- А жили вы, мам, где?
- Известно, в мазанке. Наколотили нар в два яруса - слезы. Хорошо, что революция. Помещичий лес порубили и помаленьку отстраиваться начали. Только отстроились, опять пожар. Это уж когда богатых мужиков - кулаков зорить стали. Они и подожгли в отместку. Мы снова без крыши остались. Но на этот раз счастье нас не обошло. Сельсовет выделил нам кулацкий дом со всей утварью. Дом - хоромина. Самого богатого мужика Николая Проклова.
- Еремеев дом?! - Я застыла в изумлении.
Мама улыбнулась и спокойно продолжала:
- Еремей тогда в парнях ходил. Жениться как раз собирался. А женитьбы-то и не получилось. Отца его раскулачили и в Сибирь сослали. А Серафима, мать-то Еремея, тут возле нас в пристроечке жила. Недолго, верно. Умерла вскорости в одночасье.
- От горя?
- Знамо, от горя. Еремей возвратился в деревню незадолго перед войной. Дикий, нелюдимый. Пройдет, бывало, и головы не подымет. Мы в ту пору в их дому уже не жили. Колхоз нам новую избу срубил. А в еремеевском - правление было. Еремей перестроил баню под горой и жил в ней.
Мама умолкла. В ее торопливых руках шеберстел сухой лук. Мишка с Сергунькой спали. Нюрка продолжала читать:
- "С-ска-за-л царь на-ро-ду: бу-де-те жи-ть хо-ро-шо. И о-пя-ть об-ма-нул ца-рь на-ро-д. И..."
По деревне прогромыхала телега. Нюрка захлопнула книгу, повернулась легла на живот. Я тронула маму за рукав:
- Мам, рассказывай.
- Дальше, дочка, война началась. В июне отца на фронт забрали, а по осени в нашей деревне немцы хозяйничали.
- Ох, наверно, и страшно было?
- Чего?
- Когда война-то в нашей деревне была.
- Глупенькая. Никакой войны в нашей деревне не было.
Я озадаченно посмотрела на маму. Как же?
- Стреляли где-то в стороне. Глухо этак. Мы тоже ждали невесть чего. В погреба попрятались. Посидели, посидели да и вылезли. Глядим, едут на мотоциклах. Думали, наши. За околицу выбежали, а это немцы. Мы обратно. Визг, переполох.
- А немцы, мам?
- Немцы у колодца остановились. Полопотали что-то и уехали.
- И никого не убили?
- Не, это опосля, когда другие приехали, они лютовали, порядки свои устанавливали. Коммунистов все выискивали.
- И нашли?
- А чего их искать-то? Все мы тогда коммунистами были. Схватили деда Василия и повесили.
- Его выдали?
Нет, он сам сказал, что он партийный. А сам и в партии-то никогда не состоял.
- Чегой-то он, мам?
- А чтоб нас в покое оставили.
Мама взялась за край корзинки, встряхнула ее.
- Давай, Капа, спать. Луку много, а завтра вставать рано.
- Много?! - Я заглянула в корзину. - Нет, мам, совсем немного.
Я хитрила. Луку в корзине было полно, но мне хотелось дослушать до конца.
- Еще полчасика, мам. Ты о Еремее не сказала.
- Когда немцы пришли, он так в бане и жил. Немцы к нему: "Старостой будешь!" А он поглядел на них так это исподлобья и говорит: "Думаете, я Советской властью обижен, так и Родину продавать буду?" Да как плюнет одному в лицо.
Мама помолчала, раздавила жухлую луковицу, отбросила ее к порогу, сказала:
- Совсем сгнила.
- Мам, а потом что?
- Били его. Били нещадно. Живого места не оставили. Кусок мяса бросили в канаву. Мы думали - все, покойником станет. А он живучий. Отудобел. Ночью к себе в баню уполз. Через месяц ходить помаленьку начал. К этому времени кое-кто из наших мужиков, кто в окружение попал, в деревню возвернулся. Оружие попрятали, переоделись. У Еремея тоже объявился человек. Не наш деревенский. Чужой. Потом чужак пропал. И наши мужики пропали. Мальчишки-подростки тоже как в воду канули. Мы догадались: в лес ушли партизанить.
- И Еремей?
- Нет, Еремей, как оправился малость, в соседнее село к немцам в полицейский участок ходил. Видно, с повинной, потому как объявился облеченный властью. В свой дом перешел. Мы так и ахнули. Ну, бабоньки, рассуждали меж собой, отомстит он нам за раскулачивание. Да нет, бог миловал. Не обижал он нас. Грешно пожаловаться. И немцы при нем спокойные были. Приедут, Еремей накачает их самогонкой и обратно отвезет. И удивительней всего нам было: сам он ни капельки не пил, все дров запасал. Каждую неделю в лес ездил. А иногда на неделе по два раза. И хоть бы дров-то путных. Навалил коряг вокруг дома - ни проехать, ни пройти. Немцы и те чертыхались.
Мама встала и ушла на кухню. Задвинула в печь чугун с водой, посмотрела в окно.
- Темень-то - хоть глаза коли.
Постояла, глубоко вздохнула.
- И тогда вот такая же ночь была. Под утро их привезли, раненых. Пять человек, и чужак с ними. Сказывали, весь отряд вырезали.
- Их Еремей, мам, предал?
- Полицаи говорили, Еремей.
Мы помолчали.
- Поначалу и мы им поверили. А опосля, когда полицаи начали расспрашивать о нем, искать его, мы поняли - врут. Иначе зачем им было разыскивать Еремея и возле его дома слежку устраивать.
Мама поднялась, вытряхнула из корзинки луковую шелуху в угол, разобрала постель.
Я попросила:
- Мам, можно, я с тобой лягу?
- Ложись. Наговорила я тебе...
Мама выключила свет, легла.
- Какие у тебя руки-то холодные. Озябла?
- Нет.
Мама обняла меня, прижала к себе.
- Спи.
Тепло с мамой, уютно. Я поджала ноги и зарылась носом в мамино плечо.
Мимо дома кто-то устало прошаркал сапогами.
- Бон уж Дуняшка доить коров на ферму пошла.
Мама легла поудобнее.
- Рассвет скоро.
Где-то зазвенело железо. Мама пояснила:
- Митяй машину заводит. Бабы в город собрались с молоком.
В окна на миг ударил яркий зеленоватый свет. Я близко-близко увидела мамино лицо: заостренный нос, на щеке родинка с черным волоском, у глаз морщинки.
Милая моя мама.
На улице зашумел ветер. По стеклам зашелестел дождь.
- Мам, а из партизанского отряда никого не осталось?
- Остались. Вон Афанасий, а может, и еще кто.
- Шуркин отец?
- Он.
Мама потеплее укрыла меня одеялом.
- Ты не думай об этом. Спи.
Мы долго лежали в тишине.
- Мам...
Мама не отозвалась.
- Ты спишь?
- Сплю, Капа.
- А Еремей?
- Что Еремей? Он воевал. Говорят, до Берлина дошел. И в деревню, возможно, не заявился бы. Ничто его здесь не привязывало. Да, вишь ли, раненый он был. Грудь у него была прострелена, легкие задело, и доктора, сказывают, посоветовали ему пожить у нас в лесу, на воздухе. Вот он и устроился лесником, да так и осел. Все-таки родное место-то.
- За что же, мам, его не любят?
- Норов у него, дочка, крут. Сама знаешь: лес каждому в деревне нужен и сено тоже, а к нему не подступишься ни с чем. Камень, не человек. Вот его и не любят. Боятся его, злобствуют. Мама сердито отвернулась от меня. - Спи. Да завтра никуда не убегай. Хлев будем поросенку делать. А то он носится по двору, не растет ничего.
* * *
Хлев...
Намаялись мы с мамой из-за него, наплакались. Собрались делать гвоздей нет. Я побежала в магазин, полный подол накупила. Думала, что на три хлева хватит, а мы и один-то едва сколотили. Тихо стукнешь по гвоздю не лезет. Посильнее стукнешь - гнется. Все руки в кровь избили.
Два дня мучились.
В одну сучковатую жердь восемь гвоздей заколотили да так и отбросили в сторону.
Вот если бы доски... Но где их возьмешь, а к председателю обращаться со всякой мелочью неудобно. Жерди круглые - вертятся, и толстые. Пока заколачиваешь в них гвоздь, он или в сторону лезет, или набок шляпку своротит.
Я Кольку позвала.
- Все мужик, - сказала мама.
Колька взялся за дело с охотой. Один гвоздь забил и загордился, заговорил важно, по-отцовски:
- Мы это сичас, мы это мигом.
Прицелился. Хрясь. Взвизгнул, подпрыгнул чуть не до сеновала - и со двора.
- Колька! - закричала я. - Колька! Молоток-то.
Он так и умчался с молотком. Я хотела его догнать, но куда там. Его и на машине не догонишь.
Мы с мамой достроили, кое-как приколотили последнюю верхнюю жердь, устлали хлев соломой и затащили в него поросенка.
Он обошел хлев, обнюхал и остался доволен. Задрал к нам пятачок, захрюкал. Мама приласкала его, погладила по спине, похлопала по трясущейся шее.
- Тебе тут будет хорошо. Теперь ты, слава богу, на месте.
Поросенок прижался боком к шершавым жердям, начал чесаться, хлев заскрипел.
- Но, но, не хулигань. - Мама оттолкнула его.
Поросенку это не понравилось. Он замотал головой, прыгнул к другой стене хлева, с разбегу ударился об нее боком и кувырком вылетел во двор. Вскочил, очумело замер. Глупо заморгал белыми ресницами. Потом увидал, что он на свободе, взлягнул задними ногами, хрюкнул и озорно завертелся.
- Экий дворец отгрохали, - раздраженно проговорила мама, - такую зверюгу не смог удержать. - Отвернулась и пошла в избу.
Я понуро поплелась за ней, я не глядела на маму. Мне было и горько и стыдно, мама тоже старалась отводить от меня глаза. Мы ведь и раньше понимали, что наше строение держится на честном слове, но боязливо молчали об этом, не хотели друг друга расстраивать, надеялись на какое-то чудо, а чудо рухнуло. Надо все начинать сначала.
И чтобы как-то утешить маму, я робко сказала:
- Мам, я завтра других гвоздей куплю, получше.
Мама ласково взъерошила мои волосы, но вдруг рука ее застыла.
- Пожар! Горит! Пожар! - донеслось с улицы.
Мы опрометью выскочили на крыльцо.
На задворках Шуркиного дома горел сарай. Из-под соломенной крыши выкатывались тяжелые валуны дыма.
- Пожар! Пожар!
Тревожно гудел набат. Гудел не только в нашей деревне, но и во всех соседних деревнях.
Мама метнулась в сени, схватила ведро с водой и побежала к Шуркиному дому. Мне крикнула:
- Будь около избы!
Ведро в ее руках раскачивалось, ударялось о ногу, вода выплескивалась.
- Горит! Горит! - восторженно кричали мальчишки, пробегая улицей.
Дым над сараем утих, побелел. Над углом появилось маленькое пламя огня. Потекло, потекло по соломенной крыше и вдруг взметнулось к небу огромным красным языком.
Толпа вокруг сарая охнула и попятилась.
- Доченька, родненькая, - заголосила наша соседка старуха Настасья. Гроб у меня на подвалке, сгорит.
- Какой гроб?!
- Мой, милая! Мой! Чей же еще-то. Пособи-ка.
Дом у Настасьи был без сеней и без двора. В бревнах задней стены торчали железные скобы - лестница. Чтобы успокоить старуху, я проворно вскарабкалась на чердак. Спотыкаясь о всякий хлам, пробралась к слуховому окну.
Шуркин сарай догорал. Вернее, уже не горел, а только дымил. Мужики растащили его баграми. Народ расходился.
Я разочарованно отвернулась от окна и... обмерла.
Крышка гроба, который стоял рядом со мной, приподнялась, и из-под нее высунулась всклокоченная черная голова.
Я вскрикнула, споткнулась и упала. Хотела завизжать, но так и осталась с открытым ртом.
Передо мной стоял Шурка.
- Тише, не бойся, - шепнул он.
Я покосилась на открытый пустой гроб.
- Это я там был.
- Зачем?
Шурка помолчал.
Я поняла его.
- Это ты спалил сарай-то?
- Тс-с-с. Мы с Колькой.
- Ох, Шурка, и влетит вам!..
- Не узнают.
- Узнают, Шурк.
- А я не пойду домой.
- Никогда?
Шурка насупился.
- Может, и никогда.
- Ой, Шурка, а что ж есть будешь?
Шурка молчал.
- Ты знаешь, Шурк, никуда отсюда не уходи до вечера. Жди меня. Я тебе еды принесу и перепрячу в другое место.
- Куда?
- Я скажу куда. Там тебя никто-никто не найдет. Пусть хоть сто годов ищут, все равно не найдут.
- Только не обманывай.
Я хотела обидеться на Шурку, но меня кликнула мама, и я быстрее спустилась вниз.
Мама поджидала меня. На пожаре она встретилась с бригадиром, и он сказал ей, что завтра на ферму приедет какая-то врачебная комиссия. Надо подготовиться, поскрести у телят в хлевах и немного почистить их самих.
- Одной мне, дочка, не управиться.
- Я помогу, мам.
- Замучила я тебя. Но ты видишь, мне и самой не легко.
Эх, мама... Могла бы и не говорить это. Что я, маленькая, что ли? Сама же говорила... Хотя нет. Мама скажет то так, то этак. Не поймешь. Иногда говорит, что большая, иногда - что маленькая. Хитрит она.
Из-за огородного плетня вывернулась Зойка, младшая Шуркина сестренка, и поманила меня пальцем.
- Шурку не видала? - захлебываясь, спросила она.
- А что?
- Как что? Это они спалили. - Зойка кивнула головой в сторону своего сарая. - Я везде обегала и нигде не нашла его.
- Зачем он тебе?
- Сказать, чтобы домой и носа не показывал сегодня. Отец как тигр. Разорвет его на части. Всю шкуру, говорит, с него, подлеца, спущу. Мне и то попало. Видишь?
Зойка задрала рукав платья. На ее плече темнел багровый рубец.
- А тебя-то за что?
- Наперед, говорит...
- Может, ты ничего и не сделаешь.
- Нет, Капа, сделаю. Чувствую, что сделаю. Вот прямо не могу, во мне что-то так и ходит, так и бродит. Мама говорит, что это у нас кровь такая шалая. - Зойка огляделась и потянула меня за угол плетня. - Я уж сделала. Тарелку разбила. Мама пока не знает. Помнишь, ту, с золотой каемочкой?
- С виноградом?
- Я давно ждала, что она разобьется. Я чувствовала, что она разобьется. Я все до единого осколочка подобрала и спрятала. Красивые. Хочешь, я поделюсь с тобой?
- Нет, Зойк, не надо.
Зойка бы и еще поболтала, но мне некогда было ее слушать, я отвернулась и побежала домой. Бежала и с затаенной радостью смотрела на чердачное окно Настасьиного дома.
Жди, Шурка. Жди.
Мама сидела за столом. Мы пообедали. От похлебки я отказалась, картофельника немного поела.
Я не солощая на еду. Мама ругается, а иногда подшучивает надо мной. Говорит, что я ем ровно столько, сколько надо, чтобы не умереть. Неправда. Когда мы играем в догонялышки или в "третий лишний", за мной никто не может угнаться. И в работе я шустрая. Мне легко.
Пока мама убирала со стола и мыла посуду, я и в комнате и в сенях подмела.
Прибежала Нюрка, дверь настежь распахнула:
- Капа!
И села на приступки.
- Ты знаешь... У Настасьи на чердаке кто-то есть. Иду я, гляжу, а оттуда кто-то выглядывает. Черный, лохматый.
- Тише, тише, Нюрк. - Я подсела к ней и нарочно тревожно шепнула: Там гроб.
Нюрка выпучила глаза.
- И покойник в нем водится?!
- Водится. Страшный, волосы длинные. Зубы большущие.
Я изо всех сил старалась напугать Нюрку, чтоб она не вздумала лезть на чердак, а Нюрка радостно сказала:
- Ой, Капа! Пойдем поглядим.
Напугала!
Теперь от нее не отвяжешься. И дома оставлять нельзя. Всех девчонок приведет к Настасьиной избе на покойника смотреть. Пришлось мне уговаривать маму взять и Нюрку с собой на ферму. Нюрка захныкала.
- Ничего, доченька, ты уж большая. Пора к работе привыкать.
Но Нюрке к работе привыкать вовсе не хотелось. Когда мы пришли в телятник и она узнала, что ей придется вычистить три хлева, она заявила мне:
- Если ты не поможешь мне, я скажу маме, что у тебя есть покойник.
- Я тебе скажу! Я тебе, Нюрк, не знаю что сделаю.
- Все равно скажу.
Я треснула Нюрку по затылку.
Она отбежала от меня и вполголоса вымогательски затянула:
- Мама. А... у... Капки... есть... Будешь за меня чистить?
- Нюрка, - взмолилась я, - у меня у самой хлевов целый порядок. А у тебя только три, да и то малюсенькие и почти что чистые.
- Будешь? - угрожающе повторила Нюрка и громко произнесла: - Мама!
- Буду, Нюра, буду...
- И покойника покажешь?
- Покажу, Нюр, покажу.
А про себя подумала: жди. Вот перепрячу Шурку и такого покойника покажу, сама покойником будешь, "Брила" (так Нюрку дразнили за толстые губы). И Шурка тоже... Набедокурил, так уж и сидел бы смирно, а то выглядывает.
Вычистив один хлев, я окинула взглядом телятник и поняла, что со своим и Нюркиным заданием мне не управиться до самой темноты.
- Мам, уж очень много на сегодня.
Мама оперлась на вилы, подумала и убавила мое задание на два хлева.
Хорошая у меня мама. Справедливая. И работаем мы с ней всегда по заданию. Сами себе даем задание. Так интереснее. Где поторопишься, где отдохнешь. А без задания работается как-то не весело. Сколько ни делай ни конца работе, ни края не видать. И тянешь время. От завтрака до обеда, от обеда до ужина.
Как только я вычистила три хлева, Нюрка запрыгала от радости.
- Мам, мам! Я все. Можно мне домой идти?
Я остолбенела. У меня язык отнялся.
Ох уж эта лентяйка Нюрка! Ни стыда у нее нет, ни совести. Я, когда была такая, как она, не ленилась. Я и полы мыла, и маме помогала, и за водой ходила, и за папой ухаживала. А она... Большая уж, ростом меня догоняет, осенью в школу пойдет, а лодырь лодырем. С Сергунькой, ежели он прихворнет, и то не хочет понянчиться.
- Мам!
- Слышу, слышу.
- Я закончила.
- Закончила? Капе помоги.
У меня отлегло от сердца.
Я поймала Нюрку за руку, втащила в хлев, прижала в угол. Нюрка оторопела. Она не ожидала от меня такой ярости и не проронила ни слова, даже когда я легонько стукнула ее спиной о стену.
Через несколько минут я раскаивалась в своем поступке.
Нюрка старательно чистила хлев и боязливо поглядывала в мою сторону. Черен лопаты в ее руках оказался непомерно большим, толстым и длинным. Под ее блеклым, бывшим моим, платьицем двигались худые, острые лопатки.
Зачем я ее обидела? Маленькая она еще, глупенькая. И из-за кого? Из-за Шурки. Побоялась, что она найдет его на чердаке и его выпорют. Ну и что? Так ему и надо.
- Иди, Нюр, домой.
Сказала и замерла в тревоге.
Вспомнила Зойку, багровый рубец на ее плече. Мрачный чердак, гроб.
Сидит Шурка в темном углу и вздрагивает от каждого шороха. Голодный. Меня поджидает, надеется на меня. А на улице уже темнеет.
Мама прошла пролетом, включила свет.
Шурка хоть и не пугливый, а все же страшно. Мало ли, что гроб пустой.
- Ты не пойдешь, Нюр, домой? Правда? Чего там одной делать-то? (Нюрка молчала.)
Вот доделаем, и все вместе пойдем.
Нюрка ни звука.
- Нюр, а хочешь, я тебе подарю ту желтую ленту?
Нюрка обернулась:
- Я красную просила.
- Желтая, Нюр, почти что совсем новая. А красная что? Красная стираная.
- Мне красную надо.
- Ладно, я тебе и от красной кусочек отрежу.
- Мне всю надо.
- Куда тебе, Нюр, всю. Вся она длинная. - Я поставила лопату и развела руки. - Во какая.
Нюрка отвернулась.
Пришлось пообещать ей всю ленту, но с возвратом. Нюрка заулыбалась.
И я улыбнулась. А на душе у меня было не до радости. Жалко мне было красной ленты. А по Нюркиной улыбке я поняла, что придется проститься с лентой на веки вечные. И я решила схитрить. Я придумала игру. Разделила хлев на две равные части, сказала:
- Маленькая часть, Нюр, твоя. Большая - моя. Если ты вычистишь быстрее меня, то половина красной ленты твоя насовсем, а ежели я быстрее то моя. Потом перейдем в другой хлев. Если ты меня и там обгонишь, то вся лента твоя насовсем.
Нюрка согласилась.
И не удивительно. Она явно видела свое превосходство. Завлекая ее в игру, я умышленно взялась чистить весь хлев, а ей оставила небольшой уголок.
Нюрка, понятно, меня опередила. Обрадованная, она вытирала рукавом вспотевшее лицо, смеялась надо мной и даже покровительственно помогала мне.
В другом хлеву работы у Нюрки прибавилось. Но она не обратила на это внимания.
И я не стала ее опережать. Уж очень она старательно работала. Уж очень ей хотелось быть первой. На мое предложение отдохнуть она только недовольно хмыкнула: отдыхай, мол.
Я улыбнулась. С Нюркиного носа падали капельки пота.
Закончили мы уборку второго и третьего хлева вместе.
Запыхавшаяся Нюрка недоуменно посмотрела на меня. В ее взгляде были и тревога, и удивление, и досада.
Я поспешила успокоить сестру. Расхвалила ее на все лады. Сказала, что она молодец из молодцов, что она куда лучше меня: и быстрее и чище.
- Просто, Нюр, тебе участок попался такой уж грязный. Но ты не расстраивайся, в другом хлеву ты меня обязательно обгонишь.
Я сняла с головы косынку и заботливо обтерла Нюркино лицо.
- Разрумянилась ты, Нюр, красивая стала.
Нюрка покраснела еще больше. И, не зная, как выразить свою радость, она подошла к следующему хлеву, вошла в него, разделила на две равные части и, не дожидаясь меня, усердно принялась работать.
Это был последний хлев нашего задания.
Я помедлила. Сходила к маме. Дала возможность Нюрке немного опередить меня. Я ей хотела доставить радость. Но каково же было мое изумление, когда я вернулась.
Нюрка чистила и свою и мою половину хлева.
Я спросила ее, зачем она это делает. Нюрка сердито ответила:
- А зачем ты ушла? Я ведь не глупая.
- Ну, Нюрка, тогда держись.
Плохо мы вычистили этот хлев. Грязно. Торопились обе изо всех сил. Запарились. Не до хорошего уж.
Из телятника мы вышли поздно, в сумерки.
На телеграфном столбе, освещая загон, где похрустывали жвачкой телята, горела лампочка. На завалинке сторожки курил сторож Ефим. У конного двора кто-то распрягал серую лошадь. О влажную землю мягко стукнулась оглобля. Освобожденная лошадь фыркнула, сбрасывая дневную усталость, шумно встряхнулась всем телом. По настилу двора зацокали копыта. Глуше, глуше. Стихли.
У кузницы, мимо которой мы проходили, рядами стояли пахнущие весной, дегтем и краской плуги, бороны, сеялки. Из свинарника доносилось повизгивание поросят и добродушное хрюканье старой свиньи.
Над деревней галдели грачи. Заиграла гармонь и смолкла... Весна.
Чем ближе мы подходили к дому, тем сильнее я волновалась.
Шурка... Он, наверное, меня заждался. А может, уже сбежал? Нет. Куда он сбежит? Некуда ему бежать. И кроме меня, ему никто не поможет. Бедный Шурка, один на темном чердаке.
Но тут я вспомнила, как однажды Шурка во время игры в школе будто невзначай - а я знаю, умышленно - расшиб мне нос. Я стояла тогда у стены и плакала. Плакала не от боли, а от обиды, от того, что все продолжали игру и никто не обратил на меня никакого внимания. Никто не заступился за меня.
Вспомнив это, я попробовала рассердиться на Шурку, но не смогла. Жалела его еще больше и хотела ему помочь.
За ужином я все оборачивалась к окну будто бы поглядеть на улицу, а на самом деле прятала за занавеску то соленый огурец, то кусок картофельника, то горбушку хлеба.
Чай... Но зачем он Шурке? Я его и то не пила. А сахар...
Я незаметно сунула за пазуху четыре куска.
Шурка ел торопливо, с жадностью. Наголодался. Соленые огурцы сочно хрустели на его зубах. От света лампадки, которую я принесла потихоньку из дому, "царство" мое - погребок мой - все сверкало и переливалось.
Я сидела на чурбачке в углу и молча наблюдала за Шуркой. Он полулежал на соломенном мате, а перед ним на дощечке хлеб, картошка, огурцы и сахар.
Лицо у Шурки худое и смуглое. На лбу, с правой стороны, шрам - память о "былых сражениях". Шурка любил им хвастаться.
В прошлом году он дрался с вередеевскими ребятами, и кто-то стукнул его железиной. В больницу его возили. Милиционер к нему приходил. Шурка сказал, что с лошади упал. Не выдал вередеевских мальчишек.
Рот у Шурки небольшой, а губы толстые, будто чуть вывернутые наизнанку. Волосы черные и кудрявые - в маленьких завитушках, как у молодого ягненка.
Красивый Шурка.
Отчаянный, ловкий, как обезьяна. Но в деревне никто из девчонок его не любил. Боялись. Зато мальчишки любили его все, и маленькие и большие. Завидовали его храбрости, подражали ему.
Когда Шурка научился свистеть по-соловьиному, то в деревне чуть ли не в каждом доме завелся свой соловей-разбойник, прямо хоть уши затыкай.
Сам-то Шурка высвистывал - заслушаешься. Талант у него на это был. Он и на гармони, и на гитаре, и на балалайке умел играть. Да как еще умел! Если играл танцы, ноги так и зудели. А частушки заведет, "мордовочку" с перебоями, - гармонь захлебывается от радости. Сама поет и приплясывает.
Непонятно, почему Шурка учился так плохо. Он был на год старше меня, но в четвертом классе я его догнала. Из пятого он еле-еле выкарабкался, в шестом оставался на осень и в этом году чуть тянет.
И хоть бы он книжки не любил. Любил он книжки. И читал много. Мы с ним часто в библиотеке встречались. Он по целому портфелю книжек набирал. Прочитывал и самые интересные мальчишкам пересказывал.
В библиотеке нам обычно выдавали книжки по возрасту. Шурку это унижало. И правильно. Мне тоже было обидно. Нас считали маленькими. Я замечала, что Шурка с завистью посматривает на громадный зеленый шкаф, за стеклянными стенами которого стояли новенькие книжки в красивых переплетах.
Однажды одна из этих книг попала к Шурке в руки. Я заглянула через его плечо на заголовок - "Анти-Дюринг".
- Такую тебе рано. - Библиотекарь потянула книгу к себе, но Шурка, как ястреб, вцепился в нее костлявыми пальцами, покраснел. - Не прочтешь ведь.
- Прочитаю.
- Прочтешь - не поймешь.
- Пойму.
Забрал Шурка все-таки книгу. И прочитал. Зойка сказывала, измучился, у матери все таблетки от головной боли съел, а прочитал.
- И понял? - спросила я Зойку, потому что после Шурки я тоже брала эту книгу, но не прочитала и двадцати страниц.
- Не знаю, Капа. Я его спрашивала, а он треснул меня по затылку и говорит: "Не твоего ума это дело".
Я улыбнулась.
Я поняла, что Шурка в той мудреной книжке тоже ничего не понял. Но прочитал же... Упрямый Шурка, настойчивый. Если бы он захотел, на одни пятерки мог учиться. Я уверена.
Шурка вдруг перестал жевать, насторожился.
- Ты чего задумалась? - спросил он.
- Я, Шурк, вспомнила, как мы просо пололи. Мед ели.
- А-а-а, - равнодушно промычал Шурка и захрустел огурцом.
Однако и он думал об этом. Губы его то и дело расплывались в широкой улыбке.
Это случилось прошлым летом.
В последний учебный день, в конце последнего урока, к нам в класс нежданно-негаданно вошел председатель колхоза. Он был не наш деревенский присланный. И мы его почти совсем не знали. Знали только, что зовут его Семен Ильич, и все.
Семен Ильич извинился перед Зоей Павловной, которая, как и мы, растерянно глядела на председателя, и обратился к нам.
- Помочь, ребятки, надо, помочь. Просо травой позаросло, прополоть треба. Во как необходимо! - Семен Ильич обвел класс взглядом. - А мы вас не забудем. Обещаю - не забудем. Каждому, кто выйдет в поле, - по пол-литровой банке меду. Идет?
- Ура-а-а! - закричали мальчишки.
И мы пололи. Две недели, не разгибая спин, ползали по жесткому, сухому полю. Все коленки в кровь исцарапали. Все руки искололи, вытаскивая из земли неподатливые колючки с длинными упругими корнями.
В первую неделю Семен Ильич заходил к нам на поле каждый день. Обегал прополотый участок, вытирал широченным синим платком шею, шутил, смеялся.
- Молодцы, ребятки, молодцы. Вы работаете, и пчелки работают. Вы травку дергаете - пчелки мед вам носят, забодай их комар. Мед сладкий, ароматный.
На второй неделе председатель стал забывчивым. Приходил к нам редко, про пчелок не упоминал. Вздыхал, жаловался.
- Дела, ребятки, дела. Цигарку скрутить неколи.
А иной раз пробежит стороной, помашет нам соломенной шляпой, поулыбается, и был таков. А под конец, когда мы допалывали поле, Семен Ильич совсем пропал.
Мы забеспокоились.
Послали делегацию во главе с Шуркой разыскать председателя, порадовать его, сказать, что поле чистое и что мы хотим сладкого, ароматного меду.
Председатель, как потом они рассказывали, встретил их уныло.
- Да, да, - говорил он им, - стахановцы вы, стахановцы, а пчелки... и развел руками. - Ленятся пчелки, забодай их комар, ленятся. Потерпите.
И мы терпели. Прошел месяц.
- Потерпите.
Прошло полтора месяца.
- Потерпите.
Сладкий мед начинал пригарчивать обманом.
Шурка не вытерпел. Написал записку:
"Пчеловоду Горшкову Василию.
Выдать по пол-литровой банке меду ученикам
6 "Б" класса за прополку проса".
Дальше шел список учеников. Внизу приписка:
"Всего 30 (тридцать) человек. Выдать 15 кг.
Председатель колхоза "Заветы Ильича".
Долго Шурка гонялся с этим письмом за председателем. И утром, и днем, и вечером.
Председателю то некогда было, то в ручке чернил не оказывалось, а то вообще махнет рукой и убежит. Но Шурка как репей прицепился, ходил за председателем по пятам.
- Подпишите.
- Потерпите.
- Натерпелись, хватит.
- Ну, недельку. Ну, две.
- Знаем. Через неделю вас снимут (а такие слухи шли по деревне), а новый скажет: ничего не знаю. Кто обещал, с того и получайте. Нет уж, подписывайте.
Председатель вспылил. Но... через несколько дней на общем колхозном собрании его действительно сняли.
Поставили нашего, деревенского, - Ивана Кузьмича.
В первый же день, встретив Шурку, он засмеялся, спросил:
- Мне тоже будешь ультиматумы писать?