Ален Роб-Грийе
В лабиринте
Я здесь сейчас один, в надежном укрытии. За стеной дождь, за стеной кто-то шагает под дождем, пригнув голову, заслонив ладонью глаза и все же глядя прямо перед собой, глядя на мокрый асфальт, – несколько метров мокрого асфальта; за стеною – стужа, в черных оголенных ветвях свищет ветер; ветер свищет в листве, колышет тяжелые ветви, колышет и колышет, отбрасывая тени на белую известку стен… За стеною – солнце, нет ни тенистого дерева, ни куста, люди шагают, палимые солнцем, заслонив ладонью глаза и все же глядя прямо перед, собой, – глядя на пыльный асфальт, – несколько метров пыльного асфальта, на котором ветер чертит параллели, развилины, спирали.
Сюда не проникает ни солнце, ни ветер, ни дождь, ни пыль. Легкая пыль, замутившая сиянье горизонтальных поверхностей – полированного стола, натертого пола, мраморного камина и комода, – потрескавшийся мрамор комода, – эта пыль образуется в самой же комнате, быть может, от щелей в полу, или от кровати, от штор, от золы в камине.
На полированном дереве стола пылью обозначены места, где какое-то время – несколько часов, дней, минут, недель – находились куда-то потом переставленные вещи; их контуры еще сколько-то времени отчетливо рисуются на поверхности стола – круг, квадрат, прямоугольник или иные, более сложные фигуры, порой сливающиеся друг с другом, частично уже потускневшие или полустертые, словно по ним прошлись тряпкой.
Если контуры достаточно отчетливы и позволяют точно определить очертания предмета, его легко обнаружить где-нибудь поблизости. Так, круглый след оставлен, очевидно, стеклянной пепельницей, стоящей неподалеку. Точно так же квадрат в дальнем, слева, углу стола, чуть в стороне от пепельницы, соответствует очертаниям медного стояка от лампы, теперь переставленной в правый угол: квадратный цоколь, в два сантиметра толщиной, на нем такой же толщины диск, в центре которого – рифленая колонна.
Абажур отбрасывает на потолок кружок света. Но круг щербатый: один край у него обрублен на грани потолка вертикальной стеной, расположенной позади стола. Вместо обоев, которыми оклеены остальные три стены, эта – сверху донизу и почти сплошь по всей ширине – укрыта плотными красными шторами из тяжелой бархатистой ткани.
За стеной идет снег. Ветер гонит на темный асфальт тротуара мелкие сухие кристаллики, и с каждым порывом они оседают белыми полосами – параллельными, раскосыми, спиральными, – подхваченные крутящейся поземкой, они тут же перестраиваются, замирают, снова образуют какие-то завитки, волнообразные развилки, арабески и тут же перестраиваются заново. Кто-то шагает, еще ниже пригнув голову, усерднее заслоняя ладонью глаза и потому видя лишь несколько сантиметров асфальта перед собой, несколько сантиметров серого полотна, на котором одна за другой, чередуясь, появляются чьи-то ступни и одна за другой, чередуясь, исчезают.
Но дробный перестук подбитых железом каблуков, которые размеренно звучат, все приближаясь вдоль совершенно пустынной улицы и все явственней слышится в тиши оцепеневшей от стужи ночи, этот мерный перестук каблуков сюда не доносится, как и любой другой звук, раздающийся за стенами комнаты. Слишком длинна улица, слишком плотны шторы, слишком высок дом. Никакой шум, хотя бы и заглушенный, никакое дуновение, никакое веянье воздуха никогда не проникает сюда, и в тишине медленно и мерно оседают мельчайшие частицы пыли, едва различимые в тусклом свете лампы с абажуром, оседают беззвучно, вертикально, и тонкая серая пыль ложится ровным слоем на пол, на покрывало кровати, на мебель.
По натертому полу тянутся проложенные суконными тапочками лоснящиеся дорожки – от кровати к комоду, от комода – к камину, от камина – к столу. Вещи на столе, очевидно, были переставлены, и это нарушило целостность серой пелены, его покрывающей: более или менее пухлая, в зависимости от давности образования, местами она совсем повреждена: так, левый, дальний конец стола, не в самом углу, но сантиметров на десять отступя от края и параллельно ему, занимает четкий, словно начерченный рейсфедером, квадрат полированного дерева. Сторона квадрата равна сантиметрам пятнадцати. Коричневато-красное дерево блестит, почти не тронутое серым налетом.
Справа хотя более тускло, но все же просвечивают, покрытые многодневной пылью, какие-то совсем несложные контуры; под известным углом зрения они становятся довольно четкими, и можно с достаточной уверенностью определить их очертания. Это что-то вроде креста: Продолговатый предмет, размером со столовый нож, но шире его, заостренный с одного конца и слегка утолщенный с другого, перерезанный много более короткой поперечиной; поперечина эта состоит из двух придатков, похожих на языки пламени и расположенных симметрично по одну и другую сторону основной оси, как раз там, где начинается утолщение, – иначе говоря, на расстоянии, равном примерно одной трети общей длины предмета. Предмет этот напоминает цветок: утолщение на конце образует как бы продолговатый закрытый венчик на верхушке стебля с двумя листочками по бокам, чуть пониже венчика. А может быть, он смутно походит на человеческую фигурку: овальная голова, две коротеньких руки и тело, заостренное книзу. Это может быть и кинжал, рукоять которого отделена гардой от мощного, но тупого клинка с двумя лезвиями.
Еще правее, там, куда указывает кончик цветочного стебля или острие кинжала, едва потускневший круг слегка обрезан по краю другим кругом такой же величины, в противоположность своей проекции на столе сохраняющим постоянные размеры: это – стеклянная пепельница. Далее идут смутные, перекрестные следы, несомненно оставленные какими-то бумагами, которые перекладывали с места на место, путая очертания рисунка на столе, то очень явственного, то, наоборот, затушеванного серым налетом, то полустертого, словно его смахнули тряпкой.
Над всем этим в правом углу стола возвышается лампа: квадратный цоколь, длина его сторон пятнадцать сантиметров, – диск такого же диаметра, рифленая колонна с темным, слегка коническим абажуром. По внешней стороне абажура медленно, безостановочно ползет муха. Она отбрасывает на потолок искаженную тень, в которой нельзя узнать ни малейших признаков самого насекомого: ни крыльев, ни туловища, ни лапок: все это превратилось в какую-то нитевидную, ломаную, незамкнутую линию, напоминающую шестигранник, лишенный одной из сторон: отображение нити накаливания в электрической лампочке. Этот маленький незамкнутый многоугольник одним из углов касается внутренней стороны большого светлого круга, отбрасываемого лампой. Многоугольник медленно, но безостановочно перемещается по окружности светлого пятна. Достигнув стены, он исчезает в тяжелых складках красного занавеса.
За стеной идет снег. За стеной шел снег, шел и шел снег, за стеной идет снег. Густые хлопья опускаются медленно, мерно, непрестанно; перед высокими серыми фасадами снег падает отвесно – ибо нет ни малейшего ветерка, – снег мешает различить расположение домов, высоту крыш, местонахождение окон и дверей. Это, надо думать, совершенно одинаковые, однообразные ряды окон, повторяющиеся на каждом этаже – с одного и до другого конца абсолютно прямой улицы.
У перекрестка справа открывается точно такая же улица: та же пустынная мостовая, те же высокие серые фасады, те же запертые окна, те же безлюдные тротуары. И хотя еще совсем светло, на углу горит газовый фонарь. День такой тусклый, что все вокруг кажется бесцветным и плоским. И вместо глубокой перспективы, которую должны были бы создать эти вереницы зданий, видится лишь бессмысленное скрещение прямых, а снег, продолжая падать, лишает эту видимость малейшей рельефности, словно это хаотическое зрелище всего лишь плохая мазня, намалеванная на голой стене декорация.
Мушиная тень – увеличенный снимок нити накаливания в электрической лампочке – возникает снова на грани стены и потолка и, возникнув, продолжает ползти по окружности, по краю белого круга, отброшенного резким светом лампы. Движется она с неизменной скоростью – медленно и непрестанно. Слева, на затемненной плоскости потолка, выделяется светящаяся точка; она соответствует небольшому круглому отверстию в темном пергаменте абажура; это, собственно говоря, не точка, но тоненькая незамкнутая ломаная линия, правильный шестигранник, одна сторона у которого отсутствует: опять-таки увеличенный снимок – на этот раз неподвижный – того же источника света, той же нити накаливания.
И все та же нить в такой же или чуть большей лампе напрасно сияет на перекрестке, заключенная в стеклянную клетку, подвешенную вверху чугунного столба, – бывшего газового светильника со старомодными украшениями, ныне превращенного в электрический фонарь.
Коническое основание его чугунной опоры с раструбом книзу окружают несколько более или менее выпуклых колец и обвивают тощие плети металлического плюща; изогнутые стебли, лапчатые листья с пятью заостренными лопастями и пятью весьма отчетливыми прожилками; там, где черная краска облупилась, проглядывает ржавый металл, а чуть повыше конической опоры к фонарному столбу прислонилось чье-то бедро, чья-то рука, плечо. Человек одет в старую военную шинель неопределенного цвета – то ли зеленоватого, то ли хаки. На его сером, осунувшемся лице следы крайней усталости, но, возможно, этому впечатлению способствует уже несколько дней не бритая щетина. А быть может, длительное ожидание, длительное стояние на холоде причина того, что его щеки, губы, лоб так обескровлены.
Опущенные веки серы, как серо и все его лицо. Он наклонил голову. Взгляд устремил на землю, точнее, на обочину заснеженного тротуара, к подножью фонаря, где виднеются два грубых походных башмака, тупоносых и толстокожих, исцарапанных и разбитых, но относительно хорошо начищенных черной ваксой. Снег не очень глубок, он едва оседает под ногами, и подошвы ботинок остаются на уровне – или почти на уровне – белой пелены, простирающейся вокруг. На обочине нет никаких следов, и снежный покров хранит девственную белизну, тусклую, но ровную и нетронутую, в мелких точечках первозданной зернистости. Немного снега скопилось на верхнем выпуклом кольце, обвивающем раструб у основания фонаря и образующем белый круг поверх протянувшегося вровень с землей черного круга. Снежные хлопья налипли и на другие выпуклости конуса, расположенные выше, выделяя белой чертой одно за другим чугунные кольца, рельефы листьев, горизонтальные или чуть наклонные отрезки стеблей и прожилки плюща.
Но эти небольшие скопления снега частично сметены подолом шинели, а белая пелена вокруг местами порыжела; до того истоптана она башмаками, которые, переминаясь на месте, оставили на ней отпечатки расположенных в шахматном порядке гвоздей. Суконные тапочки очертили в пыли, перед комодом обширный блистающий круг, и другой такой же круг они обрисовали перед столом, в том месте, где, должно быть, стояло кресло, или стул, или табурет, или еще что-нибудь, предназначенное для сидения. От комода к столу пролегла узкая полоска лоснящегося паркета; вторая такая дорожка ведет от стола к кровати. Параллельно фасадам домов, немного ближе к ним, чем к сточной канаве, на заснеженном тротуаре пролегла такая же прямая дорожка – желтовато-серая, протоптанная какими-то уже исчезнувшими пешеходами; она тянется от зажженного фонаря до дверей последнего здания, затем сворачивает под прямым углом и уходит в поперечную улицу, но все время держится у подножия фасадов, по всей длине тротуара, занимая примерно треть его ширины.
Другая дорожка ведет от кровати к комоду. Отсюда узкая полоска блестящего паркета протянулась от комода к столу, соединила два больших незапыленных круга и, слегка отклонившись, приблизилась к камину, где подставка для дров отсутствует и через открытую заслонку видна только груда пепла. Черный мрамор камина покрыт серой пылью, как, впрочем, и все остальные предметы. Пыль лежит на нем ровным слоем, но не таким пухлым, как на столе или на полу; на каминной доске пусто, и лишь один-единственный предмет оставил на ней отчетливый черный след, как раз на середине прямоугольника. Это все тот же четырехконечный крест: одно ответвление продолговатое и заостренное, другое, его продолжение, укороченное, с овалом на конце, и два ответвления перпендикулярных, по обе стороны, совсем небольших, похожих на языки пламени.
Аналогичный мотив украшает и обои на стенах, бледно-серые, с чуть более темными вертикальными полосами; между ними, посреди каждой светлой полоски, тянется цепочка совершенно одинаковых, темно-серых мелких изображений: розетка – нечто вроде гвоздика или крохотного факела, рукоять которого только что представлялась лезвием кинжала, а рукоять кинжала изображает теперь язык пламени, тогда как два боковых отростка, в виде языков пламени, казавшиеся прежде гардой, охраняющей лезвие кинжала, образуют теперь небольшую чашу, препятствующую горючему стекать вдоль рукояти.
Но скорее всего это факел электрический, ибо окончание предмета, которому, предположительно, надлежит излучать свет, не заострено подобно языку пламени, но явно закругляется подобно продолговатой ампуле электрической лампочки. Рисунок, тысячекратно повторяющийся на стенах комнаты, попросту одноцветный силуэт размером с крупное насекомое: что он изображает, распознать трудно, – он совершенно плоский и даже не напоминает нить накаливания внутри электрической лампочки. Впрочем, лампочка упрятана под абажуром. На потолке видно лишь отображение нити: на темном фоне светящейся чертой выделяется лишенный одной из сторон небольшой шестигранник, а подальше, вправо, на круглом световом блике, отброшенном лампой, вырисовывается китайской тенью такой же, но движущийся шестиугольник, который медленно, размеренно ползет, описывая кривую внутри круга, пока, достигнув перпендикулярной стены, не исчезает.
У солдата под мышкой слева сверток. Правым плечом и предплечьем он опирается о фонарный столб. Он обернулся в сторону улицы так, что видна небритая щека и номер воинской части на вороте шинели: пять-шесть черных цифр на фоне красного ромба. Дверь углового дома, расположенная у него за спиной, прикрыта неплотно, она и не распахнута, но ее подвижная створка прислонена к более узкой, неподвижной так, что между ними остается промежуток – продольная темная щель в несколько сантиметров. Справа протянулась вереница окон нижнего этажа, с ними чередуются двери зданий; одинаковые окна, одинаковые двери, с виду и по размерам похожие на окна. На улице – из конца в конец – не видно ни единой лавки.
Слева от двери с неплотно прикрытыми створками расположены всего два окна, за ними – угол дома, затем, перпендикулярно к ним, снова вереница одинаковых окон и дверей, похожих на отражение первых, словно видимых в зеркале, поставленном под тупым углом к фасадам (прямой угол – плюс еще половина прямого угла); и снова повторяется то же: два окна, дверь, четыре окна, дверь и т. д. Первая дверь приоткрыта в темный коридор, между ее неравными створками остается черная щель, достаточно широкая, чтобы в нее мог проникнуть человек, по крайней мере – ребенок.
На улице еще светло, но перед дверью, на краю тротуара, горит фонарь. В неверном, тусклом, рассеянном свете заснеженного ландшафта привлекает внимание этот электрический фонарь: его свет несколько ярче, желтее, гуще дневного. К фонарному столбу прислонился солдат: он нагнул обнаженную голову, руки спрятал в карманы шинели. Под мышкой, справа, он держит завернутый в коричневую бумагу сверток, нечто похожее на коробку от обуви, перевязанную крест-накрест белым шнуром; но видна только часть шнура, которым коробка обвязана продольно, другая его часть, если она и существует, скрыта рукавом шинели. На рукаве, у сгиба в локте, виднеются темные полосы – возможно, свежая грязь, или же краска, или ружейное масло.
Коробка, обернутая коричневой бумагой, лежит теперь на комоде. Белого шнура уже нет, и упаковочная бумага, старательно сложенная по ширине параллелепипеда, слегка разевает четко обрисовавшийся клюв, косо нацеленный вниз. На мраморе комода в этом месте образовалась длинная, чуть волнистая трещина, которая тянется наискосок, проходит под углом коробки и на середине комода упирается в стену. Как раз над этим концом трещины и висит картина.
Картина в лакированной раме, полосатые обои на стенах, камин с кучей золы, бюро с лампой под матовым абажуром и стеклянной пепельницей, тяжелые красные шторы, большой диван-кровать, покрытый такою же красной бархатистой тканью, наконец, комод с тремя ящиками и потрескавшейся мраморной доской, лежащий на ней коричневый сверток, картина над ней и тянущиеся вертикально до потолка вереницы крохотных серых насекомых.
Небо за окном все такое же белесое и тусклое. Еще светло. Улица пустынна: ни машин на мостовой, ни пешеходов на тротуарах. Шел снег, и он еще не растаял. Он лежит довольно тонким – в несколько сантиметров – совершенно ровным слоем, окрасившим все горизонтальные поверхности тусклой, неброской белизной. Видны только оставленные прохожими следы – прямые дорожки, идущие вдоль вереницы зданий и канав, еще легко различимых (видимых даже лучше, потому что их вертикальные стенки остались черными), дорожки, разделяющие тротуар по всей его длине на две неровные полосы. Кружок истоптанного снега вокруг фонарного столба, на перекрестке, пожелтел, так же как узкие дорожки вдоль домов. Двери закрыты. В окнах – никого, никто не прильнул к стеклу, никто, хотя бы смутно, не виднеется в глубине комнат. Все вокруг представляется какой-то плоской декорацией, и кажется, ничего нет ни за этими стеклами, ни за этими дверьми, ни за этими фасадами. Сцена остается пустой: ни мужчины, ни женщины, ни даже ребенка.
Картина в деревянной лакированной раме изображает кабачок. Это черно-белая гравюра прошлого века либо хорошая репродукция. На сцене толпится множество людей: одни сидят, другие стоят, а слева чуть возвышается над своей стойкой хозяин.
Это лысый толстяк в переднике. Он нагнулся, опираясь обеими руками о стойку, уставленную до половины наполненными стаканами, и склонился тучным плечом к небольшой группе прилично одетых людей, в длинных пиджаках или сюртуках, о чем-то оживленно спорящих; спорщики стоят в различных позах, энергично жестикулируя не только руками, но как бы и всем телом.
Справа от них, то есть в центре картины, посетители сидят кучками вокруг беспорядочно расставленных столов, нагроможденных в избытке на небольшом пространстве, чересчур тесном для такого скопления людей. У сидящих тоже размашистые движения и резкая смена выражения на лицах, словно схваченных художником в момент наивысшей экспрессии, хотя содержание спора остается все же неясным, тем более что толстая стеклянная перегородка как бы поглощает вылетающие из их уст слова. Кое-кто из собутыльников привстал на стуле или скамье и, через головы других, тянется к собеседнику. Спорщики машут руками, губы у них шевелятся, туловища и шеи резко повернуты, они стучат кулаком по столу или потрясают им в воздухе.
В самом дальнем углу, справа, теснится другая кучка – судя по одежде, почти все в ней, как и сидящие за столами, рабочие: они стоят спиной к тем, кто сидит за столом, и разглядывают вывешенное на стене объявление или картинку. Немного ближе к переднему плану, позади них, в промежутке между ними и сидящими к ним спиной собутыльниками, прямо на полу, среди мятых брюк и грубых башмаков, путаясь у всех под ногами, которые топчутся на месте, пытаясь продвинуться влево, сидит мальчуган; с другого бока его защищает скамья. Ребенок изображен лицом к зрителю. Он сидит подогнув ноги, обеими руками обхватив большую коробку, похожую на коробку для обуви. Никто не обращает на него внимания. Возможно, его опрокинули на пол во время какой-то стычки. Кроме мальчугана, неподалеку, на переднем плане, валяется опрокинутый стул.
В стороне, как бы отгороженные от окружающей их толпы свободным пространством – правда, незначительным, но все же достаточным, чтобы их обособленность была ощутимой, достаточным, во всяком случае, чтобы выделить их из толпы, хотя они и расположились на заднем плане, за маленьким столиком, предпоследним справа, – сидят в углу три солдата, своей неподвижностью и оцепенением резко отличаясь от толпящихся в зале штатских. Солдаты держатся прямо, их руки лежат на чем-то, похожем на клетчатую клеенку, стаканов перед ними нет. Не в пример прочим посетителям, которые сидят с непокрытой головой, на них полицейские колпаки с кургузыми углами. Фигуры сидящих за последними столиками, в глубине зала, изображены более смутно и почти сливаются с фигурами стоящих, создавая сумбурную неразбериху. Под эстампом, на белом поле, каллиграфически четкая надпись по-английски «Поражение под Рейхенфельсом».
Если приглядеться получше, видно, что впечатление обособленности троих солдат создается не столько их отдаленностью от остальной массы посетителей, сколько тем, что взоры всех прочих устремлены в одном направлении. Люди, смутно различимые в глубине помещения, с трудом проходят, вернее, пытаются пройти, влево, – туда, где должна быть расположена дверь (но этот предполагаемый выход на гравюре не виден, так как его заслоняет ряд вешалок с нагроможденными на них шляпами и плащами); все смотрят вперед (т. е. на вешалки), кроме какого-то одиночки, обернувшегося к соседу, чтобы что-то ему сказать. Кучка людей, сгрудившихся справа, перед висящим объявлением, глядит только на стенку справа. Сидящие за столиками естественно повернулись каждый к центру своего кружка либо к ближайшему собеседнику. Посетители, стоящие подле трактирной стойки, тоже заняты своими разговорами, а хозяин склонился к ним, не обращая внимания на остальных. Между отдельными кучками бродят одиночки, еще никуда не пристроившиеся, но с явным намерением вскоре занять одну из позиций, предоставленных им на выбор: разглядывать объявление, присесть за столик либо устремиться к вешалке; достаточно взглянуть на них мельком, чтобы убедиться, что каждый из них этот выбор уже сделал: на их лицах, как и на лицах сидящих, так же как и в их повадках, нельзя прочесть ни малейшего колебания, растерянности, внутренней борьбы или ухода в себя. Трое солдат, наоборот, выглядят отчужденно. Друг с другом они не беседуют; их ничто не привлекает: ни объявление, ни вино, ни соседи. Им нечем себя занять. Никто на них не смотрит, да и им также смотреть ни на что неохота. По их лицам – один изображен анфас, другой вполоборота, третий повернулся спиной – не заметно, чтобы хоть что-нибудь привлекало их внимание. У первого – единственного, чьи черты можно хорошо разглядеть, – неподвижные, пустые, ничего не выражающие глаза.
Контраст между тремя солдатами и массой Посетителей подчеркивается гораздо большей точностью, четкостью, тщательностью их изображения, чем всех прочих, представленных на гравюре в том же ряду.
Художник с таким старанием выписал подробности, такую резкость придал штриху, как если бы три солдата находились на авансцене. Но композиция настолько перегружена, что эти ухищрения на первый взгляд неприметны. Так, лицо солдата, обращенное к зрителю, выписано необычайно тщательно, но подобная тщательность не вяжется с отсутствием выражения на этом лице. В нем нельзя угадать ни проблеска мысли. Это попросту усталая, довольно худощавая физиономия, худоба которой подчеркивается уже много дней не бритой щетиной. И худоба, и тени, усиливающие резкость черт, не выявляют сколько-нибудь значительных особенностей физиономии, но придают блеск широко раскрытым глазам.
Военная шинель застегнута до самого ворота, на котором значится номер части. Прямо посаженная пилотка совершенно закрывает волосы, остриженные, по вискам, очень коротко. Человек сидит неподвижно, положив вытянутые руки на стол, покрытый клеенкой в красно-белую клетку.
Он уже давно покончил со своим стаканом. Судя по его виду, он и не думает уходить. Однако кафе опустело, последние посетители покинули его. Свет почти погашен. Хозяин перед уходом погасил большинство ламп.
Солдат сидит, по-прежнему уставясь широко раскрытыми глазами в полумрак зала, туда, где в нескольких метрах от него стоит, опустив руки и тоже оцепенело застыв, мальчуган. Но солдат словно не видит ребенка, не видит ничего вокруг. Кажется, от усталости он так и заснул, сидя за столом с широко открытыми глазами.
Первым заговаривает мальчик. Он спрашивает: «Ты спишь?» Он произносит это очень тихо, словно опасаясь разбудить спящего. Тот не шелохнется. Выждав с минуту, мальчуган повторяет, чуть громче:
– Ты спишь? – и добавляет тем же тусклым, тягучим голосом: – Тут ведь спать нельзя.
Солдат не шелохнулся. Мальчику могло почудиться, что он в зале один и беседует «понарошку» с чем-то неодушевленным – с куклой, с безответным манекеном. В таком случае повышать голос действительно бесполезно; мальчуган говорит так, словно беседует сам с собой.
Но вот он смолк, как будто не в силах одолеть молчание солдата; и наступила тишина. Возможно, мальчик тоже уснул.
– Нет… Да… Знаю… – произносит солдат.
Ни тот ни другой не шевельнулся. Мальчуган все так же стоит в полумраке, опустив руки вдоль туловища. Он не заметил даже, чтобы человек, сидящий за столом под единственной непогашенной лампой, хотя бы пошевелил губами; тот даже не кивнул головой, не моргнул глазом, он все так же не раскрывает рта.
– Твой отец… – начинает солдат и умолкает. Но губы его на этот раз слегка дрогнули.
– Он мне не отец, – возражает малыш.
И отворачивается к черному прямоугольнику застекленной двери.
За окном идет снег. Мелкие хлопья густо сыплются на уже побелевшую мостовую. Поднявшийся ветер гонит эти хлопья по горизонтали, приходится шагать пригнув голову, пригнув голову еще ниже и к тому же защитив глаза прижатой ко лбу ладонью, так что остаются видны лишь несколько квадратных сантиметров хрусткого снега, лежащего не очень толстым слоем, но утоптанного и потому плотного. Дойдя до перекрестка, солдат нерешительно ищет глазами табличку с названием поперечной улицы. Но тщетно: голубые эмалевые таблички отсутствуют вовсе или повешены слишком высоко, а ночь слишком темна; и мелкие, густые хлопья слепят глаза, когда упрямо пытаешься взглянуть вверх. Впрочем, название улицы в этом незнакомом городе все равно солдату ничего бы не объяснило.
С минуту он еще колеблется, снова глядит вперед, потом озирается на пройденный путь, усеянный электрическими фонарями, которые все ближе и ближе теснятся друг к другу, все тускнея и тускнея по мере удаления, и, наконец, вовсе исчезают в ночной мгле. Солдат сворачивает вправо, в поперечную улицу, такую же пустынную, обрамленную такими же в точности домами, с вереницей таких же точно фонарей, довольно далеко, но с равными промежутками отстоящих друг от друга и проливающих жидкий свет на косо летящие хлопья снега.
Белые, стремительные, густо падающие крупинки внезапно меняют направление, несколько мгновений они чертят вертикали и вдруг снова устремляются почти горизонтально; внезапно они замирают, потом, подхваченные резким порывом ветра, косо, с таким же слабым наклоном летят в обратную сторону, а спустя две-три секунды, без всякого перехода, снова начинают чертить почти горизонтальные параллели, пересекающие освещенное пространство слева направо, и несутся в сторону темных четырехугольников окон.
Снег скапливается в оконных нишах неровным слоем, очень тонким у края подоконника, потолще – в глубине, и целой грудой – до самого стекла – забивается в правый угол. На всех окнах нижнего этажа – на всей веренице окон – точно такая же куча снега, точно так же скопившаяся в правом углу.
У следующего перекрестка, под фонарем, занимающим угол тротуара, стоит ребенок. Он почти скрылся позади фонарного столба, нижняя часть его туловища еле видна за утолщением чугунной опоры. Он глядит на приближающегося солдата. Его, по-видимому, не смущает ни вьюга, ни снегопад, побеливший его обледенелую одежду – берет и накидку. Мальчугану лет двенадцать, на лице у него – внимание. По мере приближения солдата мальчик поворачивает шею, пока тот не оказывается рядом с фонарем, и провожает его взглядом, когда тот проходит дальше. Солдат шагает медленно, и мальчуган успевает разглядеть его с головы до ног: небритые щеки, заметная усталость, грязная, потрепанная шинель, рукава без нашивок, слева, под мышкой, сверток в промокшей бумаге, руки засунуты в карманы, обмотки на ногах навернуты небрежно, наскоро, задник правого башмака – от голенища и до каблука – с широкой зарубкой длиною по крайней мере сантиметров в десять и такой глубины, что она, казалось бы, должна продырявить кожу насквозь; башмаки, однако, целы, а пострадавшее место попросту замазано черной ваксой и кажется теперь таким же темно-серым, как и неповрежденная кожа по соседству с ним.
Человек остановился. Не поворачивая туловища, он обернулся и оглядывается на заштрихованного белыми хлопьями мальчика, который остался позади, теперь уже на расстоянии трех шагов, и на него смотрит.
Спустя минуту солдат медленно, но круто поворачивает и делает движение в сторону фонаря. Мальчуган отступает еще немного и прижимается к подножию столба; при этом он запахивает свисающие полы накидки, придерживая их изнутри, так что рук не видно. Человек остановился. Ветер уже не швыряет ему в лицо охапки снега, он может без особых опасений приподнять голову.
– Не бойся, – говорит он.
Он делает шаг в сторону ребенка и повторяет погромче: «Не бойся».
Мальчуган не отвечает. Словно не замечая густых снежных хлопьев, он лишь слегка щурит веки и все так же смотрит прямо в лицо солдату. Тот пробует спросить:
– Не знаешь, где находится…
И тут же обрывает. Неудачный вопрос. Порыв ветра снова швыряет ему в лицо охапку снега. Он вытаскивает правую руку из кармана шинели и как шоры приставляет ладонь к виску. Перчаток у него нет, выпачканные ружейной смазкой пальцы покраснели. Порыв ветра улегся, и солдат снова сунул руку в карман.
– Куда ведет эта улица? – спрашивает он.
Мальчик по-прежнему молчит. Он переводит взгляд с солдата на дальний конец улицы, куда кивает тот; он не видит там ничего, кроме уходящей во тьму вереницы огней, все ближе и ближе теснящихся друг к другу, все более и более тусклых.
– Ты что, боишься, что я тебя съем?
– Нет, не боюсь, – говорит ребенок.
– Так скажи, куда я тут попаду?
– Не знаю, – говорит ребенок.
И он переводит взгляд на этого небритого, плохо одетого солдата, который сам не знает, куда идет. Потом, ни слова не говоря, мальчик круто поворачивает, проворно огибает фонарный столб и со всех ног бросается бежать вдоль вереницы домов, в направлении, обратном тому, по какому пошел было солдат. В мгновение ока мальчуган исчезает.