Поселилась я на рю К***. В доме же напротив решила устроить музыкальный салон и свою мастерскую, верхние этажи предназначались для размещения гостей. Там же я скопила большой запас вин, которые распродавали партиями задешево на аукционах лучшие винные погреба Парижа — свидетельство приближающейся паники среди буржуа.
В саду между двумя моими домами я в буквальном смысле этого слова культивировала свою любовь к розам.
Окончательно обосновавшись, я воспользовалась советом своей приятельницы и согласилась, в ознаменование моего возвращения в свет, выступить в роли устроительницы концерта не слишком одаренного (как оказалось) скрипача. Конечно, я вошла в переполненный зал последней. Все обернулись, чтобы поприветствовать меня. Наступила абсолютная тишина, как перед заключительной нотой в арии, а затем — взрыв аплодисментов: все встали и раскланялись со мной. Я ответила тем же.
Когда я шла к своему месту в первом ряду, меня сопровождали овации, продолжавшиеся несколько минут. Музыкант ударил смычком по струнам, дамы захлопали веерами, господа стукнули тросточками по паркету. Нет нужды говорить, что я не очень-то и спешила занять свое место. Я выросла на улице, путешествовала и вот вернулась, и теперь меня приветствует, мне поклоняется le tout Paris. [76] Да, я была счастлива, как последняя дура. Тогда этот день казался мне высшей точкой моего подъема. Теперь я думаю иначе.
В припадке расточительности я купила также загородный дом в Шайо, куда уезжала по субботам, возвращаясь в понедельник днем. Да, Париж. Именно там вскоре после моего «дебюта» состоялся (о чем я впоследствии долго и горько жалела) «греческий ужин».
ГЛАВА 24Греческий ужин. Часть I
Проведя некоторое время в Ле-Ренси, где я писала щедро оплаченный портрет королевской племянницы, одной из многочисленных принцесс, в полный рост, я вернулась домой. Там меня ждало письмо от Теоточчи.
Много воды утекло со времени моего пребывания в Венеции, но я часто с тоской вспоминала о днях, проведенных там. Я познала свою природу, но это мало изменило мою жизнь. Я была, в общем, такой же, как всегда, только теперь существовало слово «колдунья», объяснявшее разницу между мной и всеми остальными. Плохо это или хорошо, но я наконец определила, кто я есть на самом деле. И все же меня нельзя было увидеть ночью в своей мастерской хлопочущей над медным котлом, разрезающей на кусочки сердце колибри или вырывающей глаза у тритонов. Я редко пускала в ход свои чары. Действительно, время от времени случались приступы непрошеного ясновидения, но вряд ли стоит об этом рассказывать. Что касается моих «талантов», я теперь ценила только те из них, которые имели отношение к живописи. Результаты моего труда после возвращения в Париж были впечатляющими, и это несмотря на весьма бурную светскую жизнь.
Какая волнующая новость: Теоточчи приезжает в Париж! Это было главным в ее письме всего из трех строчек.
Спустя неделю я получила от Теоточчи еще два пакета. Первый был не совсем обычным: он содержал длинное зашифрованное письмо. Во второй были вложены популярный роман семидесятых годов «Поль и Виржини» [77] и код к шифру, а также письмо, где я нашла лишь список цифр, соответствующих сперва страницам романа, затем строчкам и, наконец, словам. У меня ушел не один день на то, чтобы понять смысл письма Теоточчи. Я восстанавливала слово за словом, заполняя пробелы своими догадками. Только прочитав письмо целиком, я перестала проклинать свою сестру на чем свет стоит, потому что поняла, почему она прибегла к такому способу завуалировать его содержание.
В письме были имена и адреса одиннадцати колдуний. Мне предстояло написать им всем, используя тот же шифр, и пригласить их в мой дом.
Согласно письму Теоточчи, каждая новая ведьма должна в течение нескольких лет после обнаружения своей природы пригласить в гости свою мистическую сестру, впервые открывшую ей ее сущность, а также одиннадцать других ведьм по своему выбору, исходя из географической близости, общих интересов или привязанностей. Новая ведьма созывает к себе своих сестер не более чем на день-полтора.
Теоточчи писала, что все одиннадцать сестер (с адресами от Парижа до Анже и Бреста, от Оверни до Камбре, Корсики и Неаполя) будут иметь экземпляры «Поля и Виржини». Мне только нужно написать короткое письмо с сообщением, что Теоточчи — моя мистическая сестра, потом написать одиннадцать шифрованных копий письма и, наконец, сжечь нешифрованный оригинал. Я должна разослать приглашения и продумать церемонию приема гостей. Нет, нет, — тут нужно сказать, что Теоточчи ни разу не назвала этот шабаш ведьм «приемом гостей». Единственное, о чем она сообщила в письме, что цель этого сборища троякая: отблагодарить мою мистическую сестру, познакомиться со своим шабашем и, самое главное, обрести знания. Это я полагала, что будет вечеринка… Ничего подобного.
Теоточчи назначила дату шабаша в своем письме: канун Дня Всех Святых — 31 октября 1788 года.
Когда я наконец разгадала содержание письма Теоточчи, сочинила собственное письмо, зашифровала его и разослала одиннадцать копий, была уже середина сентября. В моем распоряжении оставалось немногим больше месяца! И я про себя решила, что это будет всем шабашам шабаш! (Какая же я была дура !) Я хотела, чтобы мой прием был столь же грандиозен, как любой парижский званый вечер, как какой-нибудь легендарный шабаш эпохи костров инквизиции.
Необходимо было все обдумать не откладывая в долгий ящик. Конечно, я не могла довериться слугам. Что же делать? Мне доводилось принимать у себя глав государств, королей и королев, первоклассных художников, но, конечно, если ты открываешь двери своего дома шабашу ведьм, действуют совсем другие правила. Шабаш ведьм… До сих пор я была знакома только с Теоточчи, а теперь мне предстояло повстречаться еще с одиннадцатью ведьмами.
Недели шли, а у меня по-прежнему не было плана. Проснувшись однажды ночью в начале октября, я обнаружила, что мои голубые шелковые простыни пропитались потом. Я послала за Нарсиссом, своим другом, непременным участником самых роскошных званых обедов, считавшимся в кругах элиты своеобразным талисманом.
Нарсисс, конечно, явился без лишних слов. Милый, темнокожий, миниатюрный Нарсисс…
Давным-давно некий путешественник, возвратившийся из Африки и всячески стремившийся снискать расположение голландской королевы, подарил ей чернокожего младенца, подобранного на сенегальском пляже, словно это была раковина. Этот ребенок был дедушкой Нарсисса. В детстве, да и позже, когда стал взрослым, он странствовал от одного двора к другому с королевой и, не будучи ровней королевским особам, был по своему общественному положению выше всех остальных. Его единственной обязанностью было радовать взор королевы. Его научили читать, и он читал хорошо, став королевским lecteur[78], известным своей необычностью и изяществом, а также чрезвычайно глубоким голосом, плохо сочетавшимся с его телосложением. (Говорили, что королева заставляла этого низкорослого человека стоять рядом с ней на государственных церемониях, так что она могла держать свою украшенную драгоценными перстнями руку на его покрытой тюрбаном голове.) Дед Нарсисса жил и умер при дворе королевства Нидерландов, оставив своим наследникам странную печать, сильно стершуюся за годы, прошедшие после его смерти. Нарсисс, давно покинувший голландский двор, не знал, завещал ли дед им какой-то титул или королевскую пенсию.
Нарсисс был поэтом по призванию, по крайней мере он так говорил. На самом деле он много читал и мало писал: это были, как правило, скучные, короткие, наспех набросанные заметки о его возлюбленных. Будучи полностью зависим от расположения к нему своих любовниц, он ублажал их лестью и, хотя не имел собственных денег, ни в чем не нуждался. Да, жил он безбедно: имел превосходный экипаж, пользовался известностью, его услуг — услуг любого рода — домогались.
— Надо полагать, топ vieux[79], — заметила я, когда он явился, несколько рассерженный, — тебя не в первый раз вызывают в чью-то гостиную посреди ночи?
— Нет, конечно, но всегда для этого были куда более веские причины, чем нервозность перед устроением званого вечера. — Сказав это, Нарсисс извлек две бутылки великолепного красного вина, по его словам, из погребов мадам Н***, а из жилетного кармана — собственный штопор. — Видите ли, моя дорогая, существуют инструменты, помимо собственных, которые светский человек должен носить с собой, — сказал он, откупоривая обе бутылки. — А теперь заклинаю вас, именем Бога распятого, скажите, что вас так беспокоит?
В ту ночь я рассказала Нарсиссу все, что могла, о своем затруднительном положении, пока он мерил шагами комнату. Он хмыкал, чесал свой щетинистый подбородок, вытирал покрытый морщинами лоб розовым шелковым платком, — короче говоря, лез вон из кожи , чтобы помочь мне. Затем он снял жилет, швырнул его в изножье моей кровати, где зеленая и золотая парча светилась в отблесках камина, подобно рыбьей чешуе, и спросил, почему меня так беспокоит этот званый вечер: мне ведь приходилось бывать хозяйкой множества подобных обедов. Я солгала, сказав, что всякий раз так же волнуюсь, поскольку каждый из моих ужинов должен являть собой совершенство (а так оно и было), и он оставил эту тему, сев наконец и обратившись к списку гостей. Взмахом руки я дала знать, что не желаю обсуждать это: «Каждая хозяйка знает, что список приглашенных имеет второстепенное значение, топ petit homme ». [80]
В ту долгую ночь мы с моим компаньоном выдвигали и отклоняли одну идею за другой. В итоге я впала в отчаяние.
Было далеко за полночь, наверно часа два-три, когда мы с Нарсиссом расположились на светло-золотистом плюшевом диване, поскольку постель была усеяна остатками позднего ужина: очистками от яблок, корками сыра, виноградными косточками, наполовину заполнившими маленькую китайскую вазочку, черными оливками. Там же лежали две пустые винные бутылки.
Бледная опаловая луна выскользнула из-за гряды облаков, ее свет был даже ярче света канделябров и камина.
— Спать, — сказала я, — Мне нужно поспать. — Я откинулась на спину, погрузившись в груду подушек. — Прочитай стихотворение, убаюкай меня. — За это я получила щипок.
Нарсисс вытащил из кармана копию «Анахарсиса», и, хотя я уже была в полусне, когда мой друг добрался до того места стихотворения, где описывается греческий ужин и где речь идет о приготовлении соусов, я подскочила, воскликнув:
— Voila! C'est ca![81]
— Послушай, женщина, — спросил удивленный Нарсисс, — что это на тебя нашло?
— Продолжай! — приказала я. — Читай!
И он продолжил чтение, так и не поняв причины моего волнения. Я взяла с ночного столика перо, бумагу, чернила и начала быстро писать.
— Еще раз, — попросила я, когда он дочитал интересующий меня отрывок. — Пожалуйста, повтори! — И он повиновался. Сущий ангел, такой уступчивый! Он, наверно, подумал, что я сошла с ума, пока я не успокоилась и не объяснила ему мой план, который, конечно, состоял в том, чтобы провести шабаш как греческий ужин.
Не прошло и часа, как были продуманы все подробности.
Я размышляла, как мои гостьи воспримут идею афинского вечера, эллинистического чествования нашего союза сестер. Мне казалось, что чего-то менее грандиозного будет недостаточно. Какое я сделаю из этого представление!
За те дни, что последовали за посетившим меня в ту ночь вдохновением, я обошла множество рынков и наконец нашла тринадцать подходящих к случаю простых стульев, которые расставила вокруг стола — семь против шести. За стульями я расположила высокие ширмы, натянув белую ткань в промежутках между ними (такое можно увидеть на картинах Пуссена). Я сплела тринадцать лавровых венков. У соседа, графа де П***, была великолепная коллекция этрусской керамики; я убедила его одолжить мне чашки и вазы, которые расставила на длинном столе из красного дерева. Всю эту сцену освещала висячая лампа.
Я убрала все лишнее с кухни, чтобы всецело отдаться приготовлению соусов. И они были само совершенство: один — для дичи, один — для рыбы, а самый изысканный — для угрей, которых клятвенно обещал привезти мой поставщик рыбы.
Потом я позаботилась о музыке. Я переделала старую гитару в позолоченную лиру. Нарсисс предложил «Бога Пафоса» Глюка. (Но кто исполнит это произведение? Для любого другого вечера я без труда могла бы отыскать прекрасных музыкантов.) Нарсисс помогал мне продумать распорядок приема гостей, и это создавало трудности: я все время помнила, что ему нельзя присутствовать.
Двадцать девятого октября я вызвала Нарсисса к себе.
— Дорогой, — лгала я, сжимая его в своих объятиях, — произошло нечто такое, что я должна была предвидеть, но не сумела. Ты должен помочь мне! Ты должен! — Я рассказала ему, что выполнила заказ некоей миссис Джеймсон из Лондона еще несколько месяцев назад, однако, закончив портрет, забыла организовать его доставку. — И вот теперь ее заново отделанный дом в Лондоне готов принять гостей, но на званом вечере предполагалось впервые показать портрет хозяйки! Эта леди, — поведала я Нарсиссу, — связанная тайными узами с принцем Уэльским, проявила всяческое терпение, но если портрет не будет висеть в ее доме к первому ноября, я буду разорена! Моя репутация среди английской знати будет безнадежно испорчена! — Затем я извлекла туго свернутое, запечатанное полотно (в действительности это был сделанный на скорую руку эскиз к портрету Скавронской) и стала просить, умолять Нарсисса доставить его по назначению.
На следующий же день Нарсисс отбыл в Лондон. Я дала ему достаточно денег, чтобы прожить по ту сторону Ла-Манша месяц или более. Еще раньше я отправила письмо своему лондонскому агенту, услугами которого пользовалась в прошлом, сообщив, что тридцатого числа прибудет из Парижа мой посыльный с портретом, который по не обязательной для объяснения причине пришлось тайно вывезти из Франции. Я просила его держать портрет у себя (и он хранится там до сих пор). Так или иначе, это был весьма дорогостоящий отвлекающий маневр.
И вот наконец настал последний день октября. Все было готово. Я закончила стряпню и сама накрыла на стол. Сказав своим слугам, что готовлюсь писать большой групповой портрет под названием «Первый ужин» и не нуждаюсь в их помощи, я выплатила им недельное жалованье и отпустила.
Когда назначенный час приблизился, я перелила из бутылок в графины вино с ароматом кипариса, на которое немало потратилась, напекла медовых кексов с начинкой из коринфского изюма, продумала все детали сервировки, выставив на стол самый лучший фарфор и хрусталь. Я зажгла тонкие свечи из пчелиного воска, потом оделась к ужину, чувствуя, как из недр желудка подкатывает тошнота. Увидеть снова мою возлюбленную Теоточчи! Познакомиться с другими сестрами, от которых я узнаю — наконец-то! — так много… Да, после этой ночи моя жизнь уже никогда не будет прежней.
Когда пробил назначенный час, раздался стук в дверь. Я пошла открывать в моем псевдоафинском наряде с лавровым венком, водруженным поверх высоко уложенных волос, и сразу же почувствовала себя идиоткой. Теоточчи осмотрела меня с головы до ног, подняв одну бровь дугой, на ее губах появилась легкая улыбка. Наконец сказала без всякого выражения: «О да…» — и проскользнула мимо меня в дом.
Я была ошеломлена, увидев рядом с ней Николо, поскольку считала, что в шабашах участвуют исключительно женщины. Об этом я и сказала Теоточчи.
— Ах, он… — сказала она, выталкивая вперед моего красивого друга, — он здесь, чтобы… заполнить пустоту.
Николо (он почему-то стал другим, не таким, каким я его знала в Венеции) спрятался за спину своей госпожи, так что была видна лишь одна нога в черном и высокий сапог, забрызганный грязью. Он старался не встречаться со мной взглядом, пугливо отвернулся, когда я сделала движение, чтобы его обнять.
— Без всякого сомнения, — сказала я, — после того, что мы испытали вместе, твоя застенчивость едва ли выглядит уместной.
Только тогда он поднял глаза, посмотрел на меня, и тут я поняла, что им движет не застенчивость, а стыд. Вначале я этого не заметила, потому что искала в его глазах улыбку, которой они всегда светились раньше. Но когда Теоточчи отступила в сторону и свет упал на Николо, я увидела, что его глаза обрели цвет очень бледного топаза, цвет необычный для присущего человеческому глазу радужного спектра.
— Mais поп! — воскликнула я не слишком деликатно: я была потрясена, но не почувствовала антипатии; этот цвет, казалось, лишь смягчил выражение его темных прекрасных глаз. Наконец я смогла задать вопрос: — Но что случилось с твоими?..
— Выйди вон! — приказала Теоточчи мальчику, который повиновался ей с какой-то тупой покорностью, чего я не замечала в нем, когда жила в Венеции. — Приготовься к встрече с фрейлиной, — сказала Теоточчи. Николо кивнул: по-видимому, даже он знал больше, чем я, о том, что произойдет этой ночью.
Когда мальчик вышел (мы видели, как в соседней комнате он снял свой камзол с низкой талией, закатал обшлага блузы и со спартанским пылом принялся проделывать гимнастические упражнения), я спросила свою мистическую сестру, что она с ним сделала. Была ли я рассержена? Возможно, хотела защитить его, потому что продолжала считать Нико мальчиком, хотя он был всего несколькими годами моложе меня.
— А, это… — сказала Теоточчи, улыбаясь. — Он и не догадывается, просто потому что я продолжаю лгать ему, но все можно вернуть в прежнее состояние. Не правда ли он приятен, этот оттенок созревшей пшеницы?
— Но… но почему?
— Не так давно ему пришла в голову мысль о независимости, и я не смогла, просто не смогла ее вынести. — Я терпеливо ждала, что будет дальше. — Иногда, моя дорогая, следует напоминать нашим слугам, что мы сделали их… непригодными для иного, большого мира. Он видит эти глаза в зеркале и понимает, что он мой.
Она не сказала того, что я знала: она любила его.
— Но как тебе удалось это сделать?
— Не твое дело, — ответила Теоточчи. — Сегодня ночью ты получишь хороший урок и узнаешь достаточно, чтобы занять себя на долгое-долгое время. Не бойся: у тебя будет возможность восхищаться своим Нико. А теперь, — сказала она, оглядываясь вокруг и криво улыбаясь при виде моего домашнего убранства, избытка позолоты, резного дерева и мрамора, — а теперь можешь ли ты дать гарантию, что мы будем одни, что нас никто не потревожит, что нас не обнаружат в твоем дворце?
Но прежде чем я смогла ответить, Теоточчи обернулась, распахнула входную дверь и подала сигнал — то ли свистнула, то ли взмахнула рукой — и…
И мимо меня прошествовала гуськом вереница самых странных, каких только можно себе вообразить, женщин. Одни носили богатые украшения, другие были одеты в лохмотья и дурно пахли. Одну из них, как мне показалось, я узнала. Я услышала, как говорят на нескольких языках. Ни одна, ни единая из них не сказала мне ни слова приветствия. Некоторые отметили мою одежду ухмылками и удивленно поднятыми бровями. Они прошли через вестибюль, через столовую (ни одна, казалось, не обратила внимания на прекрасно сервированный стол) в большую гостиную и, наконец, через двойные двери — в сад.
Все еще стоя, ошарашенная, у входа, я услышала, как хлопнули стеклянные двери. Тишина, внезапная абсолютная тишина поразила меня, как удар. Я прошла в гостиную и увидела всю компанию собравшейся в саду. Они образовали просторный круг с Теоточчи в центре и стояли, взявшись за руки. Теоточчи говорила, я не слышала что, но видела, что говорит именно она. Через толстое стекло я наблюдала, как круг внезапно распался и ведьмы разлетелись, будто дробинки, по залитому лунным светом саду.
Никогда раньше я не чувствовала себя такой одинокой, потому что никогда до этого так сильно не надеялась, что придет конец моему одиночеству.
Помню, что испытывала благодарность к этому одетому в лохмотья сборищу за то, что они явились в мой дом под покровом темноты и их не было видно с улицы, во всяком случае, я на это надеялась: ведь если мне не суждено жить среди них (а я уже знала, что это так), я, по крайней мере, смогу вернуться незапятнанной в приличное общество.
Признаюсь, что всерьез подумывала о том, чтобы уйти из собственного дома. Но вместо этого прошла мимо своего прекрасно сервированного стола (вид лавровых венков, привязанных белыми ленточками к спинкам стульев, вызвал у меня горестные чувства) в сад.
Сад занимал обширное пространство между двумя моими домами. Там произрастали бесчисленные растения, цветущие кустарники и деревья, по границам участка были высажены кусты самшита. Я занималась только розами, в остальном полагаясь на своих садовников.
Выйдя на дорожку, вымощенную плитняком, я не увидела никого, кроме Теоточчи. Она сидела как раз передо мной на каменной скамейке. А где же остальные?
— О, — сказала Теоточчи с извиняющимися нотками в голосе, — они здесь осматриваются.
Она подвинулась на край скамейки. Подойдя к ней, я заметила движение в глубине сада и с трудом удержалась от возмущенного восклицания. Одиннадцать женщин, неважно, ведьмы они или нет, бесцельно бродящие по моему саду? Мне это совсем не понравилось.
— Есть вещи, которые тебе понадобятся, — сказала Теоточчи, когда я села рядом с ней, — понадобятся, чтобы заниматься нашим ремеслом. Они просто смотрят, что у тебя уже есть, а что еще нужно. — Одна из ведьм позволила себе зажечь светильники, стоявшие на уровне пояса на подставках из кованого железа и покрытые стеклянными колпаками. Дорожки теперь были освещены, и я увидела, как по ним крадутся еще несколько моих «гостей», некоторые на четвереньках. Я встала, кипя от негодования. Ну, это уже слишком! — Полно, полно, — сказала Теоточчи, поглаживая холодную поверхность камня. — Сядь.
Я тяжело опустилась на скамью, словно в легких совсем не осталось воздуха, ощущая, как давит в шее и плечах. Сидеть прямо было невозможно. Руки лежали на коленях ладонями вверх. Я чувствовала себя сухой и безжизненной, как дерево, пережившее пожар. Казалось, я развалюсь на части, если меня тронут. Развалюсь или разрыдаюсь.
— Наверно, я ввела тебя в заблуждение относительно цели этого вечера?
Я посмотрела на Теоточчи и внезапно выпалила:
— Но в твоей книге ничего не говорится о шабаше. Я не знала, что делать, чего ожидать. Я думала…
— Знаю, знаю, дорогая. — Она положила мою голову к себе на плечо. — В книгах не может быть написано обо всем.
Она встала. Ее черные одежды слились с тенями, лунный свет упал на ее лицо, шею и руки, отчего они стали белее снега. Как всегда красивая, она, казалось, плыла в водоеме глубокой ночи.
— Это моя вина, — сказала она. — Я должна была…
— Нет, — прервала я ее. — Что сделано, то сделано. Пусть все будет так, как есть.
— Но на тебя обрушилось столько хлопот! — Она кивнула в сторону дома. — Зная твою склонность к излишествам , мне следовало…
— Arrete[82], — сказала я. Мы рассмеялись, я поднялась со скамьи и встала рядом с ней. Вокруг нас копошились сестры. — Довольно упреков.
И тут в наш разговор вмешалась необычайно высокая сестра, высунувшая голову из-за куста. Переведя дыхание, она скептически заявила:
— Но здесь нигде нет ни веточки рябины. Ни единого кустика!
Промолвив это, она вновь нырнула в заросли. Я рассмеялась. Теоточчи пожурила меня, но я просто не могла сдержаться.
— Хоть плачь, хоть смейся, — заметила я, добавив: — Скажи, та в черном, что приехала с тобой и Нико… Мне кажется, что я ее где-то уже видела. Возможно…
Я замолкла на полуслове, потому что меня отвлекла та же долговязая ведьма: она быстро приближалась к нам по дорожке. В бледно-желтом платье, на две головы выше меня, с развевающимися за спиной длинными волосами, она очень напоминала жирафа, скачущего по африканской степи. Ее взгляд был устремлен на меня. Когда уже казалось, что она вот-вот через меня перепрыгнет, она внезапно остановилась и, приблизив свое лицо к моему, спросила:
— Не правда ли, дорогая, у тебя есть одна-две рябины?
Я ответила, что рябин у меня нет, но, если понадобится, я могла бы посадить пару таких деревьев.
— Понадобится, дорогая! Обязательно понадобится! — Ведьма посмотрела на меня сверху вниз. Ее глаза разделял такой большой и искривленный нос, что казалось, она могла видеть меня одновременно только одним глазом; и действительно, она наклоняла голову во все стороны, разглядывая меня. Отступив наконец назад, чтобы лучше оценить мой наряд, она повернулась к Теоточчи и спросила: — Чего это она так вырядилась? Разве шабаш — ип bal masque[83]?
Теоточчи не ответила, но зато представила ее мне:
— Себастьяна, это Клеофида из Камбре.
Ни я, ни высокая ведьма не проронили ни слова. Мы стояли, уставившись друг на друга, напрягшись, словно кошки, повстречавшиеся на улице. Когда она наконец протянула мне руку (ничем не украшенные пальцы, похожие на ветки, покрытые красным лаком ногти, заостренные на концах), она показалась мне невероятно длинной. В руке ведьмы не было теплоты: когда я взяла ее, мне почудилось, что я пожимаю голую кость. Разжав свой рот, который до этого был плотно закрыт, как кошелек скряги, она произнесла без всякого выражения:
— Очень приятно. — И добавила: — Никогда не встречала ведьмы, у которой не было бы одной-двух рябин.
Теоточчи немного поддразнила Клеофиду, громко спросив, не слишком ли та любит рябину, чрезмерно доверяясь ее силе. Она вытянула руку и дотронулась пальцем до длинного ожерелья, свитого из рябиновых ягод цвета темного вина, висящего на шее Клеофиды.
— Вовсе нет, — хмыкнула Клеофида, нежно прикасаясь к ягодам, словно это были розы, а не рябина. — Эти рябиновые ягоды мне хорошо послужили. — Затем повернулась к моей мистической сестре и спросила, положив свободную руку на свое костлявое бедро: — Не хочешь ли ты сказать, что этой ведьме не нужна рябина?
— Я вовсе не это имела в виду, дорогая Клеофида, — ответила Теоточчи.
— Ты меня успокоила.
Она замолчала, и я ожидала, что ведьма сейчас повернется и уйдет своей легкой походкой в сад. Вместо этого она, к моему удивлению, сняла одну нитку ягод и подняла вверх. Инстинктивно я немного подалась вперед, Клеофида приблизилась, и я почувствовала нитку рябины на своих плечах. И все же мне не понравилась эта ведьма: ее поучающая манера говорить вряд ли могла помочь ей завоевать мое расположение.
Она рассказала, что в течение многих веков верующие всей Европы вешали кресты из рябиновых веток на двери домов, конюшен, хлевов и свинарников, чтобы отводить чары ведьм.
— Пользы от этого было мало, — сказала Клеофида, — но все же некоторые кресты имели силу: они были сделаны из веток дерева, которого никогда не видел тот, кто их изготавливал. Такой крест был, возможно, один на тысячу.
Хотела бы я знать, что она понимала под этим «имели силу»? Умирала ли ведьма, переступившая порог дома, украшенного таким крестом, корчась в ужасных судорогах? Я не спросила, потому что внимание мое все время отвлекали другие сестры, рыскающие в саду; некоторые из них куда-то несли вырванные из земли корни растений. Повсюду слышался треск ломающихся веток. Я даже различала щелканье ножниц. И я замерзла: ночь была звездная, ясная, бодрящая, а на мне был только афинский костюм (лавровый венок я засунула подальше в кусты, когда никто этого не видел).
— Извините, — сказала я, прервав Клеофиду, — мне нужно пройти внутрь, чтобы посмотреть…
Но я не успела сделать и шагу к дому, как эта Клеофида прыгнула на меня, крепко вцепилась в мое плечо — чересчур крепко — и с шипением произнесла:
— Иди, если хочешь, сестра. Но запомни: посади рябину только по одной и единственной причине — чтобы держать не обретших покоя мертвых на расстоянии.
Она резко сняла руку с моего плеча. Казалось, она была способна ударить меня. Я вновь направилась к дому, жалко лепеча:
— …Мои соусы… они подгорят… и я… — но замолчала, когда Клеофида заговорила вновь:
— Будешь искать рябину, чтобы вырыть ее и посадить, — загляни в церковный двор, там всегда бывает рябина. — Она теперь подошла ко мне близко, еще ближе, пока я не почувствовала жар ее дыхания, и добавила шепотом: — Она растет рядом с тисом: умные люди знают, что их нужно сажать рядом. — Сказав это, она выпрямилась и широко улыбнулась. Ее манера вести себя внезапно необъяснимо изменилась. Дотронувшись пальцем до нитки ягод, висевшей теперь у меня на шее, она добавила: — И к тому же рябина красива! — Затем развернулась в вихре желтого шелка, издала переливчатый смешок и ускакала прочь.
Мне и раньше было зябко, теперь я совсем закоченела. Я стояла дрожа (Клеофида меня испугала), размышляя, как бы улизнуть из сада, прежде чем еще одна сестра захочет меня «поприветствовать»… Но не смогла этого сделать.
Следующую ведьму звали Зели. Приземистая и толстая, она была одета во все черное и подлетела ко мне по дорожке, как каменная глыба, катящаяся через мой сад. Когда же Зели заговорила, ее слова сопровождались свистом: у нее было немного зубов, а оставшиеся… как бы это сказать… располагались крайне неудачно — между двух верхних зубов была щербинка, через которую проскальзывал ее язык, когда она говорила. А тараторила она быстро, и из-за этого свиста было трудно понять что, но, кажется, с южным выговором. Язык был вполне понятный, но явно южнофранцузский диалект, ритмичный, прыгающий. Я говорю об этой ведьме без всякого пренебрежения: она, по сути дела, первой из сестер проявила какие-то признаки благовоспитанности. Зели привезла подарок, который вручила мне с такими примерно словами:
— Сестра, я счастлива, я рада / орех увидеть — украшенье сада! — Она нашла это забавным: — Не правда ли, звучит как заклинание? — И безудержно расхохоталась с хрипом и свистом, ее грудь в черном одеянии вздымалась от смеха.