1. В ДОРОГЕ
Отец строго посмотрел на сына.
– Слышь ты, – сказал он ему и брови его сдвинулись. – Марина тебе все равно, что мать, да и будет скоро матерью, как только я женюсь на ней. Не станешь ее слушаться, так и впрямь казацкой плети попробуешь.
Мальчик злобно глянул на женщину, сжал кулаки, но промолчал.
Пан Зиновий ловко вскочил в седло и двинулся легкою рысью по Чигиринской дороге.
Длинные, косые тени ложились по лесу от высоких деревьев. Сквозь легкую дымку морозного воздуха тускло светила луна. При этом слабом, бледном освещении все принимало иные формы: лес, казалось, наполнился таинственными призраками. Трусливому путнику, наверное, погрезились бы и русалки, и лешие, и упыри, но Зиновий Хмельницкий был не из трусливых, ему и в голову не приходило думать о чем-то сверхъестественном, да он, по-видимому, и не замечал окружающей его природы. Его волновали вполне определенные думы, притом не из особенно веселых. Брови его то и дело хмурились, в глазах вспыхивал недобрый огонь, а губы невольно сжимались плотнее.
Вдруг где-то впереди послышался пронзительный крик: "Ой, ратуйте, ой, ой!" Зиновий с удивлением поднял голову, приостановил коня и прислушался: – Это на дороге! – вполголоса проговорил он. – Должно быть за поворотом, а может быть и ближе.
Он пришпорил коня и поскакал вперед.
Вдали послышался неясный топот и голоса. Чуткое ухо Зиновия ясно различало, что навстречу ему неслось несколько всадников. Он снова приостановился, нащупал пистолеты… Прошла минута, другая; из-за видневшегося шагах в ста поворота показались один за другим четверо всадников, скакавших во всю прыть.
На всякий случай Зиновий вынул из кобуры пистолет, но, вглядевшись хорошенько, в удивлении опустил руку.
– Пан Данило! – закричал он, – гей, пан Данило! Куда тебя несет?
Но пан Данило только тревожно оглянулся: он, очевидно, узнал Зиновия, но сделал, однако же, вид, что не заметил его и проскакал дальше. За ним промчались и трое других всадников, через несколько секунд все они скрылись из виду.
– Фу ты! – сердито сплюнул Зиновий. – Что за напасть? Татары что ли за ним гонятся? Да не слыхать что-то!..
Он нервно дернул коня и поскакал дальше, осторожно посматривая по сторонам. Проехав с версту, привычным взглядом заметил он на одном из деревьев что-то черное, медленно покачивавшееся, бросавшее длинную, неверную тень на снежную дорогу.
– Господи, Иисусе Христе! – прошептал он и перекрестился. – Да это удавленник!
Потом быстро сообразив что-то, прибавил:
– Эге, да уж не проказы ли это кума Данила? На такие дела он мастер, не даром как заяц улепетывал….
С этими словами он подъехал к раскачивающемуся на толстом суку телу, хладнокровно повернул его к себе лицом, всмотрелся и заметил:
– Незнакомый! Однако руки-то у него еще теплые…
Ловко встал он в стременах, вынул из-под кафтана охотничий нож, прихватил левою рукою кожаную веревку и одним взмахом перерезал ее. Тело закачалось у него в руке, но он удержал его и тихонько спустил на землю. Потом слез с коня, освободил петлю, расстегнул серую суконную свиту и стал растирать удавленному грудь.
– Молодой еще! – сказал он тихо. – Должно быть запорожец…
Ему пришлось повозиться с четверть часа: наконец, казак проявил некоторые признаки жизни, слабо шевельнул рукою и конвульсивно захрипел, силясь вздохнуть. Зиновий вытащил из-за пазухи флягу с вином, разжал рот казака и влил ему несколько капель горилки.
– Вот сейчас посмотрим, – заметил он, – христианская ли у тебя душа. Если ты истый казак и добрый христианин, горилка непременно тебе поможет. Молодой запорожец оказался истым казаком и через минуту открыл глаза.
Он озирался вокруг со страхом и удивлением, но не мог говорить. Зиновий приподнял его, дал ему хлебнуть еще глотка два из фляги, потом, придерживая его одной рукой, опять стал растирать ему грудь и горло. Посинелое лицо запорожца мало-помалу отошло и побледнело. Он несколько раз глубоко вздохнул и хрипло прошептал:
– Где я?
– Все там же, друже, где и был, – весело проговорил Хмельницкий, – а угодить бы тебе сегодня на тот свет, если б не я.
– А где же ты? – со страхом спросил запорожец, снова озираясь.
– Эти, что вздернули-то тебя? Их, братику, и след простыл. Пан Данилко блудлив, как кошка, а труслив, как заяц.
– А ты его знаешь? – спросил казак, понемногу приходя в себя и усаживаясь.
– Кума-то Данилу? Еще бы не знать, это мой первый друг и приятель! –с усмешкою ответил Зиновий. – Думаю, что он с охотою вздернул бы и меня, как тебя, да только руки не доросли, коротки.
Казак с удивлением посмотрел на Хмельницкого, помолчал немного и затем проговорил с чувством:
– Спасибо тебе, добрый человек, кто бы ты не был, пан ли, казак ли, по гроб не забуду твоей услуги, вечный тебе слуга!
Потом, как бы припоминая что-то, он схватился за голову и застонал:
– Ох, горе мне!
– Что с тобою? – удивленно спросил Зиновий.
– Конь мой, конь мой! Угнали они его с собой! Верный ты мой Бурко, что я теперь буду без тебя делать!..
– Ну, это ты, друг мой, ошибаешься, – заметил Зиновий, – Бурко, верно, от них тягу дал. Я их встретил четверых, пятого коня с ними не было.
– Не было, говоришь ты?!.. – с радостью почти вскрикнул казак, схватив Хмельницкого за руку. – Не было? Ну, значит, он им не дался. А не дался, так прибежит, тотчас на мой зов откликнется.
Он поднялся на ноги, поддерживаемый Зиновием, и несколько раз пронзительно свистнул. Вдали из чащи раздалось протяжное ржание.
– Бурушко мой! – крикнул казак. – Ведь это он… Вот увидишь, тотчас прибежит.
Он свистнул еще и еще раз, и каждый раз ответное ржание слышалось ближе и ближе, наконец, пронесся и топот. Бурко скакал во весь дух через поляну к своему хозяину.
– Ах ты, мой дружище! – воскликнул запорожец, обняв коня за шею, когда он перед ним остановился, фыркая и подергивая ушами. – Золотой ты мой! Цены тебе нет!
Конь весело терся о щеку запорожца своею умною мордою и с удальством потряхивал гривою.
– Добрый у тебя конь, – проговорил Зиновий, с видом знатока осматривая высокие тонкие ноги и нервную жилистую шею Бурка.
– Сам, ведь, я его выходил, выхолил, – рассказывал запорожец, усаживаясь в седле и подбирая повода. – Жеребеночком он мне еще достался. Такой он умный, все равно, что человек. А силища непомерная! В битве как-то напал на меня пеший татарин, а он как хватит его зубами за пояс, да как тряхнет головою, да бросит его о камень, у татарина и дух вон. Одна беда, задорлив больно. Вот и нынче у меня из-за него ссора началась.
– Это с Чаплинским-то? Как так? – спросил Хмельницкий.
– Да так. Мой Бурко ни за что чужому коню дороги не уступит, хоть убей его! Когда он идет, всякий конь сторонись. Едим мы с ним сегодня, а тут, как на грех, этот пан навстречу, на охоту едет. Кричит мне: "Прочь с дороги!" Я бы своротил, да Бурко ни взад, ни вперед, шагает прямо на пана и знать ничего не хочет. Тот взбесился, хватил его по морде нагайкой, а Бурко взвился на дыбы, опустился, наклонил голову и хвать пана зубами за ногу. Рассвирепел пан, как крикнет: "Вздернуть казака!" Я и опомниться не успел, схватили меня слуги и поволокли к дереву; сам пан с пояса веревку снял…
Лошади тронулись. Всадники ехали шагом. Запорожец молчал. Зиновий обратился к нему с вопросом.
– А ты знаешь пана Чаплинского?
– Я-то его знаю, а он меня не знает.
– Как же это так? – спросил Хмельницкий.
Запорожец вздохнул и, помолчав немного, проговорил:
Вижу я, что ты добрый человек, иначе ты бы меня от смерти не спас, да боюсь душу тебе душу тебе открыть. Коли он твой приятель, как бы чего не вышло дурного.
– Ну, ладно! – небрежно сказал Зиновий, – я до чужих дел не охотник. – А давно ты из Сечи?
– Да вот уж с неделю будет, как выехал, заезжал тут еще по делам…
– Что же у вас на Сечи слышно? – спросил Хмельницкий.
– Вам, панам, я думаю, не больно занятно слушать про наши казацкие дела, – недоверчиво ответил запорожец.
– Панам-то, может, и не занятно, да я не пан, а казак. Быть может, ты на Сечи и слыхал про Богдана Хмельницкого, так вот я сам и есть.
Казак оторопел.
– Батюшка, Богдан Михайлович! Вот привел Бог и мне тебя увидеть.
Богдан самодовольно улыбнулся.
– А что? – спросил он. – Разве слышал про меня что доброе?
– Да за последнее время, почитай, только и разговору, что про тебя.
– А что про меня говорят?
– Да вот как ты тогда две тысячи-то слишком казаков в эту Францию отправил, между ними много и наших было. С тех пор твоя и слава у нас пошла. Уж коли, говорят, он две тысячи народу поднять мог, поднимет и больше. Он самый такой человек, какого нам и надо. Богом он нам данный человек, говорят. Да и с панами ты, говорят, ладить умеешь, до самого короля доходишь.
– Ну, это, положим, и не совсем так, – вставил Богдан. – С королем я, правда, хорош, но с панами, не могу сказать, чтобы очень ладил. Да и ладить-то с ними не к чему, – прибавил он угрюмо. – Идет уже, идет день судный через дикие поля, а как придет, весь свет Божий задивится. Плохо тогда придется панам, закаются они хлопов из-за пустяков на деревья вздергивать.
Лицо Богдана приняло мрачное и грозное выражение, глаза его метали искры, он будто вырос, и простодушный запорожец невольно осадил своего коня. Но через минуту Богдан словно стряхнул с себя тяжелые думы и, обратившись к запорожцу, ласково спросил его:
– А ты давно живешь в Сечи?
– Она мне все равно, что мать, – с некоторою гордостью ответил казак, – вспоила меня и вскормила. Мне и трех лет не было, как батько мой приехал со мною на Запорожье. Мать-то умерла, он больно затосковал, продал хутор и пошел к запорожцам. Семи лет я уже ходил на татар. И твоего родителя покойника помню, славный был вояка. Не раз его в битвах видел, а вот тебя так совсем не помню.
– Давно это было, – проговорил задумчиво Богдан, – много воды с тех пор утекло. Постарел я, много невзгод видел, у одних татар сколько в плену насиделся.
Несколько времени они ехали молча. Наконец, запорожец подъехал к Богдану и нерешительно проговорил:
– Батюшка, Богдан Михайлович, что я тебе скажу. Ты мне жизнь спас, дозволь мне быть твоим слугою!
Хмельницкий удивленно глянул на него.
– А Сеча? – спросил он.
– Что ж! – лукаво проговорил запорожец, – не ровен час и в Сечу с тобою заглянем, служить же буду тебе верой и правдой, прикажешь зарезать кого, зарежу, в огонь и воду пойду за тебя!
Хмельницкий немного подумал.
– А как тебя звать, хлопец? – спросил он.
– Ивашко Довгун, – отвечал запорожец.
– Так вот, Иване, заезжай ты ко мне дня через два на хутор. Там и перетолкуем, быть может, ты мне и понадобишься. А теперь ты куда едешь? Ивашко замялся.
– Да как тебе сказать, Богдан Михайлович, ехал-то я по своему делу, да не попал, а теперь мне туда и ехать не след.
Богдан посмотрел на него с усмешкой.
– Вижу, вижу, что дивчина замешалась. Так, что ли?
– Да что ж, батько! – махнув рукой, со вздохом проговорил Иван, –надо, видно, тебе во всем признаться. Есть у этого Чаплинского воспитанница сиротка…
– Катря-то? – перебил его Богдан. – Эй, хлопец, ты не в своем уме, ведь, она панночка!..
– Что ж, что панночка, – гордо вскинув голову, проговорил Иван. – И мы когда-то паны были да казаками стали, а все люди.
– Люди-то люди, да Чаплинский о себе больно много думает, он ее тебе добром не даст.
– А мы и силой возьмем!
– А как силой-то она и сама не пойдет?
– Эх, батько, – с досадою проговорил казак, – не мути ты меня. С чего ей не пойти? Ей там житье не сладкое, не в родном доме.
– Да куда же ты ее денешь? У тебя ни роду, ни племени.
– Вот в этом-то все и дело! Так, ведь, у меня зато в тростниках немало чего припасено, не даром тоже на татар набеги делал. Прикоплю еще маленько и обзаведусь хатой.
– Ну, это, брат, уж твое дело! – рассмеялся Богдан. – Ты, я вижу, хлопец ловкий. Не даром и мне служить хочешь, лишь бы по соседству быть. Запорожец сконфузился.
– Нет, батько, право слово, нет! Этого я и в уме не держал.
– Ладно, ладно, – подсмеивался Хмельницкий, – там уж увидим.
Они подъезжали к Чигирину. Вдали замелькали огоньки в окнах маленьких домиков. Послышался лай собак. Всадники пришпорили коней и через несколько минут въехали в узкие улицы города. На рыночной площади, несмотря на позднее время, было много народу: и гуртовщики со скотом, и крестьяне в белых свитах, и мещане; все они толпились около шинка, гудели спорили, считали барыши, вырученные за день, и тут же пропивали их у жида-шинкаря, самодовольно потряхивавшего козлиною бородкою.
Довгун распростился с Богданом и вмешался в толпу, а Хмельницкий поехал далее в Черкасы, к знакомому полковнику Барабашу.
2. ПРИГЛАШЕНИЯ. ВЕЧЕРНИЦА
Як у землi кралевськiй да добра не було.
Як жиды рандари
Всi шляхи козацки зарандовали…
Подъехав к дому полковника, Хмельницкий бросил повода подбежавшему конюху и медленною важною походкою взошел на высокое крыльцо. Полковница Барабашиха сама отворила ему дверь и с низким поклоном приняла дорогого гостя. Лицо ее, однако, далеко не выражало приветствия, а в голосе, когда на вопрос Хмельницкого: "Дома ли кум?" – она отвечала: "Дома, милости прошу!" – звучала спесь пополам со злобою.
Они вошли через узкие низкие сени в просторную большую комнату. В печи пылали дрова и ярко освещали незатейливое убранство комнаты: несколько лавок, дубовый стол, оружие на стенах, в углу на полках посуду, на полу несколько звериных шкур.
Поговаривали, что у пана Барабаша денег много, но жил он скупенько, жался во всем, в чем мог, лишней прислуги не держал, пиров не задавал. К тому же он был уже стар и частенько вздыхал, что полковничья булава ему не под силу.
Барабаш сидел на лавке у печки и, по-видимому, до прихода Хмельницкого сладко дремал. Его немного тучная, но благообразная фигура с длинными седыми усами дышала добродушием и приветливостью.
– Здорово будь, кум Богдан! – весело проговорил он, усаживая подле себя гостя, и в ту же минуту с некоторым беспокойством взглянул на пани Барабашиху. Она величественно стояла посреди горницы, сложив руки на груди.
– Эй, пани! – обратился он к ней самым ласковым голосом, – нам бы с кумом-то горилки да медку, да бражки. С дороги кум, верно, озяб.
– Озяб, ох, озяб, кум Барабаш! – лукаво проговорил Хмельницкий, с усмешкою посматривая на пани. – А у ясновельможной пани горилка чудо как хороша. Да уж если милость ваша будет, то приютите меня и на ночлег, – все так же лукаво посматривая на обоих, прибавил он.
Барабаш как будто немного смутился, а пани даже застыла от удивления. Такой дерзости она не ожидала от "этого казака", как она за спиной его называла. Но делать было нечего. Там, где дело касалось горилки и угощения, Барабаш умел настоять на своем, а отказать в ночлеге не позволяло гостеприимство.
Пани плавно заходила по комнате, сердито шурша шелковою плахтою, то и дело поправляя выбивавшиеся из-под бархатного кораблика полуседые кудри. Она приподняла брови, сжала губы, но зато глаза метали молнии, и пан Барабаш невольно ежился за чаркою, стараясь не смотреть на сердитую хозяйку.
– Я к вам, кум, с покорнейшею просьбою, – начал Богдан. – Через четыре дня Николин день, затеваю пир, так уж не откажите пожаловать.
Пани строго посмотрела на пана, но он старательно рассматривал дно своей чарки и отвечал вполголоса:
– Приду, приду! У тебя, кум, веселые вечеринки.
Барабашиха не выдержала.
– И что вам взнудилось моего пана тащить? – проговорила она Хмельницкому. – Мой пан вам не пара, он стар и горилки пить совсем не может, все хворает.
Богдан усмехнулся и закусил ус.
– Ясновельможная пани, – отвечал он, – я за честь почту, если и вы удостоите меня своим посещением.
– Я! – задыхаясь выговорила Барабашиха. – Я? Да я и к самому пану Конецпольскому не езжу, сколько ни зовут.
– Жаль, – продолжал Богдан все в том же тоне, – тогда уж, если милость ваша будет, отпустите ко мне кума. Мы с ним по родственному повеселимся.
– Не бывать этому, не бывать! – забывшись, крикнула пани, но сейчас же стихла и холодно проговорила:
– Впрочем, это его дело, а мое бабье дело гостя принять, постель приготовить. Ваша постель готова, пан. Не угодно ли пожаловать.
Спровадив гостя она накинулась на мужа:
– И что тебе за охота знаться с этим казаком? Ты послушай, что про него говорят-то, доведет он тебя до беды.
– Не шуми, пани! – кротко успокаивал ее Барабаш. – Кум Богдан хороший человек, славный воин, веселый товарищ.
– Задаст он тебе веселья, дожидайся! Слыхала я от хлопов, что он вольницу мутит, всем исподтишка о королевской грамоте рассказывает. Ой, подведет он тебя, старина! Болтаться тебе вместе с ним на виселице!
– Молчи, жена! – грозно крикнул Барабаш, – ничего ты в этих делах не смыслишь!
– Я не смыслю! – обиделась пани. Да если б я то ничего не смыслила, то куда бы ты без меня и делся! Давай мне скорее королевскую грамоту. Барабаш вынул сложенный лист из-за пазухи и передал жене.
– Спрячь, спрячь! Оно, пожалуй, и лучше будет, – покорно проговорил он.
На другое утро Хмельницкий распрощался с кумом и его женою и отправился к другому своему знакомому, переяславскому полковнику Кречовскому.
Пан Кречовский, еще не старый человек, принял Богдана чрезвычайно ласково.
– Спасибо, пан Богдан, что навестил. Я уже собирался было посылать за тобою, – сказал он, вводя Хмельницкого в роскошно убранную комнату: стены скрывались под шелком и бархатом, в поставцах стояло множество золотой и серебряной посуды, на полу лежали мягкие ковры, по углам и стенам красовалось дорогое оружие. Пан Кречовский изо всех сил тянулся за богатою шляхтою, и в его гордом шляхетском сердце таился непочатый угол честолюбия. Он метил очень высоко и постоянно чувствовал себя обиженным, так как мечты его не осуществлялись и наполовину. В Хмельницком он чуял силу и рассчитывал, хотя этим путем, хотя дружбою с казацкою вольницею добиться высокого положения.
– А что нового? – спросил Хмельницкий, усаживаясь вместе с хозяином за роскошную закуску, поданную одним из хлопов в нарядном кафтане яркого цвета.
Пан сделал знак и слуга удалился.
– Видишь ли что, друже, – понизив голос, стал говорить пан Кречовский, – коли хочешь дело делать, начинай, а то как бы не было поздно. Больно на тебя точит зубы подстароста чигиринский, не попадись в его лапы.
– Знаю, брат, знаю! Да только сделать-то ничего не могу. Надо мне королевскую грамоту в руках иметь.
– Зачем тебе грамота? – спросил Кречовский, – тебе казаки и так доверяют.
– Доверяют, это так, – отвечал Богдан, – но одних казаков недостаточно, надо и хана поднять на ноги, а с этими татарами без доказательства ничего не сделаешь.
– Ну, так торопись и доставай грамоту. На днях я слышал, как Чаплинский хвалился упечь тебя туда, где ты и света не увидишь. Ведь, ты знаешь, – прибавил он еще тише, – никто не чует, что я тебе друг, при них я тебя еще больше их браню. Все несчастия скликаю вместе с ними на твою голову, – прибавил он, смеясь.
– Спасибо, пан, спасибо! – проговорил Хмельницкий, пожимая ему руку, – зато и я надеюсь на тебя, как на каменную стену. Если же удадутся все наши замыслы, – прибавил он, – так вот тебе рука и крепкое казацкое слово, мы все разделим по-братски, пополам.
В глазах Кречовского блеснул огонек.
– Обошли меня паны… – проговорил он. – Как я им служил, из кожи лез, ничего не добился. Ну, и полно же теперь, больше они от меня службы не увидят. Послужу хлопам, все равно двум смертям не бывать, а одной не миновать.
Последние слова Кречовского, видимо, неприятно подействовали на Хмельницкого, он наморщил лоб и вперил в пана не то неприязненный, не то насмешливый взор.
– Да, – сказал он как-то загадочно, – хлопы честнее панов и службу твою оценить сумеют.
Затем он сразу переменил разговор и беспечно проговорил:
– В день Николая Чудотворца, 6-го декабря, милости прошу пана до моего двора.
– Что так? – спросил Кречовский. – Пир затеваешь?
– Пир не пир, а маленькую вечеринку. Где нам, бедным казакам, пиры затевать.
– И Чаплинский у тебя будет? – спросил Кречовский с видимым любопытством.
– Обещал, отчего ему не быть? – небрежно проговорил Богдан.
– Вот еще что, пан Богдан, – проговорил Кречовский, как бы вспомнив что-то. – Берегись ты своего джуры Дачевского. Я его несколько раз видел у Чаплинского, не за добром он туда ходит.
– У Чаплинского? – с удивлением спросил Богдан. – Ты думаешь, что он шпионит за мной?
– Не думаю, а почти уверен в этом, – отвечал Кречовский.
Богдан, видимо, что-то соображал.
– Да, да! – в раздумье говорил он, – это очень возможно. Спасибо тебе, друже! Это я приму к сведению.
Поговорив еще о том, о сем, Хмельницкий встал и при прощании заметил хозяину:
– А слышал ты, что татарский загон появился?
– Нет, ничего не слыхал, – ответил Кречовский.
– Мне на днях казак сказывал. Надвигаются, говорят, через Дикие поля. Надо бы разузнать.
– Ну, брат, как бы тебя не послали, – проговорил Кречовский. – Наш пан староста тоже начинает на тебя зубы точить. Недавно вспоминал на пиру, как ты тогда его отцу про крепость ответил.
– Это про Кодак-то? – заметил Хмельницкий. – Что ж и теперь повторю: "Что руки человеческие созидают, то руками и разрушается". И разрушим, Бог даст, и разрушим! – гордо проговорил Хмельницкий.
– Бог даст, разрушим! – повторил Кречовский, – но и осторожность не мешает.
– Так, что же про меня говорил пан староста? – переспросил Богдан.
– Он рассказывал, как его отец уже на смертном одре жалел, что оставил твою буйную голову у тебя на плечах.
– Ну, так то отец, а с сыном я, кажется, лажу.
– Много тут портит Чаплинский. Сколько раз мне случалось слышать, как он тебя расписывает перед старостой.
– Бог с ним! – небрежно проговорил Богдан, – еще наше не ушло. Он мне простить не может, что я женюсь на Марине. Бог с ним, – повторил он, – я ему зла не желаю. А все-таки спасибо, друже, за твои советы, остерегаться буду.
Расставшись с Богданом, Иван Довгун подъехал к шинку, отдал своего коня мальчишке жиду, сыну корчмаря, и вошел в низенькую горницу, битком набитую мелким людом. Он сел к одному из столов и стал прислушиваться к разговорам. Сидевшие в корчме были уже навеселе, языки развязались и никто не стеснялся высказывать то, что у него было на душе. Старый слепой кобзарь заунывно пел что-то, сидя в углу, но его никто не слушал.
– Нет, вы послушайте, добрые люди, – говорил в одном углу высокий худой хлопец резким крикливым. – Разве это так можно жить? И пашню у тебя возьмут на корне, и покос у тебя оттянут, и последнюю скотинку из дому выведут, да и тебя самого, в угоду пана, угонят. Нарядят в дурацкую, шутовскую одежду и ступай за паном по белу свету мыкаться. А тут жена с ребятишками голодает, да и из них жид последнее повытянет, того гляди на улицу выгонит, последний хуторишко и тот отнимет…
– Что и говорить, – вторили окружающие, – плохие времена…
– А слыхали вы, братцы? – перебил толстый приземистый человек в одежде мещанина, – говорят, опять звезда с хвостом на небе появилась.
– Не звезда, брат, а два меча, – перебил его другой. – И мечи те остриями сходятся. Один меч панский, а другой казацкий. Вот и рассуди, что это значит…
– Что там на небе, – заговорил опять высокий крестьянин, – небо небом а ты посмотри, что на земле-то делается. Сгрубил пану, голову тебе долой или камень на шею и в воду. Да, что я говорю, пану, довольно жиду-арендатору не понравиться, так он тебя одними церковными налогами доймет. Крестить ли ребенка, иди жиду поклонись. Какую цену заломит, ту и давай. А нет у тебя денег, так и останется дитя некрещенным, оно для жида, для нехристя, еще лучше. Ему над нами, над православными, надругаться куда как любо. Умрет кто в доме, опять к жиду, в ноги кланяйся: "Позволь, мол, добродзею, похоронить!" Ни жениться, ни Святого Причастия принять, ничего нельзя без жидовского разрешения, и за все плати взятки. Спрашиваю вас, добрые люди, можно ли так жить? – заключил он, обводя глазами слушателей. – Верно, верно! – загудела толпа. – Житья нам нет от панов, пора с этим покончить!
Довгун внимательно прислушивался к речи крестьянина, всматривался в него, и странная улыбка появилась на его лице.
– Вот так хлопец! – засмеялся он про себя. – Да ведь это казак наш Брыкалок! Ей-ей, это Брыкалок. Каким же манером он обернулся в крестьянина?
Улучив минуту, когда толпа отхлынула, он подошел к высокому оратору и дернул его за полу.
– Гей, Брыкалко! – тихо проговорил он. – Что ты тут за чепуху городишь? Какой ты крестьянин? Ты и земли-то пахать не умеешь!
Брыкалок с досадою обернулся к товарищу и погрозил кулаком.
– А этого хочешь? – тихо, но выразительно сказал он. – Молчи, держи язык за зубами и не суйся не в свое дело.
– Э-ге! – протянул Довгун, – понимаю… Ну, ладно! Довольно уж наболтал тут, пойдем, я тебе чарку поднесу, у тебя, небось, в горле-то пересохло.
Они подошли к шинкарю, выпили по чарке горилки да по кружке меду и вышли на улицу.
– Знаешь что, Брыкалко, – сказал Довгун, – сегодня, ведь, воскресенье, значит, у девушек вечерницы. Хочешь со мною отправиться?
– А куда? – спросил длинный казак.
– Да недалеко. Вот тут к Чигиринскому подстаросте в имение. Коня-то мы здесь оставим, а сами пешочком и проберемся.
– Пойдем, пожалуй, – согласился Брыкалок.
Они вошли во двор. Ивашко о чем-то переговорил с жиденком, сунул ему в руку блестящую монету, и тот в несколько прыжков исчез в корчме.
– Что там с ним, колдуешь, что ли? – спросил Брыкалок, стоя у ворот. – Колдую! – усмехаясь, ответил Ивашко.
Через несколько минут жиденок вернулся с каким-то свертком в руках и передал его Довгуну.
– Все ли тут? – спросил казак.
– Все, добродзею!
– Ты у меня смотри! – пригрозил ему Довгун. – Коли что не так, я с тебя стребую, не в последний раз видимся.
– Смилуйтесь, пан казак! Смею ли я?
– Что ты там у него взял? – спросил Брыкалок.
– Да уж идем! По дороге все расскажу, времени терять некогда, –торопил Ивашко, увлекая за собою товарища.
В обширном доме Чаплинского было темно и тихо. Хозяин вернулся домой взбешенный, угрюмый. Все попрятались по углам. Когда пан бывал не в духе, у хлопа за малейшую провинность могла и голова с плеч слететь. Пан Данило прошел в свою опочевальню и потребовал к себе сельского фельдшера.
В одной из задних комнат, при тусклом мерцании лучины в светце, сидела черноокая панна Катря и нетерпеливо перебирала свои монисты. Перед нею стояла ее мамка, старая татарка Олешка. Катря была в полном смысле красавица. Огненные черные глаза, опушенные длинными ресницами, смотрели бойко, решительно, весело из-под густых бровей дугою. Черные вьющиеся волосы прихотливыми змейками выползали из толстых длинных кос. Смуглое личико с ярко-алыми губками было игриво, подвижно, обворожительно, хотя немного слишком мужественно для молоденькой девушки. Худощавая, стройная, живая, она, казалось, ни минуты не могла посидеть на месте. "Никакое горе на ней не висло", – как говорила ее мамка.
– Мальчишка ты, вот что! – ворчала старуха, когда Катря затевала какую-нибудь проказу, – какая ты панночка, ты на панночку и не похожа.
– Я татарченок! – дразнила ее Катря, – ведь ты меня выкормила, а ты татарка…
– Фу, сорви-голова! – отмахивалась от нее Олешка.
Она не любила, когда ей напоминали ее татарское происхождение: выросла она в казацкой семье и считала себя настоящею казачкою.
– Мама пусти меня на вечерницу, – упрашивала девушка, – умильно посматривая на мамку. – Ну, право, я долго не засижусь!
– В уме ли ты? – испуганно уговаривала ее старуха. – Ты слышала, что пан подстароста приехал домой гневен. Ну, вдруг спросит тебя? Ведь, он меня в живых не оставит.
– Зачем ему обо мне спрашивать? Я тихонько уйду, никто не увидит.
– И что тебе дались эти вечерницы? – ворчала мамка. – Панское ли это дело с сельскими дивчатами песни распевать?
– Весело, мамуля, страх как весело! – притоптывая цветными черевичками, сказала Катря.
От одного воспоминания у нее у нее уже глаза разгорелись.
Мамка с любовью на нее посмотрела.
– Ну, уж иди, что с тобою делать, – согласилась она. – Я огонь потушу, а если спросит, скажу: голова разболелась, спать легла.
Девушка бросилась старухе на шею.
– Ах, мамуся! Ты моя кралечка, торбочка, бубличек, колобочек! –кричала она, целуя старуху.
Мамка отмахивалась от нее обеими руками.
– Да ну уж, полно! Иди, что ли!
Девушка живо собралась. Надела тонкую рубаху с расшивным воротом и рукавами, обмотала ярко-синюю шелковую плахту, подвязала ее красивым кушаком с вышитыми концами, обвила косы вокруг головы, а поверх их положила алую ленту. Взяла она было атласный жупан, обшитый дорогим мехом, но сейчас же отложила его в сторону и обратилась к мамке:
– Дай мне, мамуся, твою свиту и шапку; боюсь, чтобы кто не узнал.
– Черевики-то промочишь, смотри, снег какой, – говорила мамка, подавая свиту.
– И то правда, дай лучше чоботы.
В один миг Катря переменила свои красные черевики с серебряными подковами на черные чоботы и побежала из дому в одну из ближайших хат, кутаясь в длинную свиту и подбирая на ходу рукава. Катря знала, что Довгун должен был приехать из Сечи; не раз она уже видела его прежде на вечерницах и теперь рассчитывала, что, может быть, он догадается зайти на село.