- Ура!
Я запрыгала и закружилась по комнате.
- Ура! - Схватила Зойку в охапку, поцеловала ее, усадила на кровать: - Рассказывай.
- В воскресенье свадьба. Сегодня они в сельсовет ездили расписываться.
- Ездили уже?!
- Ага... Она в белом платье. Нарядная-нарядная! Красивая-красивая!
Говори, Зойка, говори. Наплевать мне теперь на нее. Будь она хоть трижды раскрасавица. В воскресенье свадьба...
- Шурка будет играть на свадьбе.
Я захохотала.
- Не станет он, Зойк, играть. Ни за что не станет.
Но я обманулась.
Шурка играл на свадьбе, отец заставил. Шурка играл, а отец пил.
Я тоже была на свадьбе. На завалинке стояла, в окошко глядела. Неинтересное гулянье получилось. И все, по-моему, из-за Шурки. Никогда бы не подумала, что можно одной гармонью превратить свадьбу в поминки.
Уж очень грустно играл Шурка. Поначалу песни военных лет:
С берез неслышим, невесом...
. . .
До тебя мне дойти нелегко...
. . .
Ты меня ждешь, и у детской кроватки тайком...
. . .
После этих песен старики, вздыхая, начали вспоминать, кто где когда воевал. Выпили за погибших товарищей, прослезились.
- Давай старинные! - крикнула бабушка Анисья.
И Шурка завел старинные.
Вот мчится тройка почтовая...
. . .
В низенькой светелке огонек горит...
. . .
Догорай-гори, моя лучинушка,
Догорю с тобой и я.
Бабка Анисья расплакалась. Склонила голову Шурке на плечо, всхлипывала и все бормотала:
- Ох, касатик, потешил! Ох, отвел душу! Давай еще, давай...
Под утро свадьба затихла. Мы с Зойкой заглянули в окошко. Батюшки!..
И на полу, и на стульях, и сидя за столом, и под кроватью, и на кровати - всюду спали гости.
На столе все перемешано. Селедка с вареньем, огурцы с молоком, капуста с холодцом, колбаса с брагой. На полу мусор: окурки, обрывки газет, скомканные платки.
Молодые сидели у подтопка на сундуке.
Розка плакала. Васька, муж, ее утешал:
- Брось! Еще день, и все это кончится.
А на улице захлебывалась гармонь. Шурка вовсю наигрывал веселые частушки.
Мальчишки пели:
Давай, тятенька родной,
Давай поделимся с тобой:
Тебе соху и борону,
А мне в чужую сторону.
Вдруг Шуркин голос громкий, задиристый:
По дороженьке пырей,
Последний раз иду по ней.
Больше, Шурка, не услышишь
Поговорочки моей.
На другой день я уехала в пионерский лагерь.
Я ждала этого дня. Ждала и с радостью и с болью, ведь я впервые уезжала из дома.
Утро было пасмурное, сыпалась туманная изморось.
К нашему дому подъехала машина.
- Агриппина, невесту давай!
Я вздрогнула и растерянно взглянула на маму. Сердце мое замерло в тревоге. Мне хотелось, чтобы мама меня не отпустила. Но мама поцеловала меня, торопливо сказала:
- Ну, с богом, не забывай нас. В обиду себя не давай.
- Я, мам, письмо пришлю.
- Пиши, ежели что...
Я забралась в кузов.
В окно, припав лбами к стеклу, угрюмо смотрели Нюрка, Мишка и Сергунька.
Я отвернулась, заплакала.
Куда я? Зачем?
- Стойте! Стойте!
Но шофер не слышал. Машина мчалась, пустынная, пахнущая дымом улица уплывала.
* * *
В пионерском лагере я должна была отдыхать двадцать четыре дня. Но прошла неделя, и на меня навалилась тоска.
По ночам мне все чаще и чаще снилась наша светлая, тихая деревенская улица. Снились мама, Сергунька, Мишка, Шурка. Даже наш поросенок приснился. Будто встал он по-собачьи передними ногами ко мне на грудь и тычется слюнявым пятачком в мой подбородок.
По вечерам, когда девчонки уходили на танцы, я забиралась с ногами на подоконник и смотрела на малиновый закат.
Где-то там, за холмами, наши поля, наша укрытая вязовыми лапами деревня.
Пригнали стадо. Хлопают калитки. Кричат белолобые ягнята. Пахнет парным молоком.
Домой!
Эта мысль пришла мне неожиданно.
Я соскочила с подоконника, закружилась по комнате.
Домой! Домой! Домой!
Присела к тумбочке, написала подруге записку.
"Женя, не сердись на меня. Я больше не могу, соскучилась - сил
нет. Я ушла домой. Скажи пионервожатой, чтоб меня не искали.
П и р о г о в а К а п а".
Спрятала записку под подушку, собрала чемодан и, не раздеваясь, легла в кровать, укрылась с головой одеялом.
Спать. А завтра чуть свет... Перед глазами дорога, дорога, дорога...
Первые солнечные лучи застали меня далеко от пионерского лагеря.
Я присела на чемодан отдохнуть. Вокруг колыхалась рожь. Вспорхнул жаворонок, пискнула мышь. Тишина.
Вдруг послышался шум машин. Над дорогой длинный пыльный шлейф. Из кабины высунулся чумазый шофер:
- Девочка, куда?
- В Малиновку.
- А я в Ключищи. Садись, подвезу.
Кабина. Мягкое сиденье. Запах машинного масла и бензина.
- В гости?
- Домой.
- И я домой. Три дня не был, соскучился. Мишка у меня...
Поворот на Ключищи. Я сошла.
Вьется, петляет теплая гладкая тропинка то среди пшеницы, то среди овса, то по берегу оврага, то по картофельному полю. Легко, весело идти. Хорошо на душе, когда идешь домой.
За бугром показались округлые вязовые шапки. Растут, растут. Деревня. Кудахчут курицы, кричат петухи.
От волнения у меня закружилась голова.
На улице ни души. Дома никого. Поела, побежала в ясли. Мишка с Сергунькой кинулись ко мне:
- Капа!
Я прижала их к себе.
- Тетя Вера, можно, мы пойдем на пруд купаться?
- Идите, идите.
Мутный у нас пруд. Но зато вода в нем... Нигде нет такой мягкой и теплой воды. Залезешь - вылезать не хочется. А Сергуньку палкой не выгонишь.
Мама говорит, что он у нас моряком будет. Уж так любит воду, так любит... Барахтается, пока не посинеет. Дрожит, а все в воду просится.
- Иче, Кап. Иче.
А у самого от озноба все тело в пупырышках, смех. Улыбнешься, а он и рад - бултых в воду. Вытащишь его за руку: присядет на корточки, дрожит.
- Накупался ли?
- Го-о-оже, Ка-а-а-п.
После купанья я расстелила у сарая на солнышке старенькое одеяло. Мы легли на него и уснули.
Вечером я узнала все наши деревенские новости.
Колька работает вместе с отцом на тракторе. Говорят, что он несколько раз проезжал по деревне самостоятельно - без отца, но с тех пор, как своротил у Синицыных плетень, отец запретил ему ездить по деревне.
Шурка работает на лошади. Мои подруги - в огородной бригаде. Пастух дед Григорий, что пас маминых телят, заболел вскоре после моего отъезда. Тяжело, говорят, заболел, в город его увезли - на операцию.
Телят пасет мама с Нюркой. Теперь и мне придется пасти.
Пастушка.
А что поделаешь? Не бросишь же телят, а пасти их никто не соглашается. Мама тоже не соглашалась. Тяжелая эта должность.
Председатель маму уговорил.
"До осени, - сказал, - со своими девчонками попасешь, а там кого-нибудь в подпаски найдем".
Пастушка...
А что поделаешь, телята-то не виноватые, пасти-то их кому-то надо. Ладно уж, как-нибудь перемаемся, перетерпим.
Вот только Шурка, наверное, ни за что теперь меня не полюбит.
У него тоже несчастье. Его отец, дядя Афанасий, от вина, говорят, умом тронулся. По лесу все бродит - ищет чего-то.
Еремей на пустыре за деревней начал строить большую новую избу. Болтают - задумал жениться. И на ком... На нашей маме. Чего только люди не придумают. Жениться... На ма-ме...
Меня это даже рассмешило. На маме...
Я обмерла. А вдруг говорят правду?
Нет! Нет! Зачем это?.. Для чего?.. А папа?
Папа... Папочка.
Из ночной темноты на меня смотрели грустные глаза отца. Он сидит за столом, чистит картошку, помогает маме стряпать. По утрам он всегда помогал маме стряпать. Мама суетится у печки. Лицо у нее от огня румяное, веселое. Нож застывает у папы в руках, картошина падает на стол. Папа долго, печально смотрит на маму. Я кутаюсь в одеяло. Я замираю.
Папа...
Уже лежа в постели, я спросила маму:
- Мам, что это за сплетни ходят по деревне?
- О Еремее, что ли?
- Да.
Мама вздохнула:
- На чужой, дочка, роток не накинешь платок.
- Значит, это правда?
- О чем ты?
- Что Еремей жениться хочет?
- Я этого не знаю. Шли мы как-то мимо его сруба - он возле стоял. Посмеялся, спросил меня: "Как, Агриппина, нравится?" - "Что ж, говорю, изба выйдет ладная". - "А хозяйствовать, говорит, не согласишься в ней?" "Премного, говорю, благодарна за приглашение. У меня своя есть. Маленькая, полна ребятишек, веселая". Он улыбнулся: "Для того, говорит, я ее и строю, большую..."
Мама помолчала.
- А на другой день пришел к нам, под вечер. Скотину уж пригнали. Мы ужинали. Вошел, фуражку снял, поклонился. "Хлеб да соль". - "Садись, говорю, с нами". Сел он, похлебки похлебал, кашу не стал есть. Отодвинул ложку, переждал ужин и говорит: "А я ведь, Агриппина, давеча тебе не зря сказал". - "О чем?" - спрашиваю. "Да все, говорит, о том же". - "Да что ты, говорю, Еремей Николаич! На кой, говорю, тебе такая орава?" - "Она-то, говорит, Агриппина, мне и нужна".
Поняла я его. Одиноко ему одному. Да ведь что поделаешь? У кого уж как судьба сложится. Подошла я к стене и будто ненароком протерла концом полушалка увеличенный портрет отца. В тот момент Петровна в избу вошла. Еремей поднялся, надел фуражку и молча вышел.
А она проводила его усмешечкой и спрашивает: "Ты, никак, новой посудиной обзавелась?" И все поглядывает на ведерко, которое Еремей у порога оставил. Наклонилась, открыла, увидела, что оно полно до краев меду... От нее и поползли по деревне слухи.
Мама повернулась на бок, ласково похлопала меня по плечу:
- Спи, нехай болтают. На днях мне отец приснился. Будто копаем мы с ним на колхозном поле картошку. Поле большое-большое, а мы одни. Тепло, небо синее-синее. Паутинки в воздухе плавают. Отец будто в новой ситцевой рубашке. Говорит мне: "Я, мать, пойду костер разведу". А я спрашиваю: "Зачем, отец, и так теплынь". Он улыбается: "Картошки, говорит, в золе напеку. Ты, говорит, в девках печеную картошку любила". А я ее и правда до страсти любила.
Мама погладила меня по волосам.
- А ведерко ужо занесешь Еремею.
- С медом?
Мама засмеялась:
- Зачем? Мы его почти съели. А на меня ты уж не серчай, дочка.
- За что, мам?
- Пасти-то я согласилась. Знаю, не хочется тебе. Ты уж у меня взрослая - невеста. Ну да ведь упросили... Телят, доченька, жалко.
Я вздохнула и ничего не ответила маме.
Конечно, жалко.
- А что ты приехала пораньше - спасибо, дочка. Замаялись мы с Нюрашкой. И огород от травы чахнуть начал. Теперь у нас одни руки свободными будут. Дня три мы с тобой попасем: ты привыкнешь, пастбище узнаешь, а Нюрашка пока отдохнет - побегает. Потом увидим. Огородом кому-то придется заняться.
* * *
Выгоняли мы стадо рано.
Пасли в лесу возле заболоченных низин. Тут и трава высокая, сочная, и вода в лужицах. Ешь и пей.
Поначалу, кто не знает, кажется, что пасти - плевое дело. Ходи себе день-деньской за стадом, песни пой, птичек слушай, грибы-ягоды собирай. Устал - посиди на пеньке или полежи на мягкой мшистой полянке. Благодать! Но это только кажется. Телята что люди, у каждого свой норов. Я их быстро изучила.
Восход - бычок спокойный, послушный. Бродит по лесу, траву щиплет. Надоест - постоит, подремлет. Ничто его не интересует, ничто не волнует. Думается, выстрели у него над головой - он и ухом не поведет.
Красавка - любимица наша, гладкая длинноногая телочка, - робкая, пугливая. Она не столько траву щиплет, сколько стоит и, навострив уши, прислушивается к каждому шороху. Пискнет в ветвях птица, она запрядает ушами, затопочет копытами - и к нам. Так рядышком и пасется.
Модник - толстолобый, с белым галстуком на груди - любознательный. Ему каждый кустик надобно обнюхать, в каждую лужицу носом ткнуться. За ним глаз да глаз нужен. Он и минуты не постоит спокойно.
Разношерстные Чуй и Гуй - вон, что рогами сцепились, - драчуны, сладу никакого нет. Маленькие, а не подступись, чуть кто подойдет - морду к земле и рогами в бок. Их все стадо сторонится, а им и горя мало. Отстанут и пробуют силу - бодаются меж собой.
А вот этот рыжий дьявол, что у куста стоит, - наши слезы. Как ни гляди за ним - не углядишь. Черт, а не теленок. Только бы по кустам и шастал. Никак не может он пастись со всеми вместе. Бродяга-одиночка. Убежит - и разыскивай его. Однажды мама с Нюркой с ног сбились. Охрипли от крика. А он возле двора в загоне полеживал. И это еще хорошо. А сколько раз он в лесу ночевал? Горе-горькое. Мама жаловалась на него председателю Ивану Кузьмичу. А что он сделает?
"Дьявол, - говорит, - с ним. Пропадет так пропадет. Авось остепенится".
А он и не подумал. В первый же день моего пастушества удрал и как сквозь землю провалился. Два дня нигде не могли найти. На третий пришел, да не один - с товарищем. С маленьким лупоглазым ушастым лосенком.
Вечером, когда мы пригнали стадо домой, я напоила лосенка молоком. К загону посмотреть на нашего гостя со всей деревни сбежались малыши. Подошел председатель.
- Ну вот, Агриппина, а ты расстраивалась. Растет поголовье-то, а не уменьшается.
- Не бай-ко, Иван Кузьмич, - засмеялась мама. - Нашему рыжему лешему, видать, все звери родственники. Хорошо, не медведя привел.
Нюрка не отходила от лосенка. Он ей так понравился, что она готова была увести его домой. И лосенок пошел бы за ней.
Мама не позволила.
- Все одно он будет мой. Ладно, мам?
- Твой, твой.
На следующий день мы выгнали стадо с Нюркой. Мама осталась дома полоть огород.
Утро стояло прозрачное, тихое.
Высокое небо, как стеклышко, чистое. Лишь на западе, у самого горизонта, лениво паслись белые барашки облаков. Над лугами клубился пар. Пахло росной свежестью и спелой травой. Звенели серебряные колокольчики жаворонков.
Далеко-далеко на зеленом поле, будто черный жук, ползал и сердито урчал трактор.
Нюрка, радостная, шла по пыльной дороге. Лосенок доверчиво топал за ней. Нюрка то и дело угощала его хлебным мякишем и вслух мечтала о том, какой он к зиме вырастет большой и как она станет впрягать его в санки и, на удивление всем, кататься по деревне и ездить в рощу за дровами.
- А чем ты, Нюр, кормить его, такого большого, будешь?
- Чем?
Нюрка задумалась и вдруг запрыгала, засмеялась:
- Глупая ты, Кап. Лосей не кормят, они сами кормятся. - Нюрка погладила лосенка по сероватой голове. - Правда, миленький? На ночь ты станешь уходить в лес кормиться, а днем, когда я тебя покличу...
Нюрка снова задумалась.
- А как я его назову? Буланый? Нет. Чалый? Нет. Дымок... Ага... Дымок.
Нюрка обняла лосенка за шею.
- Слышишь, Дымок? Когда я крикну тебе: "Дымок молодой, встань передо мной, как пень перед сосной!" - ты прибежишь ко мне. Прибежишь?
Лосенок прижал уши, забеспокоился. Мотнул головой, прыгнул в сторону, замер. Потянул ноздрями воздух, неумело мыкнул.
- Ты что, миленький, что ты? - протягивая к лосенку руки, успокаивала его Нюрка.
Повернулась к лесу, куда смотрел ее любимец, и с ужасом бросилась ко мне.
На опушке совсем недалеко от нас, блестя на солнце круглыми боками, стояла большая, сильная лосиха.
Лосенок скакнул и, радостный, широко запрыгал к опушке.
Взволнованная лосиха шагнула ему навстречу.
Вот они припали голова к голове, ласково лизнули друг друга и, счастливые, зашагали к лесу.
- Это, Кап, мама его?
- Мама, Нюр, мама.
Из леса доносилось потрескивание сучьев. Дальше, дальше. Тишина.
- Вот и растаял, Нюр, твой Дымок.
Нюрка вздохнула:
- Ему, Кап, лучше будет с мамой.
Подул ветер.
Стадо облаков, что паслось у горизонта, разбрелось по всему небу.
Одно облако, похожее на рогатого седого барана, бодало солнышко.
Телята один за другим тонули в сосновом бору. Запахло разогретой хвоей и смолой.
И Нюрка сразу же забыла о своем лосенке. В лесу у нее оказалось великое множество друзей.
Под корявым можжевеловым кустом она показала мне маленькое гнездышко, в котором широко разевали желтоватые клювы, отчаянно барахтались и пищали беспомощные птенцы.
- Это, Кап, снегирята. Я и снегиря видала.
Нюрка покормила птенцов хлебными крошками и заботливо укрыла гнездышко ветками.
- Идем. Только тихо-тихо.
И Нюрка, высоко поднимая колени, осторожно зашагала к старой увядающей сосне.
- Во-о-он видишь дупло?
- Где?
- Во-о-он у развилки.
- А-а-а... Вижу.
- Там белка живет.
Нюрка приглушенно пощелкала языком.
Подождала, снова пощелкала. Из дупла высунулась усатая мордочка.
- Что, видала? А сейчас я тебе покажу громадный городище-муравьище. Но, чур, не сердить их. Они не любят, когда их сердят. Кусаются.
На опушке небольшой солнечной полянки, вокруг высокого березового пня, вздымалась коричневая папаха муравейника.
- Кап! - испуганно вскрикнула Нюрка и схватила меня за рукав. Осторожнее, у них тут дорога. - Нюрка присела на корточки. - Смотри! Смотри!
В редкой лесной траве, огибая сучья и палки, пролегала утоптанная, еле заметная муравьиная тропа, по которой беспрерывной вереницей туда и сюда, как на шоссейной дороге машины, сновали рыжеватые муравьи.
- Не туда гляди. Вот куда.
Чуть в сторонке, по направлению к тропе, два муравья волокли непомерно большую для них зеленую вредительницу лесов - гусеницу.
- Вот силища! Да, Кап? Нам бы такую, сразу бы целую бочку воды можно домой принести.
- Давай, Нюр, поможем им.
- Не надо, они сами. Идем.
Когда мы поднялись, Нюрка украдкой от меня достала из котомки, где лежал наш обед, кусочек сахару и положила его на муравейник.
Я сделала вид, что не заметила, и Нюрка, довольная, повела меня знакомиться с семейством ежей.
- А наши телята, Нюр, не разбредутся?
- Не-ет, это по пути.
В мелком березняке, что взбежал на пригорок, Нюрка, показав мне на кучу сухого хвороста, шепнула:
- Здесь.
На земле стоял с обитыми краями глиняный черепок.
Нюрка налила в него молока. Мы спрятались. Через малое время из-под хвороста показался острый носик с черными бусинками глаз.
Нюрка приставила палец к губам - не шуметь. Я затаила дыхание.
Носик фыркнул и быстро-быстро побежал к черепку, следом за ним покатились два крохотных серых клубочка.
Мимо нас прошел теленок. Ежи нырнули под хворост. В полдень, когда мы пригнали стадо к озеру, выкупались и поели, Нюрка показала мне, где живет ее знакомый уж, но его не оказалось дома.
- Разбойник, - смеялась Нюрка, - никогда не застанешь на месте... А сюда, Кап, не подходи.
Нюрка боязливо обошла горбатый пень, вцепившийся в прибрежную землю оголенными черными корнями:
- Под ним, Кап, живет страшная жаба. От нее заводятся на руках бородавки.
По лесу раскатилось далекое эхо. Мы прислушались. Гром. Оглядели небо, успокоились, погнали стадо пастись. И вдруг лес замер, оглох, помрачнел. Солнце и тьма. И нас и телят охватила тревога. Телята перестали щипать траву, беспокойно застыли. На деревьях не шелохнулась ни одна ветка, птицы смолкли, трава поникла. Тихо, подстерегающе заурчал гром. И снова ни звука.
Гроза...
Мама наказывала: в грозу гоните телят в мелколесье. В бору убить может.
- Нюрка, гроза!
Мы засуетились, забегали.
- Но!.. Но!.. Шевелись! Нюрка, не пускай их в ельник. На порубку, в мелкий березняк заворачивай, на порубку. Но!..
Солнце скрылось, мрак загустел.
- Но!.. Но!..
"О!.. О!.." - глухо отзывалось в лесу эхо.
Порубка. Успели.
Я смахнула с лица пот, поправила волосы. По вершинам деревьев пробежал ветерок и сник. Послышался далекий шум. Горизонт осветила широкая молния.
Шум приближался, нарастал и вдруг обрушился неистовым шквалом ветра. Лес зашатался, заскрипел. Мелкий березняк затрепетал, пригнулся от страха к земле. Телята сбились в кучу. Сизая туча над порубкой заворочалась, распалась на лохматые облака, забурлила. Облака наскакивали одно на другое, ломались, тяжело переворачивались и, подпираемые сплошной темной стеной второй тучи, плыли вперед.
Ветер ревел. Спрятавшись за гнилой поленницей дров, мы с Нюркой с ужасом следили за небом. Молнии сверкали все ближе и ближе.
Неожиданно ветер стих. Упали крупные холодные капли дождя. Мы прижались к поленнице. Кривая молния, шипя, вонзилась в дальнюю опушку порубки. Долго-долго тянулась зловещая тишина. Сухой, как выстрел, треск и на деревья с грохотом посыпались железные обломки. С радостным визгом и свистом откуда-то выскочил ветер. Вцепился в распущенные косы одиноко стоявших на порубке старых берез. Затрепал, закачал непокорных. Хлестнул колючей лавиной дождя с градом.
Я прикрыла Нюрку собой.
- Ты только не пугайся, Нюр. Не пугайся.
А сама никак не могла унять дрожь.
- Это только дождик, Нюр, дождик.
Сверкнула ослепительная молния. Удар...
- Капа! Капа!
Я очнулась.
Я лежала на земле. Нюрка, глотая слезы, тормошила меня за плечи. В лицо хлестал дождь. В голове звенели колокольчики. Я испуганно вскочила. В нескольких шагах дымилась сваленная молнией сучковатая сосна.
Я огляделась. Телята...
- Где телята?!
- У-у-у-убежали. В-в-в лес, - всхлипнула Нюрка.
Сквозь шум дождя и ветра до нас долетел чей-то слабый голос. Я стиснула виски ладонями, звон в голове утих.
- Ню-ю-ра! Ка-па-а!
Мама.
- А-а-а-а! - радостно закричали мы в два голоса и кинулись к ней навстречу.
- О господи!.. Как вы тут?
Мы молчали.
- Ничего, ничего. Живы - и слава богу. Гроза-то, гроза-то какая.
Мама говорила и кутала нас под крылья широкого папиного плаща. В мокрых, растрепанных волосах, прилипших ко лбу и вискам мамы, запуталась паутина. Я хотела ее снять и тревожно отдернула руку обратно. Седина...
Как же я не замечала ее раньше?
- Мам, а Капу...
Я похолодела. Сейчас брякнет: оглушило громом. Я погрозила Нюрке пальцем и торопливо сказала:
- А лосенок-то, мам, ушел.
Нюрка подхватила:
- За ним, мам, мама пришла. Большая, ногастая, больше коровы.
- Ну и хорошо. Уляжется дождь, соберем телят и погоним домой.
Редко-редко полыхали молнии. Неохотно, устало гремел гром. Туча рыхлела, расползалась, ветер стих, дождь мельчал.
Над дальним углом порубки проклюнулась узкая щель прозрачной синевы. Завиднелось мутное пятно солнышка.
В глубине леса заработал-застучал дятел. Пискнула синица. Возле нас из-под куста выпорхнула серая пичуга, села на ветку сосны, отряхнулась и переливисто засвистела.
- Ожила, - улыбнулась мама.
"Му-у-у!" - громко, обиженно замычал теленок.
Мы с Нюркой выскочили из-под плаща. Однако радость наша была преждевременной. В стаде не хватало пяти телят!
- Кап, а не убило ли их там громом?
Я метнулась на порубку, на то место, где стояли телята во время грозы.
Опаленная молнией сосна, поленница дров, молодая березовая поросль. В старых ботинках чавкала вода. Низина. Телят - ни живых, ни мертвых. Значит, убежали. Влезла на поленницу, оглядела порубку.
Голос мамы:
- Не видно?
- Нет.
Вернулись к стаду.
- Гоните домой, - сказала мама, - а я пойду искать.
По деревьям полыхнуло солнце.
- Я тоже пойду искать, - сказала я.
- Нет, нет. Ты сырая вся. Может, они сами пришли ко двору, тогда прибежишь, покличешь.
Я не послушалась бы, но во мне затеплилась надежда, что телята убежали домой.
Пропавших телят у двора, понятно, не было.
Я сходила домой, переоделась, наказала Нюрке привести из яслей Сергуньку с Мишкой и снова побежала в лес.
Солнце опускалось к горизонту. Я торопилась, до опушки шла босиком. Хорошо. Мокрая трава, лужи - все нипочем.
В лесу обулась, колко. Затрещали кусты, я схоронилась за дерево. Два теленка, а за ними мама. Усталая, измученная.
Мамочка...
Мне хотелось кинуться к ней, обнять ее, пожалеть, приласкать, но я сдержалась. Я знала, что мама заставит меня гнать телят в деревню, а сама повернет в лес. Будет уверять, что она не устала, что у нее совсем не болят ноги, что она пойдет только вон в тот ельник, посмотрит и быстренько возвратится.
Нет уж, не обманешь. Гони своих телят домой, отдохни, а я разыщу остальных. Не тревожься, мама, я обязательно разыщу...
Чу, хрустнул сук. Чу, кусты зашеберстели.
Телята... Нет. То либо заяц пробежал, либо грузный тетерев вспорхнул.
Замрешь, не дышишь. Снова хруст, бежишь туда. Напрасно.
Все тот же лес. Стоит, притиснул тишину.
Гудят ноги.
Куда еще идти? Куда?
От досады слезным голосом кричишь:
- Буренки! Буренки!
Кричи. Голос вызвенит бор, помечется по сумрачным чащобам и к тебе же ни с чем возвратится. А деревья-великаны молчат. Может, и знают, может, и видят со своих зеленых колоколен, где телята, а не скажут. Шепчутся меж собой, а попробуй подслушать - рассердятся, зашумят или захохочут, заухают филином. Мороз по коже. Нет, лес в одиночку слушать жутко.
Дорога. Заросшая, старая дорога. Пора домой. Сторожка лесника Еремея. Открытое окно, в окне свет, в комнате двое.
Еремей и Шуркин отец дядя Афанасий. Еремей стоит, прислонившись спиной к печке. Шуркин отец сидит на лавке у окна и, уронив голову на стол, плачет.
- Да-а-а-а... - тяжело вздохнул Еремей, сдвинул лохматые брови, прошелся к порогу. - Я давно догадывался об этом.
Я осторожно шагнула поближе к окну.
- О-о-о!.. - застонал дядя Афанасий.
Над моим ухом тонко-тонко пищал комар. В горле першило, и я, чтобы не кашлять, часто глотала слюну.
- Да-а-а... - опять вздохнул Еремей. - Как же это ты?
- Не знаю, струсил, - всхлипнул дядя Афанасий. - Жить, проклятому, захотелось.
Он приподнял лохматую голову, и я на миг увидала его бледное, искаженное лицо.
- Жить...
Дядя Афанасий стукнул кулаком по столу, замотал головой и снова заплакал.
- Жить.
Еремей угрюмо ходил по комнате.
- Они тоже хотели жить. А Васятка... Помнишь? Он был совсем мальчонкой.
Дядя Афанасий задрожал, вскинул голову, истошно закричал:
- Молчи! Они измучили меня. Они ни днем, ни ночью не дают мне покоя!
Шуркин отец вдруг свалился на пол, пополз к Еремею на четвереньках.
- Убей меня! Убей! Прошу! Слышишь, убей!
Еремей испуганно прижался к печке, оттолкнул Афанасия сапогом:
- Уйди.
Шуркин отец пошатнулся, встал на колени. Рванул на себе рубаху, с треском разлетелись пуговицы. Поднял к Еремею заплаканное, небритое лицо:
- Убей! Сними с моей души камень.
- Нет, гад, живи! Мучайся.
Афанасий вскочил, схватил со стены ружье, трясущимися руками взвел курок, сунул ружье в руки Еремея.
- Стреляй!
Еремей отбросил ружье на кровать, плюнул.
- Мразь!
Афанасий метнулся к кровати, снова схватил ружье, поставил его на пол, наклонился лицом к стволу.
Я вскрикнула и зажала лицо руками.
Сухой щелчок курка. Ружье не заряжено.
Афанасий отбросил ружье в угол, дико взглянул в окно, сгорбился и выбежал из избы.
У меня от страха дрожали колени. Я прижалась к углу сторожки. Бежать, бежать. А ноги не двигались.
Ко мне подошел дядя Еремей.
- О-о-!.. О-о!.. - стонал в лесу Афанасий.
Дядя Еремей положил мне на плечо свою тяжелую руку. Я дрожала.
- Испугалась? Пойдем, я тебя провожу.
Шли мы медленно, дядя Еремей молчал и курил.
Впереди нас бежала собака. Когда дядя Еремей останавливался прикурить, она тоже останавливалась, смотрела на него - ждала. Под ногами кое-где хлюпали лужи.
Мне хотелось о многом спросить у дяди Еремея, но я до самой околицы не проронила ни слова.
- Тут одна добежишь.
Дядя Еремей бросил окурок, придавил его сапогом, спросил:
- Ты все слышала?
- Я нечаянно, дядя Еремей... У нас телята пропали... Я искала.
- Ты все поняла?
- Да. Он предал партизан.
- Об этом, дочка, надо молчать.
- Почему, дядя Еремей?
- Его за давностью простят. А у него есть дети - сын и дочь. Пятно предателя ляжет на них, грязное, тяжелое пятно. Оно будет мучить их и испортит им всю жизнь. Поняла?
- Поняла, дядя Еремей.
- Я давно догадывался, что он предатель, но молчал. Молчал из-за его детей. И ты молчи. Афанасий конченый человек. Его терзает совесть. Он глушит ее вином. А пьяного его обступают сожженные партизаны, и ему кажется, что они ведут его на расстрел. Он сам мне об этом плакался. Он долго не проживет. - Дядя Еремей сердито сплюнул. - Туда ему, подлецу, и дорога!
Помолчал.
- Ну беги. И забудь обо всем. Ты ничего не видела и ничего не слышала.
Забудь... Как будто это так просто.
Я всю ночь не могла уснуть.
Дядя Афанасий - предатель. Шуркин отец... Как же это? Он же наш, советский человек. Дядя Еремей мог сделать это от обиды. Но он не сделал. Он воевал, до Берлина дошел. Как, поди, ему трудно было. Интересно, что он сейчас делает? Спит? Нет. Лежит на своей кровати и думает. О чем? Он, наверно, много думает. Я где-то читала: одинокому думы - отрада. Отрада, если думаешь о хорошем. А о таком... А ведь дядя Афанасий неплохой человек. Непьяный - он стеснительный, молчаливый и добрый. Когда папу хоронили, он плакал. Он потом и подтопок нам бесплатно переложил, и крест на могилу сделал, дубовый, крепкий. Покосился он только немного.