Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жан-Кристоф - Очарованная душа

ModernLib.Net / Классическая проза / Роллан Ромен / Очарованная душа - Чтение (стр. 33)
Автор: Роллан Ромен
Жанр: Классическая проза
Серия: Жан-Кристоф

 

 


Внезапно она бросала работу куда попало, вскакивала и, потоптавшись на месте, принималась ходить: шагала и шагала по кругу, на тесном пространстве между кроватью и окном; останавливалась, чтобы показать кулак невидимому врагу; грозилась выцарапать ему глаза – и говорила, говорила, то стеная, то рыча, то угрожая, без конца пережевывая одно и то же. Потом неожиданно бросалась в постель брата и начинала душить его в объятиях; изливала на него поток страстных слов, в котором тонули плаксивые и монотонные возгласы Алексиса. И, наконец, – наконец, наступала тишина! Казалось, в комнате была смерть.

Довольно беспокойное соседство. Но Аннета не смела выказывать неудовольствие. Она жалела своих жильцов: надо терпеливо относиться друг к другу. Страдали, правда, все, но на их долю выпало особенно много страданий. У них на глазах сгорел дом вместе с дряхлой матерью, у них на глазах расстреляли старого слугу; неудивительно, что их ум все еще потрясен. Аннета считала себя обязанной, раз ее миновали подобные напасти, сносить тягостное присутствие жильцов. С ней одной Аполлина еще готова была общаться. Впрочем, тесной близости между ними не возникло. Необузданная Аполлина внезапно переходила от мрачной злобы к проблескам симпатии, а затем опять отшатывалась от Аннеты. В редкие минуты общения казалось, что она угадывает в характере своей хозяйки некоторые родственные черты. И как раз не те, которые Аннете приятно было бы в себе видеть, – это ее раздражало. Когда между ними снова вставала стена, Аннета чувствовала облегчение. Но попытки сблизиться были редки. Чаще эгоистка Аполлина погружалась в мутное и бурливое болото своей души. От него исходили испарения, вызывающие лихорадку. Марк втягивал их в себя, как молодой пес, делающий стойку, – в нем боролись влечение и брезгливость. Он ненавидел Аполлину и выслеживал ее. В бессонные ночи Аннету угнетала эта атмосфера удушливой страсти.

Можно было подумать, что миазмы болотной лихорадки, распространяясь по всей лестнице, просачиваются из-под дверей. На той же площадке, против Аннеты, билась в лихорадочном ознобе Кларисса. Запершись в четырех стенах, она никого не хотела видеть и злилась на весь свет. В душе ее был холод, была ночь. Клариссе казалось, что вся кровь в ней застыла, что она постепенно каменеет, как кора замерзшего дерева. Только письма ушедшего изредка обдавали ее волной тепла. Она читала их с сухими глазами, с оледеневшим сердцем: расставшись с Клариссой, он украл у нее солнце ее ночей. Смяв прочитанное письмо, она зажимала его, как шарик, в кулаке. И, однако, Кларисса отвечала коротким и пустым письмом, не отражавшим того, что она выстрадала, что она хотела и его заставить выстрадать. Она ничего не скрывала; она была из тех, для кого писать значит говорить обо всем, что происходит вокруг, но только не внутри них: о делах, но не о мыслях. О своем заветном Кларисса не вела беседы даже с самой собой. Чтобы говорить со своим сердцем, надо чувствовать его биение.

Ее же сердце застыло. Она, как стеной, отгородилась от мира злобой.

Но весна растопила лед. Однажды до Марка донесся ее смех. Она двигалась по комнате, смотрелась в зеркало. Ее стали встречать на лестнице.

Выходила она из дому поздно. Кларисса всегда была одета со вкусом: эта дочь Парижа инстинктивно понимала, что ей к лицу; линии ее хрупкого тела, все ее движения отличались кошачьей гибкостью, и в глазах у нее мерцал тот холодный тлеющий огонек, какой бывает у кошек. Двигалась она бесшумно, старалась не останавливаться; в виде приветствия только наклоняла голову, а если к ней обращались, ограничивалась двумя-тремя учтивыми словами и проходила мимо. У нее не было охоты говорить о себе или выслушивать других.

«Я иду своим путем, а вы идите своим!»

Она держала себя как чужая. А люди простят вам все, но не простят отказа есть из одной тарелки с ними. Вокруг молодой женщины ткалась паутина недоброжелательства. Ей это было безразлично. Впрочем, все были заняты и не следили за ней. Лишь один человек ждал ее возвращения по ночам, и воображение его кипело, – Марк. Все тот же Марк… Нечего сказать, приятное у него окружение! Справа и слева от его постели – обезумевшие девы. Их распаленные тела… Над Парижем носится ветер сладострастия. А сладострастие сродни ненависти.

Ненависть тоже может быть целомудренной. В семье Бернарденов она переплелась с мыслью о том, кто претерпел все муки. Когда святейший владыка разослал во все христианские страны «Молитву о мире», государство и духовенство распорядились ею по-своему. Оба этих куманька спелись друг с другом: голос всевышнего они решили пропустить через фильтр. Верующие возмутились. В них закипела галликанская кровь. Бернарденотец, человек набожный, но вспыльчивый, метал громы и молнии против иноземца-папы. К счастью, во Франции есть святые люди, которые умеют подать слово божие под любым соусом.

«Ваше святейшество, вы призываете нас молиться о мире… Очень хорошо! Сейчас мы все это объясним… Да будет воля твоя, если только она совпадает с нашей!.. Мир, мир, братья мои…»

«Мир-это победа», – послушно вторят кардиналуархиепископу своды Собора Богоматери.

А золоченые часы церкви св. Магдалины откликаются:

«Да будет мир, о боже, истинный мир, твой мир, то есть наш, но не мир врага, которого мы хотим сокрушить!..»

Вся суть – только в определении…

И христианская совесть уже чиста. Бернардены, говоря о папе и его пастырях, выражают полнейшее удовлетворение. У старого судьи поучительный тон забавно окрашивается ноткой коварной радости, которую доставляет ему выворачивание наизнанку текста закона. Когда он склоняется перед алтарем, его взгляд выражает и благочестие и упрямство; он украдкой улыбается в свою жесткую бороду:

«Чистая работа… Fiat voluntas tua!..[58] Святейший владыка, с вами сыграли шуточку…»

А отец Сертильянж исторгает слезы исступленного восторга у бедных женщин, которым видится Христос в солдатской шинели среди их сыновей в траншее Гефсиманской. Произошло ужасное перевоплощение, и воспаленным от слез глазам, отчаявшимся душам поле бойни явилось алтарем, где в чаше из грязи и золота, из страдания и славы приносится в жертву божественная кровь.

И первым испил ее – до упоения отчаянием – юный, созданный для поцелуев рот Лидии Мюризье.

Ее любимый пал. В первые же дни сентября. Это стало известно не сразу. В сумятице, среди сшибавшихся полчищ, которые нападали, отступали и снова, опустив голову и топча тела мертвых, шли на стену живой плоти, не было времени подсчитывать потери. Лидия еще читала, полная надежды, письма живого, а он уже две недели как бесследно исчез с лица земли. Родина была спасена; невозможно было вообразить себе, что спасители не спаслись… В октябре на дом обрушился смертный приговор. Он был тем более жесток, что не оставлял никаких сомнений. Товарищ умершего указал день, час, место. Приговор обрушился. А дом продолжал стоять, как прежде. Жирер заперся у себя. Если бы не привратник, которому было известно все, никто не узнал бы о свершившемся. Лидия проскользнула по лестнице, как тень; она пришла к своему свекру; она теперь жила у него. Но квартира, казалось, вымерла. Оттуда не доносилось ни звука. Аннета, спускаясь по лестнице, проходила мимо этой квартиры. Молчание душило ее, но она не смела его прервать…

Наконец она постучалась; спустя некоторое время Лидия отворила дверь.

В полутемном коридоре нельзя было разглядеть ее лицо. Женщины безмолвно обнялись. Лидия молча плакала. Аннета чувствовала на своей щеке влагу, струившуюся из-под воспаленных век. Лидия взяла ее за руку и повела к себе. Было шесть часов вечера; свет проникал сюда только из соседней комнаты. Там, вероятно, находился Жирер, но его не было слышно. Аннета и Лидия сели; они держались за руки и говорили вполголоса; Лидия сказала:

– Сегодня вечером я уезжаю.

– Куда?

– На поиски.

Аннета не смела подробно расспрашивать.

– Куда же?

– Туда, где спит мой любимый.

– Куда же именно?

– Ведь место боя сегодня отбито.

– Но как же вы сумеете среди стольких тысяч…

– Он укажет мне путь. Я знаю, что найду его.

Аннете хотелось крикнуть:

«Не надо вам ехать! Не надо!.. Он живет в вас. Зачем искать его в смраде бойни?»

Но она сознавала, что Лидия уже не свободна; Аннета касалась ее рук, но эти руки держал покойник.

– Бедная моя детка, не проводить ли мне вас? – спросила Аннета.

Лидия ответила:

– Спасибо.

И, указывая на освещенную дверь, прибавила:

– Со мной едет отец.

Они простились.

Вечером Аннета расслышала на лестнице легкие, усталые шаги уезжающих.

Через десять дней они вернулись к себе так же бесшумно, как уехали.

Аннета об этом не знала. Услышав звонок, она отворила дверь и на пороге увидела Лидию в трауре, ее скорбную улыбку. Ей показалось, что это Эвридика, возвращающаяся без Орфея. Аннета обняла ее и почти унесла в свою комнату. Потом заперла дверь. Маленькая невеста торопливо рассказала ей о своем путешествии в страну мертвых. Она не плакала; в ее глазах была восторженная радость, но это еще больше надрывало душу. Она тихо сказала:

– Я его нашла… Он вел меня… Мы блуждали по развороченным полям, среди могил. Устали, отчаялись… Когда мы вошли в небольшую рощицу, мне показалось, что я услышала его голос: «Иди!..» Рощица карликовых дубов… Повсюду валялось окровавленное белье, письма, лоскутья… Здесь был окружен целый полк. Я вошла. Он вел меня. Отец сказал мне: «Зачем?

Довольно. Пойдемте назад». У подножия дуба, стоявшего в стороне от других, я нагнулась и подобрала во мху клочок бумаги… Я взглянула… Мое письмо! Последнее, которое он вскрыл!.. И на нем его кровь. Я целовала траву, я легла на том месте, где он лежал, распростертый; это была наша постель; я почувствовала себя счастливой, – хорошо бы уснуть так навеки!

Все, даже самый воздух насыщен там героизмом…

В ее улыбке были экстаз и отчаяние. Аннета не смела на нее взглянуть…

А Жирер словно окаменел. Этот несгибаемый человек вернулся к работе.

Он не разговаривал ни с кем. Но в своих лекциях, речах, пылких статьях Жирер призывал к беспощадному крестовому походу, он ожесточенно нападал, убивал душу врага, хлестал ее, отсекал от человечества. В доме все кланялись ему, но старались не попадаться на глаза; когда он проходил по лестнице, его взгляд, казалось, порицал тех, кто еще остался жив. И живые чувствовали себя в чем-то виноватыми перед ним. Чтобы найти козла отпущения, они инстинктивно накапливали какие-то неопределенные обвинения, – по молчаливому уговору они собирались нанести удар человеку, жившему наверху, – тому, который не ушел на фронт.

Клапье (Жозефену), человеку с больным сердцем… Очень удобная болезнь, чтобы увильнуть от призыва. У истинного француза сердце всегда должно быть достаточно крепким, чтобы умереть в бою… Но он из тех, кто накликал на нас войну и нашествие врага, – пацифист!..

Это был благовоспитанный, застенчивый юноша, хороший писатель, которому хотелось одного: мирно жить наедине со своим пером и старыми книгами. Стоило Клапье наклониться над пролетом лестницы, как ему начинало казаться, что он вдыхает поднимающиеся снизу миазмы подозрения. Все двери на его пути приотворялись: за ним следили. Когда же он раскланивался, люди делали вид, что не замечают его. Брошон, забившись в свою будку, отворачивался, но на улице Клапье чувствовал, что Брошон идет за ним следом, шагах в тридцати. Встречаясь с соседками, женами рабочих, на площадке своего этажа, он читал в их глазах обидные мысли, издевку…

Все это Клапье сочинял больше чем наполовину сам. Ведь сочинять было его ремеслом. Он был одарен воображением, которое жужжало, как стекло горелки Ауэра. И Клапье впал в отчаяние. Он жил в одиночестве, а ведь одного эстетизма недостаточно, чтобы долго выносить одиночество мысли.

Нужен еще и характер, но этот товар не сыщешь на дне чернильницы. Правда, красивые слова обязывают держаться стойко. Когда же не хватает стойкости, красивые слова обязывают лгать. Клапье нетрудно было с их помощью приспособить себя и свой пацифизм к мужественной задаче, которой требовал свирепый дух дома. Он поступил в цензуру. Он перлюстрировал письма.

Клапье не был негодяем. Он никому не желал зла. Но так как слабые люди, сойдя с пути, заходят всегда дальше, чем сильные, он переусердствовал, перегнул палку. Клапье стал разоблачать козни пацифистов. Он решил не складывать рук до тех пор, пока не заставит своих старых соратников, по его примеру, отправиться в Каноссу. Ренегат жаждет каяться вкупе с другими. Горе тем, кто сопротивляется ему! Этот добродушный человек с нежными руками чувствовал, как у него отрастают на кончиках пальцев когти Государства. Его дряблое сердце забилось так бурно, что он возомнил себя Корнелем. Он сделался римлянином. Он готов был, поскольку это от него зависело, повести на заклание всех своих.

Этой ценой он снискал благоволение Брошона. Но он никак не мог понять, почему добрые патриоты вроде Аннеты, теперь, завидя его, поворачиваются к нему спиной.

Аннета была смущена. Она утратила уверенность, которую ощущала в начале войны. Шли дни, месяцы – тревога росла. Работы у нее было мало – и слишком много досуга для раздумья. И она почуяла тот чудовищный Дух, который завладевал всеми окружающими ее людьми – самыми грубыми и самыми обаятельными. Все было неестественно: и пороки и добродетели. Все – торжественая любовь, геройство и страх, вера в себялюбие, самоотверженная жертва – на всем была печать болезни. И болезнь развивалась, она не обходила никого.

Это тем больше удручало Аннету, что она не сводила болезнь к случайности: она и не думала винить в ней чью-то злую волю, чьи-то козни, ни на кого не возлагала ответственности; она не знала, что такое эта война; она знала, что такое война вообще. Бои, совещания протекали вдали от нее, она не могла разглядеть морду Зверя, но ощущала на своем лице его отравленное дыхание. Более чем когда-либо война представала перед ней как явление природы (разложение не менее естественно, чем органическое соединение), но явление патологическое, вроде духовной заразы. Обычно никто не выставляет напоказ свою болезнь, а эту выставляют, точно святые дары; ее украшают фразами об идеале и боге, как мясник украшает говяжьи туши позолоченными бумажными цветами. Любая из этих идей, даже самых искренних, была не свободна от фальши, от низкопоклонства перед чудовищем, заражавшим их проказой. Аннета узнавала ее симптомы в себе самой.

Она горела той же страстью к убийству и жертвоприношению, – всем тем, что не признает сердце и чувство, но что окружает ореолом лицемерный разум. Ее ночи были заполнены тяжелой и преступной жизнью сновидений.

Но, быть может, Аннета, если бы дело шло только о ней, и не боролась бы с этим ядом. Ведь он отравлял ее наравне со всеми другими. Ей причиталась некая доля его, как и доля опасностей. Зачем же ей устраняться?

Она переносила бы его высокомерно, с отвращением, запрещая себе лишь одно: прибегать к румянам. Она уступила бы, если б не видела его ужасающего действия на того, кто был ей дороже света очей.

Болезнь захватила и Марка. Гораздо сильнее, чем взрослых, так как его организм был менее защищен. Ничто из того, что совершалось в доме и за его стенами, не укрывалось от Марка. Его глаза и уши, его обоняние, все его тело, как резонатор, ловило нервные токи, исходившие от этих насыщенных электричеством душ. Он был одарен беспокойным, более зрелым, чем его ум, инстинктом, помогавшим ему угадывать таинственные драмы совести.

Раньше других он прозрел судьбу своих соседей, брата и сестры, сквозь обволакивавшую их черную тучу, – прозрел до конца, хотя и не все понимая. Он почуял перемену в Клариссе Шардонне задолго до того, как о ней узнала мать. Аннета все еще думала, что Кларисса в отчаянии от разлуки с мужем, а Марк уже заметил, что птица линяет и облекается в новые перья.

Он следил за ней через стену. Стоило ей выйти за дверь, и он уже спешил на лестницу, чтобы вдохнуть струившийся от нее запах мускуса. Он подмечал малейшие перемены в ее одежде, во всей ее повадке. Будь он ее мужем или любовником, он не уделял бы ей больше внимания. Не то чтобы он любил ее. Но Марка мучило любопытство, далеко не невинное. Эти души, эти тела женщин… Подсмотреть бы, что делается внутри!.. Он угадал ее виновность еще раньше, чем она провинилась. От этого влечение к ней стало еще сильнее. Ему хотелось всюду следовать за ней – нет! проникнуть в ее душу!.. Что происходит под этой грудью?.. Узнать ее желания, ее тайный трепет, ее запретные мысли… Его чувства только еще формировались. Юноша он или девушка?.. И он еще не постигал смысла своего влечения к девушке – хочет ли он быть таким, как она, или хочет обладать ею.

Как-то вечером – было уже довольно поздно – Марк возвращался с матерью домой. На скудно освещенной улице он заметил два блестящих зрачка – или они померещились ему?.. Это Кларисса прошла с мужчиной. У Марка вырвался возглас удивления:

– А!

И он опустил глаза из непонятного ему самому чувства стыдливости – пусть Кларисса не знает, что он видел ее. Аннета, расслышавшая его возглас, осведомилась, чем он вызван. Марк поспешил отвлечь ее внимание. Ему казалось в ту минуту, что его долг – охранять Клариссу. Но после он упрекал себя за то, что не разглядел как следует, она ли это. Теперь он уже был не уверен. Он пожирал ее глазами… Ее? Нет, неведомую.

Это наваждение преследовало его по ночам. Оно сочилось из всех пор этого дома, из атмосферы этого города, отравленного войной, из горячей земли, накрытой добела раскаленным грозовым небом. Ожидание, тревога, скука, траур, смерть разжигали сладострастные желания. Кларисса была не единственной среди этих душ, оказавшихся во власти наваждения.

Дочь Перрэ не бывает дома: нет отца, который берег бы ее от браконьеров, а мать, поймав дочь, не нашла ничего лучшего, как раскричаться и выставить ее за дверь. Все это тоже не ускользнуло от внимания Марка.

Ее зовут Марселина. Почти так же, как и его… Эта дерзкая девчонка глядит на него исподлобья своими смеющимися глазами с припухшими веками; у нее вздернутый носик, маленький, полный подбородок и губы козлоногого Пана, выпяченные наподобие мундштука духовых инструментов… Он не прочь поиграть на них, но от одной мысли, что он к ним прикоснется, дрожь пробегает по всему его телу – от колен до плеч. Когда они встречаются на лестнице, она называет Марка по имени и бесцеремонно разглядывает его, чтобы вогнать в краску. А он хорохорится и, пряча смущение, называет ее Перрэттой. Она смеется. Они обмениваются взглядами, как заговорщики.

У Пельтье нет дочери. Но и он не менее обесчещен, – если только считает это бесчестьем. Его жена, хорошенькая болтушка, ловкая, разбитная, носит шелковые чулки и высокие ботинки, зашнурованные на двадцать петель. Она их купила на свои трудовые деньги. Она работает на заводе, но – «сегодня нажил – завтра по ветру пустил…» Вот пословица, как будто созданная для военного времени! Г-н Пельтье – истинный патриот. Г-жа Пельтье – тоже. Она обманывает мужа только с союзниками. Разве он от этого в убытке? Это значит сражаться вместе с ним. Говоря это, она хохочет. Эта задорная галльская женщина лжет себе только наполовину. Боже мой, ведь бедняга муж не в проигрыше от того, что в выигрыше она!.. И не вечно же думать об отсутствующих! Или о прошлом и будущем. У настоящего – большая пасть. Оно все заглатывает, на все зарится. Оно – все. Оно – ничто. Это бездна.

Марк катится в нее. Безумен тот, кого гложет забота о будущем! Еще будет ли оно, это будущее! Кто на него надеется, тот окажется обокраденным. Бери! Угощайся скорей, не дожидаясь, пока тебя станут угощать! Тебе даны зубы, руки, глаза, чудесное тело, усеянное глазками, как павлиний хвост, вбирающее в себя жизнь всеми порами. Бери и бери!.. Люби и познавай, упивайся и ненавидь!..

Марк слонялся по Парижу, забросив школу, взбудораженный, любопытный, выбитый из колеи. Война, женщина, враг, желание – огненный тысячеликий Протей – сколько хмельных напитков, которые можно лакать до тошноты!

Сколько вещей, приводящих в восторг, – до того мгновения, когда падаешь, изнуренный, измученный, во славу жизни!.. Уследить за сорвавшимся с привязи жеребенком было очень трудно. Все были поглощены своими мыслями.

Аннета не скоро заподозрила, что не все благополучно. В своем смятении, которое все усиливалось, она не могла оставаться праздной. Уроки, заполнявшие ее досуг, прекратились. Буржуазные семьи сжимались, экономничали, лишая куска хлеба учительниц, – какой от них толк? Аннета пошла месяца на два сменной сестрой в один из парижских госпиталей, на ночные дежурства.

Марк воспользовался этим. Он стал пропадать из дому и блуждал по городу с бьющимся сердцем, принюхиваясь ко всему, стремясь не столько пережить, сколько увидеть, слишком неопытный, чтобы посметь, слишком самолюбивый, чтобы навлечь на себя насмешки, выдав свое неведение. Он шел, не останавливаясь, не чувствуя под собою ног от усталости, с сухими губами и горячими ладонями, шел наугад, возвращаясь и кружа на одном месте… И очень скоро угодил бы в ловушку, если бы, к счастью, на второй же вечер этих скитаний, когда он сидел в каком-то подозрительном баре в самом неподобающем обществе, в плечо ему не вцепилась маленькая крепкая рука. Чей-то голос не то сердито, не то смеясь сказал ему:

– Ты что тут делаешь? Сильвия, его тетка… А она-то что здесь делает? И так как Марк за словом в карман не лез, он спросил:

– А ты? Она расхохоталась, обозвала его шалопаем и, зажав его локоть у себя под мышкой, сказала:

– По твоей милости у меня пропадает вечер. Но долг превыше всего! Ты пойман, я доставлю тебя домой.

Он возражал, но тщетно. Она все же согласилась погулять с ним, прежде чем отправиться домой. Тетушка и племянник, очутившись наедине, стали перебрасываться колкостями. Сильвия хорошо понимала, что зверенышу охота побегать, но она была не лишена здравого смысла и знала, как чревата опасностями преждевременная свобода.

– Ты что думаешь, теленок? Я, мол, сам по себе, что хочу, то и делаю?

Нет, погоди! Ты наш. Ты мамин. Музейное сокровище. Хранится под замком.

Сильвия шутила и бранилась. А Марк сердито брыкался. Он не свободен?

А она почему свободна?

– Да ведь я замужняя женщина, друг мой сердечный! Дерзость Сильвии поставила его в тупик. Она лукаво взглянула на него. Он хотел рассердиться, но засмеялся.

– Ладно, я пойман! Но и тебя поймал! Она расхохоталась. Придется им разделить вину пополам. Они погрозили друг другу пальцем, глазами. Она отвела его домой. Но Аннете не выдала. Сильвию отпугивала суровость старшей сестры, ее серьезное отношение к жизни. Она думала:

«Ручью ведь не помешаешь течь. Перегороди его камнем – он заиграет еще веселее».

И вдруг у Аннеты открылись глаза. Она поняла, что неразумно покидать птенца одного в гнезде. Она бросила работу. Да и тошно ей становилось от этого влечения женщин к раненому мужчине, от любви, которая примешивалась к жалости, любви на крови, любви к крови!..

«Не будь гордячкой! И ты это пережила…»

Самый дикий из всех видов лицемерия. Цивилизованный человек-зверь приправляет свои свирепые инстинкты запахом лжи. И этот запах она почуяла в своем сыне. Его, казалось, источала даже одежда, волосы, нежный пушок на теле мальчика… Лишь бы этот запах смерти не успел подобраться к самому его сердцу.

Она страшилась не только смутного пробуждения мужской зрелости, натиска чувств, опьянения маленького фавна, которого Марк не умел скрыть.

Мать, знающая жизнь, ждет этого часа; и если не без трепета сторожит его приход, то и не удивляется: она молча бодрствует и ждет-с грустью, с гордостью, с жалостью – ждет, когда юный мужчина пройдет через неотвратимый искус, когда разорвутся обволакивающие его покровы и он окончательно отделится от материнского организма. Но этот час, который в мирное время мог бы прозвонить, как в тишине полей в нежный апрельский полдень звонят колокола, теперь хрипло бил среди воя бури, закружившей исступленные народы.

Однажды вечером Аннета, уставшая за день от работы и беготни, сидела в Люксембургском саду. Мимо проходил вместе с товарищами по лицею ее сын. Увлеченные спором, они задержались посреди аллеи. Стена деревьев отделяла их от скамьи, на которой сидела невидимая Аннета. Она услышала страстный и насмешливый голос сына, с восторгом говорившего о том близком будущем, когда у «бошей» потребуют за одно око целых два, за один зуб – всю пасть. Мальчуганы уже сейчас втягивали в себя запах добычи, запах пота и крови растерзанного зверя: они корчили из себя сильных людей, не знающих излишней щепетильности, не знающих слабостей. Марк, хвастаясь своей кровожадностью, говорил:

– Боши насильничали, душили, жгли – и правильно! А мы будем вести себя еще почище их. Война есть война. Это будет пиршество. В газетах, само собой, мы будем писать, на утешение дурачкам, о цивилизации. Мы понесем немцам свою цивилизацию.

Ему поддакивали. Он гордился своим успехом. Мальчики без конца облизывались, предвкушая свои будущие деяния, говоря о женщинах, девушках, которых они «оплодотворят (вот это, впрочем, жалко!) благородным французским семенем!..» Эти повесы сами не знали, что болтают. Это были мужчины. А мужчины не знают, какое зло они творят. Но они его творят.

Аннете казалось, что ее оглушили пощечиной. Оскорбление, вылетевшее из улыбающихся уст ее мальчика, ударило ее прямо в сердце, в живот…

Feri ventrem!.. Вот кого она произвела на свет! Волчонка! «Он еще не понимает…» Но не станет ли он еще хуже, когда поймет? Как спасти его от гнусного зова Джунглей?

В другой раз она слышала, как он бесстыдно потешался, уже в ее присутствии, над лакировщиками войны и мира, жрецами бога и права. Своими зоркими глазами он хорошо разглядел героическое лицемерие Жиреров, Бернарденов, плутовавших в своей игре с Крестом и Идеей, лишь бы выиграть начатую партию. Он-то в них никогда не верил; он ни во что не верил (в ту минуту!). Этим детям претили слова, которые без конца мололи своими большими ртами и нечистыми языками старшие: «Справедливость, Республика, Господь Бог…» Слова, слова, духовные, мирские, замешанные на одних и тех же дрожжах…

– О, это фальшивые векселя!.. Меня на них не подденешь!..

Вместо того чтобы возмущаться, Марк громко хохотал. Он находил этот маскарад остроумным, он участвовал в игре. Идеализм и религия вполне пригодны, чтобы застлать глаза пылью или отравить удушливым газом. Самый сильный – это самый коварный…

– Да здравствуем мы! У нас есть все: проповедники и профессора, шарлатаны от религии, печати, парламента!.. Очень полезно лгать «во имя бога, царя и отечества!» («Михаил Строгов»). Из всех человеческих изобретений самое остроумное – это господь бог во всех его разновидностях!..

Этот желторотый Макиавелли щеголял своим веселым цинизмом. Аннета вышла из себя. А разумнее было бы сохранить самообладание. Но Марк затронул ее самое чувствительное место. Вспылив, она крикнула:

– Довольно! Марк удивился.

– Почему?

– Такими вещами не шутят! Он насмешливо уронил:

– Только это и делают!

– За них умирают!

– Ах, я и забыл, что в твое время они были в моде! Извини.

– Нет, я тебя не извиняю, – придя в ярость, сказала Аннета. – Довольно глумиться!

– Это мой способ быть серьезным, – сказал Марк.

У него был недобрый взгляд, натянутая полуулыбка. Он продолжал:

– И прошу тебя заметить, что я отношусь с уважением к этим вещам.

(Он сделал ударение на последнем слове.).

– Вот этого я тебе и не прощаю, – сказала Аннета. – Все эти вещи: бог, религия – я в них не верю. Это мое несчастье. Но я уважаю тех, кто верует в них. И при виде лукавых людей, которые плутуют со своей верой, – верой, которой у меня нет, – я готова чуть ли не отстаивать ее, я за нее страдаю.

– От нечего делать, – заметил Марк. – А не лучше ли было бы найти ей применение? Это-сила, такая же, как человеческая глупость. Используем ее! Используем обе эти силы! Пусть все служит победе. Я имею право извлекать пользу из веры, раз я не верю сам!

Аннета, пригнув голову, взглянула ему в глаза и сказала:

– Не заставляй меня презирать тебя! Марк отступил на шаг.

Она продолжала смотреть на него блестящими от гнева глазами, пригнув голову: это все еще была телка Юнона, готовая ринуться в бой, Аннета прежних дней. Ноздри ее трепетали. Она отчеканила:

– Я могу стерпеть многое: семь смертных грехов, всевозможные пороки, даже жестокость. Но единственно, чего я не прощаю, это лицемерия. Играть верой, не веря, плутовать с самим собой и со своими идеями, быть Тартюфом – нет, лучше уж не родиться на свет! В тот день, когда я увижу, что ты так опустился, я стряхну тебя как пыль с моих туфель. Даже если ты безобразен, низок – будь правдив! Уж лучше ненавидеть тебя, чем презирать.

Марк молчал; он задыхался. Оба дрожали от гнева. Гневные слова хлестнули его по щекам; он хотел ответить тем же, больно хлестнуть ее в свою очередь, но у него захватило дыхание. Эта буря застала его врасплох.

Мать и сын впились друг в друга взглядом, как два врага. Но сын, помимо своей воли, сдался первый: он опустил глаза, пряча слезы затаенной ярости; он заставил себя ухмыльнуться; он собрал все силы, чтобы не дать ей заметить свою слабость… Аннета повернулась и ушла. Он скрипнул зубами.

Он готов был убить ее!..

Слова, как раскаленное железо, оставили ожог. Аннета, едва очутившись за дверью, уже раскаялась в своей резкой выходке. А она-то думала, что преодолела свою вспыльчивость! Но буря собиралась уже несколько месяцев;

Аннета чувствовала, что вспышка эта не последняя. Теперь ее слова показались ей ужасными. От их резкости ей стало почти так же стыдно, как ее сыну. Она попыталась получить прощение и при следующей встрече заговорила с ним ласково и нежно, как будто все уже было забыто.

Но Марк не забыл. Он держал ее на расстоянии. Он счел себя оскорбленным. В отместку он старался – раз ее так прельщала искренность – говорить и делать все, что могло ее ранить…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70