– А-а! – протянул Конецпольский, – пожалуйста, хоть двух.
Чаплинский молча поклонился и поспешил к пленным. Их в это время сортировали. Предлагавших за себя выкуп было немного, остальных же распределяли в различные поместья пана, где им предстояло под надзором исполнять тяжелые домашние работы.
Пан Чаплинский подошел к управляющему и заявил, что ему дозволено выбрать себе пленного. Обойдя ряды связанных татар, он остановился на коренастом малом с диким зверским выражением лица и плутоватыми глазами. Пан подстароста знал немного по-татарски, и ему не требовался переводчик. – Есть у тебя аул? – спросил он.
– Нет, господин, – отвечал татарин, – я кочевник.
– А на волю хочешь?
Татарин ничего не ответил, весело осклабился и приложил руку к груди. Чаплинский остался доволен этим коротким разговором и велел прислать ему выбранного пленника.
По приезде домой первым делом пан подстароста послал за своим зятем Комаровским. Зять был его правой рукой во всех темных делах. Ловкий, изворотливый, смышленый, расторопный, он обладал одной только слабостью –был невоздержен на язык, любил сболтнуть. Поэтому очень серьезных дел Чаплинский ему не доверял. В коротких словах передал ему подстароста разговор свой с Конецпольским и прибавил:
– Теперь, пане, за дело; самому мне некогда, да и неловко, а на тебя я надеюсь, как на каменную стену. Живо набери народу побольше, да поотчаяннее, наших не хватит; у него там видимо невидимо крестьян насажено на земле; тут двумя тремя сотнями не отделаешься, а надо, чтобы был отряд по крайней мере в тысячу.
– Постараюсь, пан Данило, только деньжонок отсыпь на угощенье.
– Этого добра не жалко! – весело вскричал Чаплинский. – Такое имение, как Суботово, денег стоит.
Он вынул из-за пазухи заранее приготовленный кошелек с деньгами и сунул его зятю.
– Торопись, торопись, пане, разговаривать теперь некогда! – возразил он Комаровскому, когда тот хотел еще что-то спросить.
Через несколько минут по уходе зятя Чаплинский что-то вспомнил, послал вдогонку за ним слугу, но его уже след простыл.
"Экий я дурак!" – ворчал про себя Чаплинский, – "забыл самое главное: надо было несколько раз наказать этому болтуну, чтобы держал язык за зубами и не говорил, зачем нам люди нужны, а я ему ни разу об этом не напомнил. Ох, как бы не упустить нам старого Хмеля, хитер он, как лисица". Это оказалось, действительно, большой ошибкой со стороны Чаплинского.
Комаровский так был доволен, что наконец-то они получили разрешение от пана старосты доконать своего врага, наезд на Суботово представлялся ему таким законным делом, особенно под прикрытием пана старосты, что ему и в голову не приходило соблюдать осторожность. Вербуя людей в шинках и корчмах, подговаривая мелких шляхтичей, он прямо говорил им, что они с зятем идут на Богдана, что недолго казаку важничать, будет он болтаться на виселице.
– А не на виселице, так отрубят ему голову, – с уверенностью подтверждал он.
В толпе, с которою говорил Комаровский, стоял и Брыкалок в длинной монашеской рясе и в нахлобученном на глаза клобуке. В тот же день вечером он явился в Суботово. Один из слуг Богдана уже прослышал от своего знакомого, что зять, пана подстаросты собирает зачем-то отряд, но зачем именно – он не мог объяснить своему хозяину.
– Видно опять татары появились! – в раздумье сказал Богдан.
– Какие новости, Брыкалок? – спросил он вошедшего к нему запорожца.
– Зять пана подстаросты собирал сегодня людей на площади, – ответил тот, почтительно кланяясь.
– Это-то я слышал, да зачем ему люди? Татары, что ли опять проявились?
– Какие татары! – махнул рукою Брыкалок. – Пан подстароста на тебя идет, захватить хочет Суботово.
– На меня? – удивился Богдан. – По какому же праву?
– Да видно так, без прав. Он хвалился, что ты скоро будешь на виселице.
– Ну, это мы еще увидим! – сказал Богдан. – Однако, все-таки дело плохо. Народу свободного у меня мало. Да и обнесут они меня, если я за них силою возьмусь.
Он о чем-то подумал и кликнул Марину. Брыкалок оставил комнату.
– Слушай, Марина, что я тебе скажу, – начал он. – Чаплинский хочет отнять у нас Суботово, людей, говорят, набирает. Мне непременно надо ехать в Чигирин, может быть, успею все предупредить, открыть его козни пану старосте, не может же быть, чтобы все это делалось с разрешения Конецпольского. А ты смотри, держи ухо востро. Довгуна я оставлю здесь на случай. Но вряд ли Чаплинский решится напасть так скоро. Людей собрать не так-то легко.
– Мой бабий разум глупый, Зиновий Михайлович, а все бы лучше ты меня послушал и остался дома. Знаю я хорошо старого волка: уж если он задумал кого погубить, долго ждать не станет. А что мы будем без тебя делать? Хлопы разбегутся, казаков мало, он же, поди-ка, много народу приведет. Богдан слушал ее задумчиво и, видимо, колебался.
– Я постараюсь завтра вернуться, Марина, а съездить мне непременно надо, непременно надо передать обо всем пану старосте и просить защиты; быть может, он мне и людей даст; должен же он помнить мои прежние заслуги, я ему ничего худого не сделал.
Марина с сердцем проговорила:
– Удивительный ты человек, Зиновий Михайлович; кажется, и довольно на свете пожил, а все рассуждаешь, как ребенок. Что за охота старосте заступаться за тебя? Чаплинский его правая рука, он без него мизинцем не пошевелит, а ты ему что? И прежде он тебя не особенно-то долюбливал, а теперь, когда ты с казаками связался, помяни мое слово, все паны от тебя отступятся. Ты думаешь, что я женщина, так уж и не понимаю, что тут делается, зачем к тебе все эти Довгуны, Брыкалки да запорожцы шляются. Эх, пан Зиновий, право, лучше нам за панами тянуть. Ничем тебя Бог не обидел, ни умом, ни ученостью, чем ты не пан?
Богдан посмотрел на нее с усмешкою.
– Вижу, вижу, что тебе уж очень бы хотелось паньей стать. Да быть-то этого никогда не может, никогда нам с панами не сравняться, все мы будем простыми казаками. А вот паньей-гетманшей, это ты можешь быть, – продолжал он в том же полушутливом тоне.
Марина взглянула на него своими проницательными черными глазами и покачала головой.
– Умный ты человек, Зиновий Михайлович, – сказала она тихо, –думается мне подчас, что умнее тебя на свете нет, а все-таки до булавы и бунчука далеко тебе, и это не так легко дается.
– Что ж, может и дастся! – гордо приосанясь и сверкнув очами, проговорил Богдан.
– Так ты едешь? – вздохнув, спросила Марина.
– Еду! – коротко отвечал он.
Як взяли Марусеньку лугами-ярами, Та повезли Марусеньку битими шляхами…
Чаплинский, отправив Комаровского, позвал слугу и велел привести пленного татарина. Пленник остановился у двери и угрюмо смотрел на своего нового господина, ожидая его приказаний. Пан подстароста прошелся два раза по комнате, остановился перед татарином и, заложив руки за спину, медленно проговорил:
– Так хочешь на волю?
Татарин угрюмо помолчал, потом сказал:
– Не смейся надо мной! Зачем тебе отпускать меня на волю, когда я твой раб? Аллаху, видно, так угодно, чтобы я служил тебе.
– Я над тобой не смеюсь! – отвечал Чаплинский. – Есть у меня дело, ты его можешь исполнить, и если за него возьмешься, я дам тебе свободу. Татарин встрепенулся, глаза его дико сверкнули из-под черных бровей. – Птице нужен воздух, а сыну Аллаха степь! – проговорил он. – Вижу, урус, что ты мне свободу дашь не даром, но я всякое дело исполню, лишь быть снова на воле. Ахметка хитер, ой, как хитер! Все может, что захочет. Говори, урус, скорей, какое твое дело?
Чаплинский отвел татарина вглубь комнаты и вполголоса начал говорить. Он затруднялся в татарских выражениях, но пленник впился в него глазами, подсказывал не только слова, но даже мысли, налету ловил его желания. Меньше, чем в четверть часа они условились. Чаплинский снова позвал слугу, велел отвести татарина, напоить, накормить его досыта и присматривать, чтобы не ушел.
– И больше никаких указаний не будет, ясновельможный пан? – спросил слуга с удивлением.
– Никаких! – резко отвечал подстароста, сдвинув брови.
Слуга поспешно ушел вслед за татарином, покачивая головой и удивляясь про себя, к чему это господину понадобился этот пленник; ему не назначили никакого дела, а еще велели за ним присматривать. Он взял татарина на кухню и шепотом передал свои соображения остальной прислуге. Они решили, что это, должно быть, знатный мурза; пан, видно, думает получить хороший выкуп, и стали смотреть на пленника с некоторым уважением. Он, по-видимому, был совершенно спокоен и не думал бежать, исправно ел все, что ему подавали, и даже не отказался от горилки и от браги.
Пан подстароста весь день был в отличном расположении духа, а когда пришел под вечер Комаровский и заявил, что у него более пятисот человек, которых можно поднять тотчас же, он совсем повеселел, велел подать бутылку старого венгерского и на радостях распил ее с зятем. Одно только его беспокоило: зять сознался, что разболтал о наезде.
– Экий ты, брат, пустомеля! – укорял его Чаплинский, – теперь эта птица наверно уйдет от нас. Впрочем, это ничего, – прибавил он, – если он уйдет, то без хозяина легче будет овладеть хутором. Смотри, разузнай завтра поточнее, где Богдан.
Комаровский ушел, а Чаплинский нетерпеливо ходил по комнате, ожидая, чтобы стемнело. Наконец зажгли огни, и густая тьма южной ночи как-то сразу спустилась на усадьбу. Чаплинский велел приготовить лучшего коня из татарского табуна, захваченного в одном из набегов, и другого похуже. Потом он велел привести Катрю. Девушка несколько суток просидела взаперти, ничего не зная об ожидавшей ее участи. Она как-то осунулась, глаза беспокойно перебегали с одного предмета на другой, волосы беспорядочными прядями падали на плечи. Но все-таки во всех ее движениях сквозила решимость и виднелось гордое непреклонное упорство. Чаплинский холодно, почти презрительно посмотрел на нее и сказал:
– В последний раз я с тобою говорю, хочешь ли ты или нет меня слушаться? Отступись от своего казака. Замани его сюда, а здесь я с ним сам расправлюсь.
Девушка только сверкнула на него очами и в этом взоре он увидел всю ненависть ее к нему. Он невольно смутился и опустил глаза, но потом тотчас же оправился и резко проговорил:
– Хочешь или нет?
– Что ты пытаешь меня? – с горечью проговорила девушка. – Убей, казни, я смерти не боюсь, а любимого человека в руки твои не предам.
– Казнить тебя? – насмешливо повторил Чаплинский. – Ну, нет, это слишком много было бы для тебя чести. А ты знай, что, если не послушаешь меня, то я тебя отдам в татарскую неволю, и не после, не когда-нибудь, а теперь, сию минуту! – грозно прокричал он и, хлопнув в ладоши, приказал вошедшему слуге:
– Позвать сюда татарина!
Катря вздрогнула и широко открыла глаза.
– Пан Чаплинский шутит? – проговорила она, стараясь преодолеть смущение. – Он не может меня, вольную шляхтянку, отдать в рабство. На это есть законы, права.
– Законы, права? – со смехом повторил подстароста. – Я не так глуп, чтобы дать тебе возможность пользоваться этими правами. Сегодня же ты вместе со своей мамкою очутишься в руках татарина, которого я отпускаю на волю. А там в степи ищи прав и законов в татарском ауле.
В эту минуту вошел Ахмет.
– Смотри, Ахмет, вот твоя будущая пленница. Хороша ли?
– Хорош, урус, ой, хорош! Большой деньга дадут, – проговорил татарин. При виде татарина, его зверского, дерзкого лица, Катря не выдержала, силы ее оставили, и она, как сноп, упала на пол.
– Теперь, Ахмет, – по-татарски сказал Чаплинский, – забирай обеих пленниц, другую, старуху, тебе выведут, приторочь их покрепче, коней я тебе даю, и удирай подальше, чтобы о тебе не слуху, ни духу не было. Татарин схватил полумертвую Катрю и вышел на крыльцо, где уже стояло двое коней и два хлопа держали вырывавшуюся из их рук Олешку. Ахмет, не торопясь, с полным знанием дела, вытащил из-за пояса длинную веревку, разрезал ее надвое, связал сначала бесчувственную Катрю и перебросил ее к себе на седло. Затем принялся за старуху, которая всячески бранила его по-татарски и вопила на целый дом. Ахмет вынул из-за пазухи пестрый платок, хладнокровно свернул его, заткнул старухе рот, связал ей руки и приторочил ее к седлу другой лошади. Потом быстрым привычным вскочил в седло, поправился, взял повода обоих коней, выехал за ворота, гикнул и помчался по дороге в лес.
7. НАЕЗД
Глянь обернися, стань задивися который маешь много
Же ровний будешь тому в которого не маешь ничого
Бо той справует, шчо всiм керует; сам Бог милостиве
Всi наши справи на своей шалi важить справедливе.
На другой день в большой столовой Суботовского хутора сидели Марина, а напротив нее, за кружкою меда, ксендз Хотинский. Он был иезуит в полном смысле слова: худощавый, с желтым морщинистым лицом, с беспокойно бегавшими хитрыми глазками, с двумя резко обозначившимися складками у рта, придававшими ему хищный вид, с кошачьими манерами и вкрадчивым голосом. Он считался давнишним другом Чаплинского и помогал ему во многих его делах. Новое поручение его патрона казалось ему труднее всякого другого. Это была уже не первая попытка и Хотинский знал, что имеет дело с ловкой изворотливой шляхтянкой, католичкою только по названию, постоянно жившей между православными и свыкшеюся с вольным казацким духом.
– Пани Марина, – вкрадчиво возобновил он прерванный разговор, –должна выслушать меня хоть раз без шуток, дело серьезное, шуткам нет места.
– Слушаю пана ксендза, – полупрезрительно, полунасмешливо отвечала Марина.
– Знает ли пани, что затевает казак, ее будущий муж? Он затевает хлопское восстание, он мутит и регистровых казаков, и запорожцев, а за такие проделки ему не сносить головы на плечах. Неужели пани хочет быть женою преступника? Ведь его ждет казнь на плахе…
– Пан ксендз забывает, ответила Марина решительно, – что пан Зиновий еще не преступник. Преступники те, кто хотят лишить его прав и состояния. Но, ведь, есть же и законы… Он поехал к пану старосте и будет просить его заступничества.
– Он опоздал, – не без ехидства заметил ксендз, – пан староста для него ничего не сделает.
Марина пытливо посмотрела на Хотинского.
– Почему пан ксендз это думает? – спросила она.
– Не думаю, а знаю из верного источника, что пан Конецпольский и спит, и видит как бы отделаться от беспокойной головы. Пани должна поверить моему слову. Хмельницкому больше не видеть Суботова. А пани Марине не лучше ли остаться здесь полною хозяйкою, сделаться настоящей пани, чем держать сторону бунтовщиков? Рано или поздно их постигнет кара Божья! – проговорил он, возвышая голос. – Опомнись, пока есть время, и не губи души своей, дочь моя!
Марина молча слушала; по лицу ее пробегали какие-то неуловимые тени. В душе она никогда не была казачкой; но она искренно любила Богдана, верила в его ум и энергию. Она питала надежду, что когда-нибудь он возвысится, и они заживут настоящими панами. За последнее время вера ее в Богдана сильно пошатнулась. Она не одобряла дружбы его с хлопами и не предвидела ничего хорошего. Сколько было вождей казацких до него, и все они кончали жизнь на колу или под топором палача, паны же живут себе да живут и давят хлопов по-прежнему. "Лучше повелевать хлопами, заключала она и жить по-пански, чем ждать, чтобы вместе с хлопами вздернули на виселицу". Все эти соображения быстро промелькнули у нее в голове, и она внимательнее обыкновенного прислушивалась к словам ксендза.
– Пан ксендз, – спросила она наконец, – наверное знает, что пан Чаплинский хочет завладеет Суботовым и что пан староста за это с него не взыщет?
– Наверное, – подтвердил ксендз.
– Пан Зиновий обратиться тогда в суд.
– На суде он и подавно ничего не выиграет, так как у него нет письменных доказательств на владение.
– Но, ведь это ужасно! – с истинным отчаянием в голосе сказала Марина, – куда же мы денемся?
– Куда он денется? Это уж его дело, – ответил ксендз, – может идти к своим запорожцам. Что же касается до пани Марины, то ей никуда и деваться не нужно: она знает, что пан подстароста готов положить все к ногам ее. Марина встала и в сильном волнении подошла к окну. Вдруг вдали по направлению к богатым пажитям, у гумен, там, где стояла мельница, вспыхнул один огненный язык, за ним другой, третий… К небу взвились снопы яркого света и, точно ракеты, рассыпались по темному своду.
– Иезус, Мария! Что это? – воскликнула Марина, – никак пожар на гумне?
Она хотела выбежать во двор. Но в тот же момент отовсюду поднялись крики, целые толпы людей бежали от села к усадьбе, а вдали слышались конский топот и ржанье, точно неслись всадники.
Ивашко Довгун быстро вошел в комнату бледный, расстроенный.
– Пани Марина, – поспешно проговорил он, – сюда несется отряд человек в тысячу, если не более; мельница зажжена, на гумне горит хлеб; крестьяне бегут из хат в усадьбу.
– Берите оружие, раздавайте людям, попробуем защищаться, –хладнокровно сказала Марина и, обратившись к Хотинскому, прибавила:
Пану ксендзу лучше бы убраться отсюда, пока есть время.
– Я предпочитаю остаться здесь, пани Марина, – упорно ответил Хотинский.
Марина промолчала и вышла с Довгуном на двор. Там уже толпилось множество крестьян с женщинами и детьми. Бабы голосили, дети кричали, мужчины торопливо разбирали оружие, выносимое хлопами. Наскоро устроили вал у ворот и калитки, снеся сюда всякий скарб. За этим валом поместились те, у кого было оружие.
Марина вместе с Довгуном деятельно распоряжалась обороной, раздавала порох и пули, размещала людей, успокаивала женщин. Довгун принял на себя команду, велел всем сидеть тихо и стрелять тогда, когда он даст знать. Отряд Чаплинского быстро приближался; впереди ехал пан подстароста с зятем. По-видимому, они не рассчитывали на какое-либо сопротивление, так как наверно знали, что Богдана нет дома. Но подъехав ближе, Комаровский заметил засаду и торчавшие дула ружей и передал об этом Чаплинскому. Они приостановились, чтобы посоветоваться, как начать атаку. Отряд разделился, одна часть двинулась к воротам, а другая отправилась в объезд вокруг ограды. Осажденные дали залп, но среди них было мало искусных стрелков, и залп этот почти не причинил никакого вреда отряду подстаросты. Всадники быстрым натиском выломали ворота, сломили засаду и началась рукопашная схватка, схватка ужасная, где каждый из осажденных сознавал, что он бьется за свой кров, за семью, за свободу: попасть в руки пана Чаплинского значило стать рабом.
Чаплинский, увидав Довгуна, бросился к нему и хотел свалить его с ног ударом сабли.
– Не уйдешь от меня, висельник! – кричал он.
Довгун, отразив удар, в свою очередь собирался напасть на врага. В эту минуту Комаровский, подскочив сзади, хватил его саблей по голове. Довгун зашатался и упал замертво, даже не крикнув.
– Готов! – проговорил Чаплинский злобно, оттолкнув его ногой, и бросился к сражавшимся.
Осажденные на половину были перебиты, остальные раненые, окровавленные искали спасения в бегстве. Чаплинский не велел их преследовать: он уже считал Суботово своим имением, а этих людей, так дорого продававших свою свободу, будущими рабами.
Торжественно вошел пан подстароста в дом. На пороге его встретил ксендз. Чаплинский подошел под благословение, а ксендз поздравил его с новоприобретенным имением.
– Где пани Марина? – был первый вопрос подстаросты.
– В своей комнате, ясновельможный пан, изволит горько плакать.
– Что ж она сказала на ваше увещание?
– Она была сегодня гораздо внимательнее, чем всегда.
– В самом деле? – весело спросил Чаплинский. – Пойдем же к ней! –прибавил он, увлекая за собой ксендза.
Марина сидела в верхней светелке, в еврей комнате, куда убежала, когда началась свалка. Чаплинский вошел в дом победителем, она закрыла лицо руками и заплакала. Она понимала, что теперь она в руках подстаросты, и ей оставались только два исхода: или смерть или замужество с нелюбимым человеком. Смерти она боялась, ей хотелось жить, вселиться; но и замужество с Чаплинским, которого она в душе ненавидела, презирала, не могло привлекать ее. Спастись бегством нечего было и думать, это было невозможно, весь дом оцепила стража нового владельца, и никто не мог проскользнуть.
Вдруг послышались шаги на лестнице, дверь отворилась, на пороге показались Чаплинский и Хотинский. Подстароста вошел смело и самоуверенно, высоко подняв свою надутую голову, заложив руки за пояс. В эту минуту он показался Марине еще некрасивее, еще ненавистнее, чем всегда, но она ловко сумела скрыть свои чувства и встала к нему навстречу. С некоторой сдержанной холодностью отвесила она ему поклон.
– Я пленница пана Чаплинского, – сказала она, но думаю, что благородство пана не даст мне этого почувствовать.
– Это будет вполне зависеть от пани Марины, ей стоит только согласиться стать моей женой, и я сам буду ее рабом.
– Прошу у пана позволения об этом подумать, – уклончиво ответила Марина.
– Слушаю, пани! – вежливо кланяясь, с тонкой усмешкой проговорил подстароста. – Я дам пани два дня сроку, а на третий день буду ждать ее решительного ответа. Теперь же пани Марина не откажет быть гостеприимной хозяйкой; я с зятем и наши люди заморились и проголодались. Прикажи подать нам ужинать и накорми людей.
Они сошли вниз. Марина пошла распорядиться по хозяйству, а Чаплинский заговорил о чем-то вполголоса со своим зятем.
В эту минуту на дворе послышался шум и на пороге показалось несколько хлопов. Они держали за руки десятилетнего мальчика, сына Богдана. Лицо ребенка было страшно бледно, глаза горели, губы запеклись; в руке он сжимал саблю, поднятую на дворе. При входе в комнату он вырвался из рук хлопов, подскочил к Чаплинскому, намереваясь его ударить саблей; но Комаровский схватил его за руку и крепко стиснул ее.
– Это еще что за хлопец? – воскликнул Чаплинский.
– Я не хлопец! – гордо возразил ребенок. – Я сын вольного казака, а ты обманщик и трус, дождался, когда отец уехал из дому…
Боялся с ним встретиться. Если ты не трус, выходи на поединок со мной, мне Бог поможет тебя убить!
Чаплинский задрожал от злости.
– Вот я тебе дам поединок! Гей, кто там, хлопы!
Несколько слуг вскочили в комнату.
– Отнести его на конюшню да отпороть хорошенько! – проговорил пан подстароста.
Мальчика схватили и под наблюдением Комаровского потащили на конюшню. Он не кричал под розгами. Били его долго, нещадно. Остановились только тогда, когда мальчик совсем замер. Его отнесли в одну из нижних комнат дома и там положили на солому.
В это время у ограды, в углу копошился маленький татарченок около бездыханного человека. Сарай, где хранилась сбруя, открытою дверью закрывал их от взоров стражи. Татарченок каким-то лоскутом обвязал рану, присыпав ее предварительно порохом, затем старался привести казака в чувство, расстегнув его казакин и рубашку, растирал ему грудь и виски снегом, протиснув ему немного снегу в рот; но все это не помогало, казак не приходил в себя. Тогда татарченок бережно положил перевязанную голову на землю, подложил под нее край суконного казакина и, обежав кругом сарая, осторожно, как кошка, пробрался на кухню. Тут он, как ни в чем не бывало, потолкался между прислугой, высмотрел флягу с горилкой, лежавшую в углу на столе, беспечно подошел и, улучшив минуту, сунул ее к себе за пазуху. Затем также незаметно юркнул за сарай и, к великой своей радости, увидел, что казак пришел в себя.
– Где я? – спросил Ивашко, озираясь и приподнимаясь на локте.
– Тише, тише, урус! – шептал мальчик. – Кругом все чужие люди! Иваш все припомнил.
– Наши перебиты? – спросил он.
– Много, ух, как много! – прошептал мальчик и, показывая на двор, где чернелись трупы, прибавил: – Вот они!
Иваш посмотрел и вздохнул.
– А пани? – спросил он, помолчав.
– Угощает того сердитого с усами.
Мальчик шепотом рассказал, что он заметил, как упал казак, и тотчас же во время суматохи оттащил его сюда за сарай. За сараем стражи не было, и если казак может как-нибудь перелезть через стену, то конь уже там ждет его в овраге. Он еще заранее, пока не расставили стражу, выпустил его за ворота и привязал к пню. Затем татарченок вытащил флягу с вином и маленький сверток с порохом.
– Это я тоже тебе, урус! Утащил вон там у мертвого, – сказал он.
Иваш взял на ладонь щепотку пороха, велел татарченку налить горилки, размещал и выпил. Остальной порох он бережно сунул в карман, а флягу положил за пазуху. Он чувствовал порядочную слабость, но обыкновенное запорожское лекарство оживило его, а желание спастись возвратило энергию и бодрость. С помощью мальчика он поднялся на ноги, прошел за сарай и осторожно перелез через стену, цепляясь за выдававшиеся камни. Мальчик кивнул ему на прощанье головой и побежал, подпрыгивая, в кухню, а Иваш спустился в овраг, отвязал бурка и поскакал в Чигирин известить Хмельницкого. Он чувствовал боль в голове; глаза застилало туманом, но несколько глотков горилки во время пути поддержали его силы, и он благополучно добрался до корчмы, где остановился Богдан.
Хмельницкий сидел в светелке корчмы за жбаном браги и, угрюмо облокотясь на руку, курил свою люльку. Когда Иваш вошел к нему бледный с перевязкою на голове, он сразу все понял.
– Не говори, не говори! – остановил он Довгуна, – вижу, что враг мой на этот раз одолел меня. Но мы с ним еще потягаемся.
– Был ты, батько, у пана старосты? – спросил Ивашко.
– Был и вчера, и сегодня, да не застал его, пан уехал на охоту, только завтра вернется. А что Марина? – отрывисто спросил Богдан.
– Угощает подстаросту, – повторил Ивашко слова татарченка.
– Эх! – проговорил Богдан и махнул рукой.
Он больше ничего не спрашивал, уложил Иваша в постель, дал ему еще порцию горилки с порохом, перевязал и осмотрел рану; она оказалась довольно легкой; а сам лег на лавку, подостлав под себя кожух. Но ему не спалось: тысячи дум роились у него в голове, тысячи предложений и планов возникали и заменялись новыми, ни за один он не мог ухватиться, все они уплывали, стирались. Одно только было ясно, что если он ни в суде, ни у старосты не найдет защиты, то будет сам себя защищать. Ему казалось, что он разрывает связь с прошедшим, начинает что-то новое, неиспытанное. В эту минуту душевной борьбы невольно всплыли воспоминания: то он видел себя в бурсе, прилежно сидящим за латынью или устраивающим с товарищами побоище, то он видел себя в схватке с татарами рядом со стариком отцом, старым воином, закаленным в битвах, то он был в плену у татар и пользовался милостивым вниманием хана, то войсковым писарем в почете у панов; вспоминалось ему и свидание с королем, и теперь невольно пришло на ум, что, может быть, и в этом его частном деле король, столь милостиво относившейся к нему, окажет ему помощь.
– Если здесь не найду управы, – проговорил он, – отправлюсь в Варшаву на сейм.
Под утро он наконец заснул; но едва забрезжил свет, он уже вскочил на ноги и подошел посмотреть на раненого. Ивашко спал крепко и во сне что-то бормотал. Богдан задумчиво смотрел на это молодое бледное лицо, на этого юношу, второй раз спасшегося от смерти.
– Да, – проговорил он тихо, – кому суждено жить, тому не умереть.
На обширном дворе пана Конецпольского толпились доезжачие, егеря и слухи. Пан только что приехал с охоты, все заняты были расседлыванием лошадей, сортировкой дичи и веселыми рассказами об охотничьих приключениях.
Богдан медленно взошел на крыльцо и велел дворецкому доложить о себе пану старосте. Дворецкий высокомерно оглядел его с головы до ног и с расстановкою проговорил:
– Не думаю, чтобы ясновельможный пан мог принять теперь; он только что вернулся с охоты и изволит завтракать.
– Я подожду, – спокойно ответил Хмельницкий.
Дворецкий важно отправился докладывать пану. Через несколько минут он вернулся и объявил Богдану, что пан его принять не может, а просит зайти часа через два.
Хмельницкий вернулся в корчму и на пороге своей комнаты увидел спасенного им татарченка Саипа.
– Что скажешь, Саип? – спросил он тревожно, предчувствуя, что услышит еще что-нибудь недоброе.
У мальчика на глазах блестели слезы.
– Худо, пан, ох как худо! – пробормотал он.
– Что такое, говори скорее.
– Сын твой умер сегодня утром.
Богдан побледнел.
– Убит? – выговорил он чуть слышно.
– Розгами засекли за то, что сгрубил сердитому урусу.
Богдан молча опустился на лавку и сжал голову руками.
– А пани замуж выходит за сердитого уруса, – прибавил мальчик. –Завтра их будет венчать тот длинный мулла в делом, что живет уже второй день у тебя на хуторе.
Богдан вскочил с места и ударил кулаком по столу. Вид его был страшен, когда он гневно ухватил себя за волосы и не то крикнул, не то заревел:
– Месть им! Смерть им!
Татарченок в испуге попятился к двери, а Ивашко открыл глаза и недоумевал… Богдан объяснил ему, в чем дело. Он уже овладел собою и продолжал расспрашивать мальчика обо всем, что происходило на хуторе.
– Хорошо, Саип, – закончил он свой разговор. – Ступай опять назад и пусть никто не знает, что ты меня видел. Смотри во все глаза, слушай все, что можешь услышать и, если узнаешь что важное, прибеги сказать.
– Понимаю, – весело ответил мальчик и вприпрыжку пустился обратно. Через два часа Богдан снова был у пана старосты. Его ввели в кабинет, где он увидел пана старосту, заваленного бумагами. Эти дни ему самому пришлось разбираться с делами, так как пан подстароста по случаю своей свадьбы выпросил себе отпуск. Пан Конецпольский принял Богдана холодно, вежливо, указал ему рукою на стул и вопросительно посмотрел на него.