиданно состоялось без моего ведома. Что ж, у вас остается тот же выход: отдаться в руки правосудия. Разве можно помешать женщине погубить себя?
– Я этого не боюсь. Марсель, но и не добиваюсь. Бесполезному героизму я не сочувствую и не уважаю его.
– Слава богу! Наконец-то голос трезвого рассудка!.. Уф! А насчет полезного героизма… Аннета, скажите правду – я ведь все равно буду защищать вас, как только смогу, – почему вы скрыли от меня, что он ваш возлюбленный?
– Кто?
– Юный красавец, которого вы спасли.
– Какая чепуха!
– Полноте! Неужели вы и теперь будете таиться! Что ж, я далек от упреков. Если это развлекает вас, вы правы!
– Уверяю вас, что нет!
– Да будет вам! Аннета покраснела:
– Нет, нет, нет и нет! Марсель улыбнулся.
– Ладно! Не сердитесь! Я вас ни о чем больше не спрашиваю… Но между нами, госпожа Загадка, признайтесь, что вас очень легко поставить в тупик. Вот объясните-ка: чего ради вы спасли его, если не любите?
– Ради того… – начала она порывисто.
Но тут же умолкла. Она понимала, что, если начнет объяснять ему свои подлинные побуждения, он не поверит ни одному слову: не поймет… Ну, пусть так! Пусть думает, как ему хочется.
Марсель победоносно усмехнулся. Его не проведешь!
Он был славный малый… Любовь придавала всему делу острый привкус…
Эта Аннета, однако… Такое знакомство может ему здорово повредить…
Но, по правде говоря, Марсель ею гордился!..
Он сейчас же начал хлопотать. Повидался с капитаном, который вел следствие. Это был любезный, светский человек, без малейших усилий поднявшийся на ту ступень бесчеловечности, которой требовала его роль. Национальный фанатизм по обязанности и любопытство дилетанта сливались у него в какое-то ласковое равнодушие. Для подследственных он был особенно опасен в тех случаях, когда он ими интересовался.
Питаном он заинтересовался. Почувствовал к нему расположение. У них происходили продолжительные и вежливые разговоры, из которых следователь пытался добыть пеньку для веревки, чтобы можно было повесить Питана. Но веревка была непрочна: следователь очень мило и с сожалением признавал это. Старый мастер показался ему тихим мечтателем, на вид безобидным и безусловно чуждым корысти. Он любил поговорить, с радостью излагал свои прекраснодушные утопии, выражал признательность за то, что его слушают, ожидал виселицы со сдержанным ликованием собаки, которая косится блестящими глазами на кусок сахара, но выведать у него имена сообщников или подробности о деле, за которое его привлекли к суду, не было никакой возможности. По своей болтливости или в силу наивного лукавства он всегда прерывал начатый рассказ, чтобы пуститься в рассуждения. По-видимому, он не придавал никакого значения фактам, – все его внимание было поглощено идеями.
Следователь показал Франку письма, которые Питан посылал из тюрьмы одному своему юному другу, и письма этого друга – его звали Марк Ривьер.
Франк в первую минуту всполошился: неужели этот дуралей тоже влип? С Ривьеров станется!.. Но он быстро успокоился, слушая следователя, который прочел ему своим мелодичным голосом отрывки из этих посланий, написанных в возвышенно-лирической манере-то под раннего Шиллера, то под Флобера. Жан-Жака, Рембо. А Питан сочинял в стиле не то Бернардена де Сан-Пьера, не то Эдгара Кине. Юноша восторженно изливался в любви к старику, с негодованием говорил о насилии, которое над ним учинили, и горячо желал разделить участь, уготованную праведнику, какова бы она ни была. Старик отечески старался его успокоить, описывая безмятежную радость, ощущение душевного покоя, которым он наслаждается: можно было подумать, что тюрьма – место отдохновения для мудреца, мирская келья, предоставленная мыслителю государством. Ветер забросил в его камеру через высокое решетчатое окно цветок каштана с берегов Сены, и вместе с ним ворвалась весна: Питан впал в буколический стиль. Цветок был вложен бережной рукой между листками письма, которое следователь держал в руках.
Два парижанина обменялись насмешливой улыбкой, как бы говоря:
«Этого старичка самого не мешает наколоть на булавку».
Но ни старичок, ни восторженный подросток не выдали главного: юноша – своего раскаяния и тревоги за судьбу матери, старик – желания рассеять эту тревогу; они понимали друг друга с полуслова, а парижане узрели во всем этом только диалог из «Эмиля».
Следователь закрыл свое досье; Франк спросил:
– А итог?
– Итог тот, что все сводится к странному делу о побеге. Не совсем понятно, какая была в нем корысть для старого Анахарсиса. Лично он пленного не знал. Мы установили слежку за этой птицей в Швейцарии. Его пригрела там одна французская провинциальная семья…
Франк насторожился.
– Люди почтенные, безупречные: раненый сын, все остальные мужчины на фронте – кто жив, а кто уже погиб; три женщины: мать, замужняя дочь и сиделка. Есть основание предполагать роман между красивым юношей и замужней дочерью. Обыкновенная история! Муж сражается! А мораль в тылу хромает. Приходится удивляться, что такая добрая патриотка избрала боша.
Но на безрыбье, знаете!.. Возможно, впрочем, что сближение произошло до войны.
Франк, совершенно успокоившись, поднялся:
– Ночью все кошки серы.
– Вы понимаете, что мы не поощряем таких вещей: открыто наставить мужу рога в награду за его патриотический пыл. Это не в интересах общественного спасения.
– А старик?
– Старик? Его можно вздернуть, если заблагорассудится, а если нет – выпустить на волю. Доводы «за» и «против» делятся поровну. Чаши весов уравновешены. Одна ли, другая ли перетянет, это не так уж важно. Слово за Государством!
«Государство» – тут уж Франк был у себя дома. Он отправился к «патрону». Он был с ним знаком давно. Но кто мог похвастаться тем, что знает его? Этот невозможный человек всегда делал противоположное тому, чего от него ждали. Почва, усеянная терниями, капканами… Франк стал осторожно продвигаться.
Все сложилось удачно. Гневливый кабан, обыкновенно награждавший своих кабанят ударами клыков, встретил Франка ласково: «он хорошо выспался», он был весел… Этот монгол (по внешнему облику) только что вернулся из поездки по фронту: все было в порядке; умирали на месте, по приказу, не артачась. Линию обороны укрепили, напор немецких полчищ, по-видимому, еще раз сдержали. Крутой старик вернулся из поездки помолодевшим. Он так же мало поддавался усталости, как и чувствам. Он только что сбыл с рук груду срочных дел, предварительно обработанных секретарями. Теперь он разрешил себе отдохнуть с полчасика перед заседанием палаты. Старик любил сплетни, и его личная полиция, изучив его вкусы, всегда припасала для него целый букет скандальных историй, составлявших злобу дня. Он мигом учуял, что Франк, сдержанно и многозначительно улыбавшийся, тоже явился не с пустыми руками.
– А, господин Франжипан (он произносил: Франк Джипан) со своим товаром!.. Ну, сынок, открой-ка свой короб!
Франк, польщенный фамильярным обращением, но задетый насмешливым прозвищем, которое очень подходило к нему, старался подделаться под шутливый тон патрона; опасливо поглядывая на людоеда, он начал набрасывать портрет Питана, симпатичный и смешной. Он недалеко ушел бы, так как нетерпеливый слушатель прервал его ироническим замечанием:
– Одним словом, чистая душа… А поинтереснее ничего нету?
Но тут рассказчик начал вышивать по этой канве причудливые узоры, угождая вкусам своей публики. И вот оказалось: что Питан нежно влюблен в одну «порядочную» даму, а она страстно влюблена в австрийца, которому Питан помог бежать…
Патрон заинтересовался.
– Кто это?.. Кто это?.. – кричал он, схватив за руку Франка. – Держу пари, это знакомая!.. Жена X?.. (X. был один из его министров.).
В его маленьких глазках сверкнул коварный и злой огонек.
– Нет? Нет? А жаль! Я бы засадил ее в Сен-Лазар во имя священного единения!..
Он назвал еще две-три фамилии. И не отстал от Франка до тех пор, пока тот не назвал наконец Аннету Ривьер. Он не сразу решился на это: риск был велик. Но отступать было поздно, и болтуну пришлось выложить все до конца…
Услышав имя Аннеты Ривьер, старик удивился:
– Ривьер… Ривьер…
Эта фамилия была ему знакома. Архитектор Ривьер, любитель пожить в свое удовольствие, остряк, вольнодумец, дрейфусар… Они были одного поколения, одного чекана и не раз пускали друг в друга стрелы веселой и циничной иронии. Его дочь он щипал за щечку, когда она была девчонкой.
Он потерял ее из виду. Но был к ней расположен – ведь она сбежала от Рожэ Бриссо, «этого идиота»… (Он не выносил ораторских талантов семейства Бриссо. У него было одно хорошее свойство: он острой ненавистью ненавидел лицемерие и чуял его везде, иногда даже в истине.) И он пришел в восхищение от того, что Аннета щелкнула по носу всю эту липкую ораву и спаслась от нее, оставив в дураках Рожэ, который сразу скис и шлепнулся в лужу. Патрон, подхватывавший на лету все сплетни, немало потрудился, чтобы и эта сплетня разнеслась по всему Парижу и привела в ярость семью Бриссо, которая, однако, делала вид, что ни о чем понятия не имеет. Как же, это одно из его отраднейших воспоминаний! Теперь, на расстоянии, ему казалось, что эту уморительную шутку они подстроили вдвоем с Аннетой, и он благодарен за это «бойкой барышне» (такой она представлялась ему). К ее новому приключению он отнесся благосклонно. Уж эта Ривьер!.. Вот в ком течет кровь галлов!..
– Но скажите, Франжипан, ведь она уже не первой молодости! Ей, должно быть… Погодите… Ну что ж! Тем лучше! Я люблю таких, она с изюминкой… И что же, оказывается, все дело сводится к игре в горелки?.. Что тут общего с политикой?.. Не тащить же эту добрую француженку к Футрикье-Тенвилю? (Так он называл своего генерального прокурора.) У него, конечно, слюнки потекут… Нет, нет! Пусть себе спит со своим австрийцем! К следующей войне будет одним бойцом за правое дело больше… А что касается старика Питана (люблю эти чисто французские фамилии!), «самого счастливого из трех», пусть попытает счастье!.. Прекратите-ка, мой милый, все это следствие… за отсутствием состава преступления, черт возьми! А теперь поговорим о серьезных вещах… Мы отправляемся в палату… Что я преподнесу этим баранам?
Дело было положено под сукно.
Аннету спасли, предварительно обдав грязью.
Обдавать грязью – в джунглях это одно из проявлений симпатии.
К счастью для Аннеты, она об этом не знала. Она получила записку от Франка, который уведомлял ее, что все в порядке. На этом она не успокоилась. Не доверяя Франку, Аннета все-таки написала следователю, прося принять ее. Следователь позднее, освобождая Питана, показал ему это письмо.
Вернувшись домой, Аннета застала у себя Сильвию и рассказала ей обо всем, что предприняла. Сильвия накинулась на сестру. Безрассудство Аннеты вывело ее из себя. Аннета молча слушала. И Сильвия, поскольку дело было уже сделано и оставалось только примириться, вдруг умолкла; бросившись на шею сестре, она стала ее целовать. По правде говоря, она и не хотела бы, чтобы Аннета вела себя иначе. Зная, что она, Сильвия, никогда не поступила бы так, она гордилась старшей сестрой и ее поступками. Эта сила воли, это спокойствие внушали ей уважение.
Марк слушал за стеной, далеко не все понимая, приглушенные голоса споривших сестер, раздраженные выкрики Сильвии, которой Аннета, должно быть, жестом напомнила, что надо говорить потише, затем бурные поцелуи и молчание; Сильвия сморкалась; она, не умевшая проливать слезы, плакала…
Тесно обнявшись, сестры глядели в глаза друг другу, и Аннета, целуя глаза Сильвии, тихонько рассказала ей всю историю – о дружбе с Жерменом, о бегстве Франца, о смерти Жермена. Сильвия теперь уже и не думала бранить сестру за ее сумасбродное великодушие. Она уже не мерила ее общей меркой; она признавала за ней, за ней одной, особое право жить и поступать по своему закону, возвышающемуся над всеми обычными законами. А за стеной ревнивый мальчик жестоко страдал от того, что его не посвятили в тайну. Вымаливать доверие он не станет. Его гордость требует, чтобы к нему сами пришли с этой тайной.
На следующий день он все еще кипел, когда явился Питан, только что вышедший из своей Фиваиды. Аннета услышала радостное восклицание сына, отворившего дверь, и уронила работу, которую держала в руках. Марк шумно выражал свое удивление, до боли стискивая руки гостя. Питан смеялся в бороду своим обычным смешком, спокойным, ласковым, похожим на кудахтанье. Увидев старика, Аннета поднялась и поцеловала его. Тут она вспомнила о присутствии сына, и это ее смутило. Марк смутился еще больше; он выскользнул из комнаты под тем предлогом, что надо запереть входную дверь, и на несколько минут оставил их наедине. Аннета и Питан, волнуясь, улыбаясь, перебросились несколькими фразами. Марк вернулся; разговор втроем уже велся намеками, полусловами. Питана просили остаться позавтракать, но ему не терпелось побегать по Парижу – он хотел обойти товарищей. Марк ушел вместе с ним. Он сказал:
– Питан! Мне известно, о чем ты писал моей тетке.
– А! – отозвался старик.
И не прибавил ни слова.
Марк глотнул слюну.
– Ты жертвовал собой ради нас. Ты великодушен.
– Не так великодушен, как твоя мать.
– А чем она рисковала?
– Она не сказала тебе?
– Нет.
– Но ведь ты же не хочешь, чтобы я сказал это за нее?
– Нет…
Марка разбирала досада, но Питан был прав. Они все шагали и шагали.
Марк с усилием выговорил:
– Я хотел бы знать по крайней мере… Ей еще угрожает опасность?
– В данную минуту – не думаю. Но в наше время, когда кругом столько трусов, столько зверья, такая женщина, как она, смелая, прямая, всегда рискует.
– И этому нельзя помешать?
– Зачем мешать? Надо, напротив, помогать ей.
– Но как?
– Рискуя вместе с ней.
Марк не мог сказать ему:
«Рисковать – да. Но как это сделать, если я ровно ничего не знаю о ней, если она не посвящает меня в свои опасные тайны?»
Он еще преувеличивал горькое чувство отчуждения. Он говорил себе:
«Из всех, из всех людей она меньше всего верит мне».
Питан, не слыша ответа, не правильно истолковал его молчание. Он сказал:
– Мой мальчик! Ты вправе гордиться своей матерью.
Марк, разозлившись, кликнул:
– Ты думаешь, я дожидался твоего разрешения?
Он повернулся к нему спиной и ушел, сердито размахивая руками.
Аннета, почувствовав, что с плеч ее скатилось тяжелое бремя, опять спокойно, тихо зажила в своем доме. Казалось, ни бесконечная война, ни смятение окружающих не трогали ее. Она приобщилась к их опасностям, но не считала себя обязанной приобщаться к их взглядам. Дела у нее было достаточно. Как ни зорок был взгляд Сильвии, смотревшей в ее отсутствие за Марком, есть множество мелких, но важных подробностей, которые только глаз матери подмечает во всем, что касается ее ребенка, в состоянии его здоровья, в костюме. Она осматривала его белье, одежду и лукаво улыбалась, находя непорядки, ускользнувшие от бдительного ока Сильвии. Немало труда пришлось ей затратить на уборку квартиры, где в продолжение двух лет хозяйничала только моль. Сильвия всегда заставала сестру за шитьем или уборкой. Вечерами они подолгу беседовали. Но Марк, работавший в смежной комнате, наблюдал за ними через открытую дверь; поглядывая на них глазом цыпленка, который умеет смотреть вбок, он не находил в этих речах ни одного зернышка, которое можно было бы клюнуть: обо всем личном, задушевном было уже переговорено; теперь сестры толковали о самых будничных вещах, злободневных происшествиях, о всяком женском вздоре, тряпках, ценах на продукты… Выйдя из терпения, он закрывал дверь. Как они могли целыми часами пережевывать эти пустяки? Сильвия – еще куда ни шло! Но она, эта женщина, его мать – она, которая только что рисковала жизнью и, быть может, завтра снова поставит ее на карту, она, чьи опасные тайны он смутно угадывал, хотя не мог разгадать вполне, – она выказывала не меньше интереса к этим пустякам – ценам на хлеб, нехватке масла и сахара, – чем к своему тайному миру (который она утаивала от него лишь наполовину)! Он уловил своим ревнивым взглядом огонек, лучившийся внутри светильника. Сама Аннета, быть может, не видела его. Но говорила она или молчала, он безмолвно бросал на нее свет…
«Молчит, но говорит.»
Светильник бесшумно горел: среди дня его не замечали. Но соколенок неотрывно смотрел на безмолвное свечение, мерцавшее за алебастровым экраном… Откуда шли эти лучи? И для кого они сияли?..
Другая душа, ночная, тоже заметила этот огонек светлячка, сиявший в траве, и потянулась к нему…
Урсула Бернарден, столкнувшись на лестнице с рассеянной Аннетой, робко остановила ее и, коснувшись ее руки, шепнула:
– Извините… Нельзя ли мне как-нибудь прийти поговорить с вами?
Аннета очень удивилась. Она знала, как застенчивы молодые девушки, сестры Бернарден, и заметила, что они старательно уклоняются от встреч с ней. Хотя лестница была плохо освещена, она увидела краску на смущенном лице соседки; рука в перчатке, лежавшая на локте Аннеты, дрожала.
– Хоть сейчас! Идемте! – решительно сказала Аннета.
Оробевшая девушка заколебалась, предложила отложить свидание до другого раза. Но Аннета взяла ее за руку и потащила за собой.
– Мы будем одни. Входите.
В комнате Аннеты Урсула Бернарден остановилась, с трудом перевела дыхание, вся как-то съежилась.
– Мы слишком быстро бежали? Извините, я всегда забываю… Когда я поднимаюсь, то всегда бегом, я беру лестницу приступом… Садитесь!..
Нет, здесь, в этом углу, против света, здесь нам – будет лучше. Отдышитесь! Успокойтесь! Как вы запыхались!
Аннета смотрела на нее с улыбкой, пытаясь успокоить девушку, которая сидела в принужденной позе, застыв от переполнявшего ее смущения; ее грудь тяжело поднималась вместе с туго натянутой тканью платья. Аннета впервые присмотрелась к этому лицу, к этому телу, созданным для жизни на деревенском просторе, увядшим от заточения в четырех стенах городского жилища. У нее были грубоватые черты лица, тяжелые формы, но в деревне, в усадьбе ее легко можно было вообразить себе жизнерадостной и деятельной среди детей и домашних животных; это славное, юное лицо было бы приятным, будь оно здоровым, смеющимся, озабоченным, загорелым, под теплой испариной, покрывающей лоб и щеки при свете летнего солнца… Но смех и солнце были на запоре. Кровь отлила. И потому особенно бросался в глаза курносый нос, толстые губы, неуклюжее, рыхлое, съежившееся тело, которое боялось двигаться, боялось дышать.
Видя, что Урсула не решается заговорить, Аннета, чтобы дать ей время справиться с волнением, задала ей два-три дружеских вопроса. Урсула отвечала невпопад, смущалась, не находила слов. Ее мысли были далеко. Ей хотелось поговорить о чем-то другом, но она боялась и думать об этом разговоре; она страдала, у нее было только одно желание:
«Боже мой, как бы мне убежать!»
Она поднялась:
– Умоляю вас… Позвольте мне уйти! Я не знаю, что это у не вдруг пришло в голову. Простите, я вас задерживаю!..
Аннета, рассмеявшись, взяла ее за руку:
– Да что вы! Успокойтесь! Куда вам торопиться?.. Неужели вы боитесь меня?
– Нет, извините, я лучше уйду… Я не могу говорить… Сегодня не могу.
– Ну и не говорите. Я ни о чем вас не спрашиваю… Прошу вас только остаться еще на несколько минут. Ведь вам захотелось навестить меня? Ну вот я и пользуюсь случаем. Нельзя же так: только вошли – и уже убегаете.
Мы так давно живем с вами рядышком – и ни словом не перемолвились! Надолго я здесь не останусь. Я опять уеду. Дайте хоть спокойно на вас поглядеть! Да покажите же ваши глаза! Ведь я показываю вам свои. Что в них страшного?
Урсула, сконфуженная и расстроенная, мало-помалу успокаиваясь, начала неловко извиняться за свою застенчивость и невежливость; она сказала, что не забыла искреннего участия, которое Аннета выказала им в прошлом году, когда их постигло горе, – ее это растрогало, ей захотелось написать Аннете, но она не посмела. В их семье не любят завязывать знакомства с чужими.
Аннета ласково говорила:
– Конечно… Конечно… Я понимаю…
Урсула, понемногу смелея, перестала запинаться и, сделав над собой усилие, рассказала, как она страдала все четыре года от войны, ненависти, вражды. И хотя она не знает Аннеты, ей почему-то кажется, что ее новая приятельница тоже чужда всему этому…
(Аннета, не говоря ни слова, тихонько взяла ее за руку.).
…Но вокруг себя она не находит места, где бы ей легко дышалось. Даже ее родные – это очень добрые люди-все свои помыслы сосредоточили на мести (она поправилась), – нет, на беспощадной каре! Смерть несчастных сыновей озлобила их. Слово «мир» выводит их из себя. И больше всех кипит злобой ее сестра Жюстина, с которой она с детских лет живет в одной комнате; они всегда были откровенны Друг с другом. Каждый вечер перед сном она громко молится: «Боже, дева Мария, архангел Михаил, сотрите их с лица земли!..» От этого можно с ума сойти! А ей, Урсуле, еще надо прикидываться, будто она присоединяется к этим молитвам, иначе ее будут укорять за равнодушие к горю родных, к смерти двух братьев…
– Нет, я не равнодушна!.. Именно потому, что я несчастна, мне хочется, чтобы и другие не страдали…
Она неуклюже выражала трогательные мысли. Аннета, для которой они были не новы, соглашалась с ними, выражала их яснее. Каждое ее слово было отрадой для Урсулы; она молча слушала. И, наконец, доверчиво спросила:
– Вы христианка?
– Нет.
Этот ответ поразил Урсулу.
– Ах, боже мой!.. Значит, вы не можете меня понять!..
– Дитя мое, нет надобности быть христианкой, чтобы понимать и любить все человечное.
– Человечное!.. Этого недостаточно! Разве зло не человечно? А люди?..
Я боюсь их… Посмотрите, какие жестокости, какие ужасы они творят!..
Искупить их можно только кровью Христовой.
– Или нашей. Кровью любого человека-мужчины или женщины, – если он приносит себя в жертву другим.
– Если он делает это во имя Христа.
– Какое значение может иметь имя?
– Но если это имя бога?
– А какая цена богу, если он не живет в каждом из тех, кто приносит себя в жертву? Если бы хоть один из этих людей – я говорю: хотя бы один, – был вне бога, как узки были бы пределы этого бога! Человеческое сердце было бы шире.
– Нет, ничто не может быть шире бога. Все добро – в нем.
– Значит, достаточно одного добра.
– Кто мне укажет, в чем добро, если вы отнимете у меня бога?
– Дорогая! Ни за что на свете я не хотела бы отнять его у вас. Пусть он будет с вами! Я чту его в вас. Неужели вы думаете, что у меня есть желание поколебать вашу опору?
– Тогда скажите мне, что вы тоже верите в него.
– Дитя мое! Как же я скажу, что верю в то, чего не знаю? Ведь вы не хотите, чтобы я вам солгала?
– Нет. Но верьте, верьте, умоляю вас!
Аннета ласково улыбнулась.
– Я действую, дорогая. Мне нет надобности верть.
– Действовать – значит верить.
– Может быть. Тогда это мой способ верить.
– Действие, если оно не освещено светом Христовым, всегда может оказаться заблуждением или преступлением.