– Нет, – отвечает он, – ничего.
Говорит он медленно, и, что удивляет его самого, слова помимо его воли вылетают неестественно отрывисто.
– Вам больно?
– Нет, – говорит он. – Я не могу… пошевелиться…
– Не двигайтесь. Если что нужно, скажите мне. Это от укола, который вам сделал врач. Он попытается проникнуть сюда вечером – сделает второй. – Она снова опустила глаза и принялась за вязанье. – Если ему удастся. Теперь ни в чем нельзя быть уверенным, – добавила она.
Должно быть, тошнота, которую он ощущает с тех пор, как проснулся, тоже вызвана уколом. У него жажда, но ему не хочется подыматься, чтобы пойти напиться из крана в умывальной, которая находится в конце коридора. Лучше он подождет, когда вернется фельдшер в брезентовой куртке и охотничьих сапогах. Нет, не то: ведь о нем заботится тут женщина с таким низким грудным голосом. И только сейчас он с удивлением соображает, что снова находится в той же комнате, где действие происходило когда-то. Ему отчетливо вспоминается мотоцикл, темный коридор, где он растянулся под дверью, оказавшейся надежным укрытием. Потом… он не знает, что было потом. Конечно, ни госпиталь, ни переполненное кафе, ни длительные скитания по пустынным улицам в его состоянии не были возможны. Он спрашивает:
– Рана серьезная?
Женщина, видимо, не слышит и продолжает вязать. Он повторяет:
– Ранение серьезное?
Но тут он соображает, что говорит слишком тихо, – совсем беззвучно шевелит губами. На этот раз, однако, молодая женщина приподняла голову. Она откладывает вязанье на стол, рядом с внушительным черным клубком, и замирает – то ли в ожидании, то ли в тревоге, то ли в страхе и молча на него глядит. Наконец она отваживается спросить:
– Вы что-то сказали?
Он повторяет вопрос. На этот раз из его уст вылетают слабые, но отчетливые звуки, словно ее низкий, грудной голос вернул ему дар речи; разве что она угадала по губам, что он хочет сказать.
– Нет, это пустяки. Скоро выздоровеете.
– Встану…
– Нет, не сегодня. И не завтра. Попозже.
Но он не может терять время. Он встанет сегодня же вечером.
– А коробка, – говорит он, – где она?
Женщина не поняла, и он вынужден повторить вопрос:
– Коробка, что была у меня?.. – По напряженному лицу женщины скользнула улыбка.
– Не волнуйтесь, она тут. Ее малыш принес. Не надо много разговаривать. Вам вредно.
– Нет, ничего… не очень, – говорит солдат.
Она оставила вязанье, положила руки на колени и глядит на него. Она похожа на статую. У нее правильные, но резкие черты лица, как у той женщины, что когда-то, давным-давно подавала ему вино. Он говорит с усилием:
– Пить.
Должно быть, он даже не пошевелил губами, потому что она продолжает сидеть не шелохнувшись и ничего не отвечает. А может быть, ее светлые глаза даже не видят его, может быть, они глядят на других посетителей, расположившихся подальше, за другими столиками, в глубине залы, которую она озирает, минуя взглядом солдата и двух его соседей, минуя другие столы, скользнув взором вдоль стены, где висят, прикрепленные четырьмя кнопками, небольшие белые листочки объявлений с мелко напечатанным текстом, все еще привлекающие плотную кучку читателей, скользнув мимо витрины со сборчатой занавеской, закрывающей стекло вровень с лицами прохожих, – витрины с тремя рельефными шарами снаружи, выписанными эмалевой краской, и снегом, что медленно и мерно, вертикально падает тяжелыми, густыми хлопьями.
И свежий снег мало-помалу оседает на оставленных за день следах, округляя углы, заполняя вмятины, выравнивая поверхности, и вскоре исчезают желтые тропки, протоптанные вдоль домов пешеходами, одинокие следы мальчугана, две параллельные борозды, прорытые посреди мостовой мотоциклом с коляской.
Но следует прежде всего удостовериться, что все еще падает снег. Солдат хочет спросить у молодой женщины, так ли это. Но может ли она знать, сидя тут, в комнате без окон? Ей придется выйти наружу, шагнуть за приоткрытую дверь, перейти переднюю, где ожидает черный зонтик, длинную вереницу коридоров, узкие лестницы и снова уходящие вбок под прямым углом и пересекающие друг друга коридоры, где она сильно рискует заблудиться, прежде чем выберется на улицу.
Вернется она, во всяком случае, очень нескоро, и теперь на ее месте, слегка наискосок от стола, сидит мальчуган. На нем свитер с высоким воротом, короткие штаны, шерстяные носки и фетровые ботики. Он держится прямо, не прислоняясь к спинке стула; руки застыли по бокам, а кистями он ухватился за края соломенного сиденья; мальчик болтает ногами с голыми коленками, ритмично раскачивая их между передними ножками стула в двух параллельных плоскостях, но в обратном направлении: одна – туда, другая – сюда. Заметив, что солдат на него смотрит, он сразу же перестает раскачиваться и, словно он с нетерпением ждал этой минуты, чтобы выяснить заботивший его вопрос, спрашивает своим степенным, недетским голосом:
– Ты почему тут?
– Не знаю, – отвечает солдат.
Возможно, мальчик не слышал ответа, потому что он повторяет вопрос:
– Тебя почему в казарму не поместили?
Солдат уже не помнит, спрашивал ли он об этом молодую женщину. Очевидно, сюда его доставил кто-то другой – не мальчик и не инвалид. Надо еще спросить, подобрал ли кто-нибудь коробку, завернутую в коричневую бумагу: шнурок распустился, и пакет, наверно, теперь развернут.
– Ты здесь умрешь? – говорит ребенок.
Солдат не знает, что ответить и на этот вопрос. Он, впрочем, удивлен, что ему такой вопрос задан. Он пробует получить пояснения, но не успевает выказать свое беспокойство, как малыш, сделав пол-оборота, уже уносится со всех ног вдоль совершенно прямой улицы, даже не теряя времени на пируэты вокруг фонарных столбов: он минует их, один за другим, не останавливаясь. Вскоре на нетронутой глади свежего снега остаются лишь отпечатки его подошв с отчетливым, хотя искаженным на бегу рисунком, – отпечатки, делающиеся все более смутными по мере того, как он ускоряет бег, пока наконец, уже едва различимые, они не смешиваются со множеством других следов.
Но молодая женщина вовсе не двинулась со стула; и не заставляя себя долго упрашивать, она отвечает, несомненно затем, чтобы успокоить больного: это мальчик пришел и сказал, что солдат, о котором она накануне позаботилась, валяется без сознания, скрючившись в подъезде одного из домов, на расстоянии нескольких кварталов от них, что он нем, глух и недвижим, как труп. Женщина сейчас же решила туда направиться. Около тела уже находился какой-то человек в штатском, случайно, по его словам, проходивший мимо; в действительности же он, видимо, укрывшись в соседней нише, присутствовал при разыгравшейся сцене. Женщина без труда описала его приметы: мужчина неопределенного возраста с очень редкими седыми волосами, хорошо одет, перчатки, гетры, зонтик-трость с набалдашником из слоновой кости. Зонтик лежал поперек порога. Дверь была открыта настежь. Мужчина, стоя на коленях возле раненого, приподнял его безвольную руку и, держа пальцы на запястье, щупал пульс; он, можно сказать, врач, хотя и не работающий по специальности. Он-то и помог перенести солдата сюда.
Где в точности находилась коробка для обуви и была ли она там вообще, молодая женщина не заметила; должно быть, она лежала где-то в стороне, отодвинутая врачом, чтобы удобней было обследовать раненого. И хотя диагноз был для него не совсем ясен, врач, невзирая на опасность, связанную с транспортировкой раненого без носилок, посчитал, что в любом случае предпочтительней положить его в более пристойном месте.
Но отправились в путь они не сразу, потому что, едва решение было принято, снова послышался грохот мотоцикла. Мужчина поспешил закрыть дверь, и они ждали в темноте, пока не минует опасность. Мотоцикл многократно отъезжал и снова возвращался, на медленном ходу бороздя примыкающие улицы, грохоча то вблизи, то в отдалении, потом снова вблизи, но грохот вскоре затихал, с каждым разом становясь все глуше, – видимо, мотоцикл обследовал все более отдаленные улицы. Наконец грохот превратился в едва слышное гуденье, почти неуловимое даже для настороженного слуха, и тогда мужчина снова открыл дверь.
Вокруг было тихо. Отныне никто не отваживался выйти на улицу. В стылом воздухе падали редкие хлопья снега. Вдвоем они подняли тело: мужчина поддерживал свою ношу за бедра, женщина – за плечи, ухватив раненого под мышками. Только тут она заметила большое кровяное пятно на боку шинели; но врач успокоил ее, заверяя, что обилие крови отнюдь не говорит о серьезности ранения, – и он осторожно спустился с приступки, ловко неся свой груз, а за ним, не без натуги, двинулась молодая женщина, стараясь удержать раненого, как ей казалось, в наиболее благоприятном для него положении, хотя она не без труда управлялась со своей тяжелой ношей, всячески пытаясь ухватить раненого получше и этим только усиливая тряску. Мальчуган, опередивший их на несколько шагов, одной рукой держал зонтик в черном шелковом чехле, а другой – коробку от обуви.
В ожидании, пока какой-нибудь госпиталь сможет принять раненого (что при существующем хаосе могло случиться не скоро), доктор должен был по приходе отправиться домой и захватить необходимые для оказания первой помощи предметы. Но только успели они добраться до жилища молодой женщины, к счастью находившегося неподалеку, снова послышался гул моторов, правда, более глухой, но зато и более мощный. На этот раз то были не простые мотоциклы, но, очевидно, большие машины, возможно, грузовики.
Доктору пришлось еще на какое-то время запастись терпением, прежде чем он осмелился снова выйти на улицу. Все трое оставались в комнате, где на диван-кровати поместили бездыханного солдата. Замерев, они молча на него глядели – женщина, слегка склонившись над раненым, стояла в изголовье, мужчина, не снимая кожаных перчаток и пальто на меху, – в ногах, мальчик – в накидке и берете – у стола.
Солдат тоже, как был, так и остался одетым; шинель, обмотки и грубые башмаки. Он лежит на спине, закрыв глаза. Должно быть, он умер, раз те, другие, к нему не прикасаются. Однако в следующей сцене мы видим его на кровати с натянутой по самую шею простыней, вполуха слушающим невнятный рассказ той самой светлоглазой молодой женщины о какой-то размолвке между добровольцем-врачом в серых перчатках и кем-то еще, кого она не называет прямо, должно быть, это инвалид. Тот действительно много позже, после первого укола, вернулся домой и хотел сделать что-то, против чего возражали те оба, в особенности доктор. Хотя разобраться, в чем суть их распри, было нелегко, поведение обоих противников, их весьма красноречивая жестикуляция, театральные позы, утрированная мимика указывали на жестокие разногласия. Инвалид, одной рукой опираясь о стол, другой потрясает в воздухе костылем; врач, распрямив ладонь, вздымает руки к небесам подобно одержимому, проповедующему новую веру, или главе государства, который отвечает на приветственные возгласы толпы. Испуганная женщина, уклоняясь от вспыхнувшей ссоры, отступает в сторону; но, стоя в отдалении, отстранившись от спорщиков, она повернулась к ним всем корпусом и то наблюдает последние перипетии их распри, становящиеся драматичными, то прячет глаза, словно щитком прикрывая лицо ладонями. Мальчуган сидит на полу, возле опрокинутого стула; его вытянутые и широко расставленные ноги образуют букву «V»; в руках он держит, прижимая к груди, коробку, обернутую в коричневую бумагу.
Далее следуют сцены еще менее ясные, еще более двойственные, но, возможно, столь же бурные, хотя чаще всего немые. Подмостками служат для них места более неопределенные, менее характерные, достаточно безликие; многократно возникает лестница: кто-то быстро по ней спускается, держась за перила и перепрыгивая через ступеньки, почти спирально перелетая через площадки, – и солдат, опасаясь быть опрокинутым, вынужден забиться куда-то в угол. Затем спускается и он, но более степенным шагом, – пройдя в конец длинного коридора, он снова оказывается на заснеженной улице; а пройдя в конец улицы, снова входит в переполненное людьми кафе. Тут все на своих местах: хозяин – за стойкой, врач в пальто на меху – среди кучки прилично одетых людей, расположившихся на переднем плане, он держится, однако, несколько в стороне от остальных и не вмешивается в их разговор; малыш сидит на полу, прислонясь к скамье, перегруженной любителями выпивки, рядом с опрокинутым стулом, по-прежнему сжимая в объятиях коробку, тут молодая темноволосая женщина в платье со сборками, с величавой осанкой, вздымающая свой поднос с одной-единственной бутылкой на нем над головами клиентов, сидящих за столами, и, наконец, солдат, присевший за самым маленьким из столиков, меж двух товарищей, таких же простых пехотинцев, как и он, – как и он, в наглухо застегнутой шинели и пилотке, как и он, усталых, как и он, ничего не видящих вокруг, как и он, окаменевших на стуле, молчаливых, как и он. Все трое на одно лицо; единственная разница: один показан слева, второй – спереди, третий – справа; и руки у них сложены одинаково – шесть рук, одинаково покоящихся на столе, накрытом разрисованной в мелкую клетку клеенкой, по углам ниспадающую жесткими коническими складками.
Не их ли оцепеневшую группку минует подавальщица, поворачиваясь профилем античной статуи вправо, хотя ее туловище обращено в другую сторону – в сторону прилично одетого мужчины, расположившегося в некотором отдалении от своей компании и видном так же в профиль и с того же бока, с такими же застывшими чертами лица, как у нее, как у них. И еще одно лицо сохраняет полную безучастность среди искаженных запальчивостью физиономий всех прочих – это лицо ребенка, сидящего на переднем плане, прямо на паркетном полу в елочку, таком же, как в комнате, и как бы являющемся продолжением того, поскольку их разграничивают лишь вертикальное полотнище полосатых обоев да, пониже, три ящика комода.
Елочки паркета, не прерываясь, достигают тяжелых красных занавесей, над которыми, по белому потолку, продолжает совершать свой круг нитевидная мушиная тень, в эту минуту проползающая неподалеку от трещины, нарушившей целостность его поверхности, в правом углу, у самой стены, как раз перед глазами лежащего на диване солдата, чья голова приподнята на подушке.
Надо бы подняться и взглянуть поближе, в чем же заключается дефект: действительно ли это трещина или нечто совсем иное? Придется, конечно, встать на стул либо даже на табуретку.
Но, вздумай он подняться, другие мысли тотчас отвлекли бы его от этой затеи: солдат должен был бы прежде всего разыскать коробку от обуви, находящуюся, очевидно, в другой комнате, чтобы вручить ее по назначению. Но поскольку в настоящий момент об этом не может быть и речи, солдату остается только неподвижно лежать на спине и, слегка приподнявшись на подушке, глядеть прямо перед собой.
Между тем он чувствует, что сознание у него прояснилось, сонливость почти прошла, хотя тошнит непрестанно и тело все больше немеет, в особенности после второго укола. Солдату кажется, что и молодая женщина, склонившаяся над ним и протянувшая ему питье, глядит на него с возрастающим беспокойством.
Она опять толкует что-то об инвалиде, против которого, видимо, затаила злобу, пожалуй даже ненависть. В разговоре она уже не раз по любому поводу возвращалась к этому человеку, который делил с нею кров, возвращалась, всегда что-то недоговаривая, но в то же время, очевидно, испытывая потребность высказаться; казалось, она и стыдилась его присутствия, и в то же время пыталась его оправдать, что-то опровергнуть, что-то заставить позабыть. Молодая женщина никогда между тем не уточняет, какие узы их связывают. Наряду с прочим ей пришлось выдержать борьбу, чтобы помешать инвалиду открыть коробку от обуви: тот считал, что необходимо ознакомиться с ее содержимым. Впрочем, и женщина задавалась вопросом, что с этой коробкой делать…
– Ничего, как только встану, ею займусь, – сказал солдат.
– Но если это что-нибудь важное, а вы еще долго должны…
Ее внезапно охватывает настоящая тревога, тревога написана у нее на лице, и солдат, полагая, что виновником этой тревоги является он, пробует ее успокоить.
– Не так уж это важно, – говорит он.
– Но что с нею делать?
– Не знаю.
– Вы кого-то разыскивали, это чтобы ее передать?
– Не обязательно ему. Быть может, кому-то, кого он укажет.
– А для того это важно?
– Возможно. Я не уверен.
– Но что там в ней, в конце концов?
Она произнесла эти слова с такой горячностью, что, хотя разговор его утомляет, а содержимое коробки оставляет довольно равнодушным, солдат чувствует себя обязанным рассказать ей все, что знает сам, невзирая на опасения, как бы незначительность эпизода не вызвала у нее разочарования.
– Думается, ничего особенного, я не посмотрел, наверно, письма, документы, личные вещи.
– Вашего друга?
– Нет, товарища. Я почти не знал его.
– Он умер?
– Да, в госпитале, его ранило в живот.
– А для него это было важно?
– Вероятно. Он меня позвал, я пришел слишком поздно, на несколько минут опоздал. Мне передали от него коробку. Потом кто-то вызвал его по телефону. Я подошел. Должно быть, то был его отец, но не наверняка. Фамилии у них разные. Я спросил, что делать с коробкой.
– И он назначил вам встречу.
Да, человек, который позвонил, назначил встречу в своем, то есть в этом городе, и поскольку армия была разгромлена и каждый делал, что ему вздумается, солдат решил попробовать добраться до города. По семейным ли обстоятельствам или по чему другому, свидание не могло состояться в доме у этого человека и должно было произойти на улице, так как все кафе, одно за другим, закрывались. Солдату попался военный грузовик, который вез старое обмундирование и направлялся в сторону города. Но часть пути ему пришлось проделать пешком.
Города он не знал. Он мог ошибиться местом. Условились встретиться на перекрестке двух перпендикулярных улиц, у газового фонаря. Названия улиц он то ли недослышал, то ли не удержал в памяти. Он положился на полученные им топографические указания, по мере сил следуя предписанному маршруту. Когда ему показалось, что он пришел на место, он стал ждать. Перекресток похож был на тот, что ему описали, однако название не соответствовало тому, что смутно звучало в его памяти. Ждал он долго. Никто не пришел.
Он был, во всяком случае, уверен в дне. Что же до времени, то часов у него не было. Возможно, он пришел слишком поздно. Он поискал вокруг. Подождал у другого, такого же перекрестка. Блуждал по всему кварталу. Много раз – в тот день и в последующие – возвращался на первоначальное место, поскольку по крайней мере был способен его распознать. Как бы то ни было, он опоздал.
«Всего на несколько минут. Он только-только умер, никто и не заметил. Я задержался в кафе с какими-то унтер-офицерами, незнакомыми. Я ведь не знал. Они сказали, чтоб я подождал еще одного – их приятеля, новобранца. Он был под Рейхенфельсом».
– Кто это был под Рейхенфельсом? – спрашивает женщина.
Она ниже склоняется над постелью. Комната полнится густыми звуками ее голоса, когда она настойчиво переспрашивает:
– Кто? В каком полку?
– Не знаю. Тот, другой. Был еще врач, у него кольцо с серым камнем, он прислонился к стойке. И женщина, та, что с инвалидом, она принесла вина.
– О чем вы говорите?
Ее лицо совсем близко от его лица. Ее светлые глаза в черных подглазьях широко раскрыты и оттого кажутся еще больше.
– Надо пойти за коробкой, – говорит он. – Она, верно, в казарме. Я забыл ее… на кровати, под подушкой…
– Успокойтесь. Отдохните. Перестаньте разговаривать.
Она протягивает руку, чтобы поправить простыню. На ладони и на пальцах, с внутренней стороны, чернота, как от краски или от ружейного масла, которое не удалось смыть.
– Кто вы? – спрашивает солдат. – Как вас звать? Ваше имя?..
Но она уже не слушает. Она поправляет простыни и подушку, подтыкает одеяло.
– Рука у вас… – говорит солдат. Продолжать он не в силах.
– Успокойтесь, – говорит она. – Пустяки. Это когда мы вас несли. Пятна на рукаве шинели были еще совсем свежие.
Они идут по рыхлой земле, испещренной рытвинами и поперечными бороздами, на каждом шагу оступаясь во мраке, то тут то там бледнеющем от беглых вспышек огня. Оба побросали свои ранцы. Раненый оставил и винтовку, а он свою сохранил, хотя ремень оторвался и приходится держать ее в руке, горизонтально, наперевес. Мальчуган, идущий впереди, в трех шагах от них, таким же манером несет зонтик. Раненый, все более тяжелея, цепляется за шею солдата, и тому еще труднее двигаться. Вот он уже совсем не в состоянии пошевелить ни рукой, ни даже головой. Он может только глядеть прямо перед собой на ножку стола, с которого сняли клеенку, – ножку, видимую сейчас до самого верха: она заканчивается шаром, а на нем – куб или, скорее, почти кубической формы параллелепипед с квадратным сечением по горизонтали, но слегка вытянутый в высоту; его вертикальная поверхность украшена резьбой по дереву, внутри прямоугольной рамки, повторяющей очертания самой грани, – нечто вроде стилизованного цветка на прямой ножке, несущей два небольших симметричных полукружия, расходящихся в разные стороны и образующих букву «V» с загнутыми книзу ответвлениями, которые несколько короче центральной оси стебля, если считать… Он не может так долго держать глаза опущенными и невольно поднимает их; взгляд его скользит вдоль красных занавесей кверху и вскоре обнаруживает потолок, а на нем тоненькую, с волосок, трещину, чуть-чуть извилистую, но четкую и в то же время загадочную, – надо бы тщательно проследить за ней дюйм за дюймом, за всеми ее изгибами, колебаниями, непостоянством, резкими поворотами, отклонениями, повторами и отходами, однако на это нужно время, совсем немного времени – несколько минут, секунд, но теперь уже слишком поздно.
Наступил час моего третьего посещения, но делать укол было уже бесполезно. Раненый солдат умер. Улицы полны вооруженными войсками, они шагают, чеканя маршевые песни, те звучат приглушенно и скорее тоскливо, чем радостно. Часть военных едет в открытых грузовиках – люди сидят, словно окаменев, и держат винтовку обеими руками, зажав вертикально между колен, их разместили спина к спине, двумя рядами, лицом к одной и другой стороне улицы. Повсюду циркулируют патрули, и с наступлением вечера ходить по городу без пропуска запрещается. Надо было, однако, сделать третий укол, и только настоящий врач мог получить разрешение пройти к больному. Улицы, к счастью, освещены были плохо и уж наверняка много хуже, чем в последние дни, когда электричество горело даже в полдень. Но делать укол было уже поздно. Эти уколы только и могли, впрочем, облегчить последние часы умирающему. И это все.
Тело оставалось в квартире мнимого инвалида, который сделает признание по всей форме, рассказав все так, как было на самом деле: как они подобрали на улице раненого, чье имя и то им неизвестно, потому что никаких документов при нем не оказалось. Если же у инвалида возникнут опасения, что в таком случае вздумают обследовать его ногу и обнаружат обман, хлопоты сможет взять на себя жена; ему же останется только не показываться никому на глаза, когда придут за телом: прятаться от посетителей ему уже не впервой.
Жена, видимо, ему не доверяет. Во всяком случае, она не пожелала, чтобы он занялся свертком в коричневой бумаге, который ему очень хотелось вскрыть. Он полагал, что в свертке какое-нибудь секретное оружие или по крайней мере его проект. Теперь же коробка в надежной сохранности – на потрескавшемся черном мраморе комода, – она снова закрыта, вновь запакована и перевязана. Но возвращение ее из квартиры инвалида при наличии патрулей было нелегким. К счастью, путь оказался не слишком длинным.
Они были уже почти у цели, когда неподалеку, у них за спиной, раздался резкий окрик: «Halte!» Коробка сама по себе, как можно было предполагать, не слишком их компрометировала; конечно же, выдумки мнимого калеки на этот счет были нелепостью, но женщина все же опасалась, что письма, о которых ей говорил солдат, могут содержать какие-нибудь сведения отнюдь не частного характера, представляющие, например, военный или политический интерес, поскольку сам солдат во многих случаях проявлял, на ее взгляд, чрезмерную скрытность. Как бы то ни было, лучше уж не попадаться, тем более что кинжальный штык, положенный женщиной на прежнее место, мог вызвать серьезные подозрения. Отсутствие пропуска еще более усложняло положение. Громкий, властный окрик «Halte!» раздался во второй, затем в третий раз, и сразу же затрещали короткие автоматные очереди. Но стрелявший был слишком далеко, чтобы целиться, да и место было очень темное. Возможно даже, стреляли в воздух. За углом опасность миновала. Двери дома, разумеется, приоткрыты не были. Но ключ бесшумно повернулся в замке, петли поддались без скрежета, и створка снова тихо захлопнулась.
В письмах на первый взгляд не заключается ничего секретного и никоим образом ничего существенного – ни в общем, ни в личном плане. Это обычные послания, какие еженедельно шлет из деревни своему нареченному его невеста, сообщая местные новости – о ферме или соседях – и твердя одни и те же канонические фразы, что она тоскует и ждет. В коробке находятся, кроме того, не представляющие большой ценности старые золотые часы с облезшей, когда-то позолоченной медной цепочкой; на внутренней стороне крышки, закрывающей циферблат, имя владельца не выгравировано; есть еще кольцо с печаткой, с инициалами «А. М.» – медное или из лигатуры, – такое, какие обычно мастерят себе рабочие на предприятии, и, наконец, кинжальный штык обычного образца, в частности идентичный тому, какой молодая женщина сдала одновременно со свертком и происхождение которого она не пожелала открыть, сказав лишь, что, после новых приказов относительно сдачи оружия, боится держать его у себя, но что тем не менее ей не хотелось с ним расставаться (несомненно, это мнимый инвалид принудил ее от него избавиться). В свертке оказывается коробка от печенья, а не от обуви, – она такого же размера, но жестяная.
Самое существенное из всего этого – конверты от писем: они адресованы солдату Анри Мартену – указан и номер полевой почты. На обороте значатся имя и адрес посылавшей эти письма девушки. Ел-то и надо будет их переотправить, когда снова начнет работать почта, потому что отыскать отца погибшего уже невозможно, к тому же тот носит фамилию не Мартен, а какую-то другую. Возможно, впрочем, этот человек и предложил-то себя в качестве посредника лишь из соображений удобства: если даже ему было известно содержимое коробки, он посчитал, вероятно, что по условиям территориальным ее легче вручить ему, чем невесте. Правда, письма были предназначены для возвращения ей, но кинжал, часы и кольцо по справедливости принадлежали отцу. Легко себе представить, что и письма не должны были вернуться к отправительнице: в защиту этого тезиса можно было бы выстроить ряд доводов.
Вместо того чтобы отправлять сверток по почте, несомненно предпочтительней было передать его с обычными предосторожностями в собственные руки адресата. Девушка еще, может быть, не была предупреждена о смерти жениха. Только отца, позвонившего в госпиталь, поставили в известность об этом; однако, если он не настоящий отец, или если он не отец юридически, либо так или иначе вообще не является отцом солдата, он вовсе не обязан поддерживать отношения с его девушкой и может даже не знать о ее существовании; поэтому нельзя предположить, что он ей напишет, даже если почта начнет работать.
Женщина, которая ухаживала за раненым солдатом, так ничего и не узнала о его умершем товарище. Раненый под конец много разговаривал, но уже позабыл недавние события; впрочем, по большей части он вообще бредил. Женщина утверждает, что он и до ранения был уже болен: его лихорадило, и порой он вел себя как невменяемый. Ее сын, десятилетний мальчуган с задумчивым лицом, и раньше встречал его на улице – и, возможно, не раз, если, конечно, в каждом из этих случаев мы имеем дело с одним и тем же мальчуганом, как это, вероятно, и было, невзирая на незначительные расхождения в приметах. Мальчик играет тут первостепенную роль, потому что из-за него, по его неосторожности, были развязаны действия оккупантов с мотоциклом, но не все его поступки являются в равной мере определяющими. Зато инвалид практически не играет никакой роли. Его присутствие утром на улице Буве, в казарме, превращенной в госпиталь или в приемный пункт, не должно удивлять, если учесть легкость, с какой он передвигался, когда никто не наблюдал за его походкой. К тому же солдат, видимо, не очень-то обращал внимание на его слова.
Что касается хозяина кафе, он то ли загадка, то ли пустое место. Он не произносит ни единого слова, не делает ни единого жеста; этот лысый толстяк с равным успехом может быть шпионом или полицейским агентом, определить, какого рода размышления им владеют, невозможно. Третьестепенные лица, так оживленно дискутирующие в его присутствии, во всяком случае не сообщат ему ничего такого, о чем бы он мог доложить своему вероятному начальству: это всего лишь трактирные стратеги, которые на свой лад перекраивают Историю, критикуют министров, поправляют генералов и придумывают вымышленные ситуации, которые позволили бы, наряду с другими, выиграть битву при Рей-хенфельсе. Солдат, сидящий в глубине направо, за предпоследним столиком, располагает, конечно, более реалистическим взглядом на сражения, а потому ему нечего сказать на этот счет; присев меж двух товарищей, чьи лица почти не видны, так как один сидит боком, а второй на три четверти повернулся спиной, солдат, должно быть, попросту ждет, когда ему подадут выпивку. Всеобщее и, безусловно, неоправданное презрение, какое преследовало его полк со времени разгрома, объясняет, почему он тогда, в первый раз, сменил обмундирование; предпринимая свое путешествие, он предпочел менее приметные армейские знаки.