Едва я сложила наконец пятый листок и уже собиралась сунуть его вместе с другими под жилет, колокол прозвучал в третий раз. Мадлен предупреждала, что третьего удара не будет. Но он раздался, причем показался мне очень настойчивым. У меня родилась надежда, что это случится и в четвертый, и в пятый раз, — тогда звон его доведет меня до столовой.
Так и произошло, а стало быть, отыскать дорогу туда представлялось совсем не сложным делом. Но где та дверь, через которую можно пройти в замок из студии? Я видела в ней лишь одну дверь, ведущую в сад… Предположив, что если дверь в ванную скрыта за видом на венецианский канал, то и другую следует искать за одной из остальных живописных панелей, я потрогала каждую из них, ожидая, что стена раздастся или отойдет в сторону, однако ничего подобного не случилось.
Тогда я обратила внимание на гобелен с каким-то античным сюжетом, закрывающий сразу три стенные панели. На крайних, завешенных не полностью, висели канделябры, но в том месте, где должна была находиться третья, я заметила, что изображение странно колеблется. Сквозняк? Так и есть. За гобеленом я нашла открытую дверь. К счастью, за ней горели факелы, вставленные в кронштейны из кованого железа, а то бы я блуждала по темным залам замка до самого рассвета. Пропитанные серою тряпки, которыми были обмотаны концы факелов, похоже, только что занялись: едкий запах серы еще стоял в воздухе, и дым только начинал клубиться под полутемными сводами. Студеный ветерок поигрывал слева от меня трепещущим пламенем наклоненных в сторону прохода факелов, тогда как правая стена терялась во мгле. Хорошо помню, что первым впечатлением от залов и коридоров Равендаля были мрак и пробирающий до костей холод. Мне захотелось вернуться в теплую, светлую студию, а не идти дальше по темным галереям — похоже, прорубленным в толще льда, припорошенного землей.
Но я двинулась вперед: меня подстегнуло желание получить ответы на мои вопросы. Стук моих каблуков был единственным звуком, нарушавшим гулкую тишину гладких каменных полов. Факелы горели тускло, я почти на ощупь пробиралась сквозь тени; несколько раз я останавливалась и озиралась вокруг: мне чудилось, будто я не одна. Но все твари, которых я «видела», неизменно оказывались игрой света и тени и так же быстро исчезали, как появлялись. И все равно я на каждом шагу ждала встречи с каким-нибудь призраком, боялась, что вот-вот явится кто-то из обитателей потустороннего мира. Враний Дол, наверное, битком набит необъяснимыми, сверхъестественными явлениями.
И в подтверждение обоснованности моих страхов крик, ужасный, леденящий душу крик пронесся под сводами замка и заставил меня замереть на месте. Сова, причем совсем близко. Опять крик. Нет, вовсе не плод моего воображения, а настоящий гортанный вопль неведомого убийцы, когтями и клювом прокладывающего себе путь через замок.
В ответ на совиный крик раздалось пугающее карканье множества воронов, которое, раз услышав, невозможно забыть. Грай черных птиц казался еще чернее, чем сами эти создания; казалось, они кричат прямо под ухом. Они, конечно, гнездились в самом Равендале, столь неспроста прозванном Враний Дол! Я не сомневалась в этом и потому, тронувшись в дальнейший путь, пригибалась теперь пониже, оглядываясь по сторонам и не исключая возможности, что притаившиеся под сводами тени могут материализоваться и, ринувшись вниз, наброситься на меня.
Я миновала несколько прорезанных в камне стены стрельчатых окон — в их переплетах не оставалось стекол, способных помешать проникновению птиц внутрь здания. Вообще проникновению чего-либо, ведь кто знает, какому живому существу или какой нежити может понадобиться пробраться в Равендаль или выбраться из него тем или иным способом? Из окон открывался вид на поля. Высоко в небе висела луна — вернее, ее узкий серп, так что в его скудном свете я не могла разглядеть, засеяны ли они, разгорожены ли на пастбища или вовсе заброшены.
Я, разумеется, предположила, что это Мадлен осветила мне факелами дорогу к столовой. И окончательно убедилась в справедливости своей догадки, когда ступила ногой во что-то скользкое на полу. Лужа крови… Да, так и есть: путеводное пламя факелов — еще одна услуга, оказанная мне ею. Странно, что именно та, которая сперва показалась мне бесчувственной и жестокой, когда бросала отрывистые свои реплики относительно происходившего, когда жестоко шутила над сестрой Клер… Странно, что именно ей угодно было стать ныне как бы моей опекуншею, моей защитницей. Мне стало вдруг любопытно, с какой ревностью могла наблюдать она из мрака теней за тем, как отец Луи одаривал меня своим вниманием? Она, несомненно, любила его при жизни; так почему смерть — если только смерть действительно была тем видом существования, в коем они обретались, — почему смерть непременно должна была разрушить взаимную страсть, некогда жившую в них?
Порою мне попадались дубовые двери на ржавых петлях. Я не решалась даже притронуться к ним, надеялась, что, дойдя до нужной мне залы, сразу пойму: это она и есть. Между дверьми в галереях были развешены картины и гобелены. При других обстоятельствах я сбегала бы за фонарем, чтобы разглядеть их, — но только не этим вечером. О нет. Я слишком боялась новых страшных открытий. Еще одного вытканного на шпалере святого, истекающего кровью на фоне тканого же ландшафта; либо портрета, который заговорит или с которого на меня посмотрят живые пристальные глаза. Нет, лучше дождаться дневного света и уж тогда начать исследовать замок: так будет безопаснее. А теперь только и нужно, что отыскать столовую.
Сперва донеслись запахи кушаний: жареного мяса, ароматных соусов. Затем я услышала позвякивание серебряных приборов и хрусталя. Ага, значит, сюда. Прямо. За этой двустворчатой дверью и должна находиться столовая. В этой мысли я утвердилась еще больше, когда обратила внимание, что череда факелов здесь обрывается. И все-таки я постояла за дверьми, прислушиваясь. Когда наконец я взялась за холодную, как сосулька, дверную ручку, дверь вдруг стала сама открываться вовнутрь — увлекая меня за собой, как бы «затаскивая» в залу, в которой…
В которой я ничего не увидела. Свет, слепящий свет ударил мне в глаза. Я остановилась на пороге как вкопанная, утратив способность видеть, одетая в наряд слуги. Да, я не могла видеть, но знала и чувствовала , что на меня смотрят. Разглядывают меня.
Неудивительно, что я на какое-то время была ослеплена — ведь над парадным столом висела огромная люстра из богемского хрусталя со множеством зажженных свечей. Она походила на затейливое растение, на сказочный цветок, состоящий из невероятного количества стеблей, веточек и блистающих соцветий, увешанный сияющими подвесками, по искрящимся граням которых расплылся белый воск; что же касается самого стола, то им служила массивная плита мрамора с кроваво-красными прожилками, простершаяся справа налево на двадцать, а то и на все двадцать пять шагов рослого мужчины; у правого края его я увидела Себастьяну, а у левого — Асмодея. Это они рассматривали меня.
— Добро пожаловать, — приветствовала меня Себастьяна, вставая и указывая на третье место, остававшееся свободным. Оно находилось у самой середины стола на противоположной от входа стороне его, как раз под хрустальным «солнцем». Я сделала пару шагов, направляясь к Асмодею, но, остановившись, вернулась, чтобы обогнуть стол, пройдя мимо Себастьяны. Путь оказался неблизким, но за все это время никто не проронил ни слова.
Наконец я дошла до своего места.
— Спасибо… — едва слышно поблагодарила я непонятно кого; да и за что, я тоже не поняла. А что еще мне оставалось сказать? Наставления монахинь по крайней мере научили меня вежливости. Признаюсь, я почувствовала облегчение, услышав звук собственной речи, ибо до той поры мне самой не верилось, что я смогу заговорить на таком ужине. Мой тяжелый стул напоминал трон: у него была высокая спинка, а массивные деревянные подлокотники украшала резьба — они заканчивались птичьими клювами. Правда, алый бархат обивки сильно потерся, но сам стул был очень удобен. — Спасибо, — снова проговорила я, садясь.
Это вызвало у Асмодея приступ громоподобного смеха. Я выпрямила спину и взглянула на Себастьяну, которая заявила:
— Ты наша почетная гостья, и мы тебе очень рады.
Помню, я потянулась дрожащей рукою к листкам с пятью вопросами, спрятанным во внутреннем кармане жилета. Я прижала ее к боку — подобно тому, как влюбленный прижимает ладонь к сердцу, пытаясь унять его биение. Мне и впрямь показалось, что через расшитую ткань и пять сложенных листов бумаги я ощутила его частые удары.
Я не знала, с чего начать беседу. Хозяева сидели молча и так далеко от меня, что, заговори я с ними, мне пришлось бы кричать. Мне очень не хотелось вновь услышать грохочущий хохот Асмодея, и я решила сидеть молча и неподвижно, чтобы этого избежать, ибо от него у меня что-то оборвалось внутри, он подействовал словно укус пчелы, словно пощечина, словно приступ вожделения.
И что же я сделала? Глупость, о которой теперь даже стыдно рассказывать. Я взяла в руку вилку, тяжелую, как молоток, и принялась ее пристально рассматривать. Рука моя тряслась. Три серебряных зубца блестели в лучах люстры.
— Ты голодна, милочка? — спросила Себастьяна с улыбкой.
— Ты что, никогда не видела вилку? — С этими словами Асмодей так сильно наклонился вперед, что его светлые волосы свесились, обрамив лицо, на котором колючие глаза светились холодным огнем. — Если ты боишься меня, arrete. [54] Меня уже предупредили, что мне нельзя тобой овладеть. Но это вовсе не означает, что я тебя не заполучу. — Его ледяные глаза впились в меня; когда он откинулся наконец на спинку, мне пришлось подавить желание вскочить, выбежать из столовой и более никогда…
— Асмо, ну что же ты, в самом деле! Ты стал совершенным невежей! Просто невыносим! — И, обращаясь ко мне, Себастьяна добавила извиняющимся тоном: — Боюсь, он совсем одичал.
Я вежливо улыбнулась, но все же была обеспокоена. Можно представить, что меня ожидает. Я положила вилку рядом с лежавшими по левую руку тремя другими (всего передо мной находилось двенадцать серебряных столовых приборов, среди которых имелись ножницы — сей последний предмет озадачил меня). Я заглянула в большую белую фарфоровую тарелку, стоявшую на тарелке подставочной. Мне хотелось затеряться в украшающем ее узоре — переплетенных черных ветвях терновника, длинных и гибких, поднимающихся все выше, к самым краям, выступая за них; затем они вились рядом с ободком и вновь возвращались к центру, где цвела поразительно прекрасная алая роза.
Одна из хрустальных рюмок, та, что поменьше, была чем-то наполнена. Чем-то очень темным, с сиреневатым оттенком. По-видимому, вином. Хорошо бы, чтоб руки мои не тряслись так сильно. Мне позарез нужно было выпить, и я надеялась, что это опять волшебное «vinum sabbati», напиток ведьм. Хотелось осушить рюмку немедля и залпом. Когда я поняла, что могу держать ее, не расплескивая содержимое, я приникла к ней и выпила до дна одним махом, торопливо и жадно. И тут же начала бросать алчные взгляды на графин и бутылку. В какой-то момент до меня дошел голос Себастьяны: та уже была где-то на середине фразы и говорила что-то о моем наряде.
— …Но хотелось бы мне знать, что побудило тебя остановиться на нем? Конечно, ты смотришься в нем бесподобно. Он дает тебе показать себя, но все же…
Мне захотелось, чтобы на меня снизошло вдохновение и я смогла дать остроумный, блестящий ответ; и тот действительно пришел мне на ум.
— Я сочла уместным предстать перед вами в платье слуги, так как обязана вам всем. — Тут я отважилась взглянуть на Асмодея и даже сделала рукой неопределенный жест, очевидно в сторону наших не вполне мертвых друзей, где б те сейчас ни находились. — Я перед вами в долгу, и мне очень хочется, чтобы мне удалось когда-нибудь вернуть вам сторицею мой долг, тем самым вас отблагодарив.
— Хорошо, браво! — И Асмодей с усмешкой поднял пустой бокал, как бы салютуя моим словам. — А может быть, брава!.. Не беспокойся, ведьмочка, мы разочтемся сполна, и весьма скоро: отдашь долг услугою за услугу.
Не знаю, что именно хотел сказать Асмодей, изменив родовое окончание этого итальянского слова, но было видно, что он то ли нарушил договоренность, то ли сказал что-то лишнее, ибо Себастьяна прервала его, хлопнув ладонью по столу. А вдобавок метнула в него через весь стол злой взгляд, точно пустила отравленную стрелу. Асмодей замолчал и больше не раскрывал рта.
Столовая была раза в два больше мастерской. А как обставлена! Впоследствии я насчитала в ней двадцать восемь выстроившихся вдоль стен стульев (и десять кресел, чтобы отдохнуть в них после еды). Картины столь тесно висели на стенах, что я далеко не сразу поняла, что последние выкрашены в темно-красный цвет.
Увидев, что я рассматриваю их раскрыв рот, Себастьяна спросила:
— Ты лишь ценительница или предпочитаешь служить ей?
Я тупо уставилась на нее.
— Живописи, дорогая, — пояснила Себастьяна.
— О, только поклонница, — созналась я, в свое время, правда, сделавшая несколько набросков, но, увы, лишь затем, чтобы убедиться, что начисто лишена таланта, о чем не замедлила сообщить Себастьяне. — Простите, — добавила я, осмелев, — но эти вот… они, разумеется, не…
— Подлинники? О, можешь не сомневаться. Большинство из них копии, а другие принадлежат кисти кого-нибудь из учеников. Однако среди них есть…
— Краденые, — заявил Асмодей.
Себастьяна будто не расслышала его замечания вовсе и продолжила как ни в чем не бывало:
— Картины, полученные в обмен или в качестве платы за… предоставленные услуги.
— Вот именно, — отозвался Асмодей. — Предоставленные услуги.
— Ватто? — осведомилась я, указывая на одно из полотен.
— Настоящий, — сообщила мне Себастьяна. — Подписанный и датированный. Тысяча семьсот восемнадцатый год, кажется. А там еще несколько его этюдов, но они не подписаны.
— А это? — Я указала на небольшую работу, выполненную в чрезвычайно мрачном, гротескном стиле. То был выдержанный в темных тонах натюрморт, изображающий вазу с увядающими цветами, написанный в манере, в которой я тогда еще не могла распознать дух голландской художницы Рашель Рюйш.
— Да так, одна копия. Все как на оригинале, вплоть до червей, копошащихся в бутонах. Но хороша, правда? Может, когда-нибудь мне ее стоит снять потихоньку и попытаться продать? Просто чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
— Просто чтобы подкинуть дрова в твой гаснущий огонь самоуважения, — возразил Асмодей.
Неужели Себастьяна сама написала эту картину? Пожалуй, что так.
Как бы подводя итог, Себастьяна указала на стену позади Асмодея и, не обращая на него внимания, что, видимо, уже вошло у нее в привычку, проговорила:
— А что касается вон тех итальянцев, они все подлинные, все из Неаполя; лишь некоторые из них происходят из собрания феррарского дома д'Эсте.
Асмодей пробурчал несколько слов, которые я не разобрала, но по тону его можно было догадаться, что он опять сказал какую-то гадость. Ответом послужил испепеляющий взгляд Себастьяны, однако на сей раз ей не удалось стереть с его лица коварную улыбку, в которой сквозила скрытая угроза. Повисла пауза, пропитанная враждебностью. Себастьяна позвонила в латунный колокольчик, стоявший на столе справа от нее, и я стала с интересом ждать, что за этим последует. Теперь, когда хозяева отвлеклись и поедали друг друга глазами, я смогла получше их разглядеть. Они и впрямь приоделись к ужину.
На Асмодее был долгополый, напоминающий шинель камзол, скроенный из черного бархата. Под ним был надет даже не жилет, а довольно невыразительная сорочка со стоячим воротником и отороченная кружевом. Когда он сел боком к столу, вытянул ноги и скрестил их, я заметила, что на нем нет чулок. А пуговицы на коротких панталонах были расстегнуты и болтались возле колен. Между лодыжкою и коленом виднелись голые ноги с буграми мышц. Вот уж кому не нужны накладки на икры! На нем были простые деревянные сабо, какие носят бретонцы; впрочем, он их вскоре сбросил. Его длинные соломенные волосы были распущены, лишь пара мазков сливочным маслом справа и слева скрепляла их, не позволяя свешиваться на глаза. На левой руке его было три перстня. На двух из них виднелись какие-то надписи, на третьем же был сапфир квадратной огранки. На правой руке колец не было. К его стулу сбоку была прислонена трость, сплетенная из ветвей драконовой пальмы. Асмодей вовсе не был хромым; я, во всяком случае, ничего подобного не замечала, так что трость была нужна ему из пижонства либо как оружие.
Что касается Себастьяны, на ней было какое-то «неглиже», в котором она выглядела скорей раздетою, чем одетой. По сути же то была простая сорочка ее любимого синего цвета. Дополняли наряд косынка из антверпенских кружев (о том, что та из Антверпена, я могла судить по характерному мотиву — цветам в вазах), которая почти не прикрывала полную грудь, и длинный шелковый шарф из того же самого пронзительно синего шелка, который выдавал вкус к необычным одеяниям и вообще ко всему утонченному и изящному. Темные волосы были распущены и лишь у висков небрежно заколоты гребнями из красных кораллов. Красными были и камни на ее украшениях: кольцах и браслетах, серьгах и ожерельях, усеянных яшмами, сердоликами, агатами и гелиотропами — камнями-оберегами, камнями, способствующими исполнению желаний владелицы.
После того как бронзовый колокольчик прозвенел во второй раз, стенная панель в углу залы отошла в сторону. Конечно, то была потайная дверь. Она открылась так неожиданно, что я вздрогнула. Затем в столовую вошел юноша примерно моего возраста с огромной серебряной супницею и хрустальным графином — поразительно красивый, с бледной матовой кожей, сквозь которую проступил румянец, когда он спросил на смеси бретонского и французского:
— Зачем мадам звонить дважды?
Он поставил графин с вином на стол и принялся разливать суп: черепаховый, щедро заправленный хересом, пряный и горячий. Я упивалась им (гарсоном, конечно же, а не супом).
Он был немного выше меня, с тонкими, приятными чертами лица, голубоглазый. Волнистые черные волосы ниспадали на широкие плечи. На нем была простая рабочая рубаха из белого полотна, вся в пятнах — явно кухонного происхождения, — и синие короткие панталоны, подпоясанные нетуго затянутым ремнем. Кажется, он вспотел на кухне (неужто он здесь повар?), ибо тонкая рубашка прилипла к телу, такому крепкому и загорелому. Разлив по тарелкам суп, юноша исчез за той же дверью, через которую вошел. И с каждым новым ударом его стучавших о пол сабо мне приходилось опять и опять вступать в борьбу с самою собой, чтобы одолеть желание окликнуть его и попросить вернуться. Интересно, что мне пришло бы в голову сказать ему, осмелься я заговорить?
А впрочем, какая разница. И я набросилась на все то, что стояло передо мной на столе. Я ела, пила, и мне все было мало. Хотелось еще и еще — вина, кушаний и юноши, который принес то и другое.
ГЛАВА 18К истокам. Часть I
Момент истины наступил после блинов по-демидовски, когда мой Ромео вернулся с кухни, неся на блюде cailles en sarcophage. [55] Словно подводя черту, Себастьяна проговорила:
— Итак, твои вопросы.
Она подала знак, и Ромео протянул мне маленький серебряный поднос, чтобы я положила на него свои листки. Ах, какой восторг вызвали у меня его руки, державшие поднос, — простые и сильные, куда шире моих, правда пальцы короче. Черные волоски на них завивались, а на ладонях (о, как бы хотелось любоваться ими не отрываясь) я заметила шрамы и множество мозолей. Да, я не ошиблась: он действительно был в Равендале работником — об этом красноречиво свидетельствовали его руки. Скорее всего он ухаживал за животными — ведь, кроме Малуэнды, должны же быть в имении какие-то животные — и за садом, который, как мне теперь было известно, имел много разных затей и был очень велик… Ромео поставил поднос перед Себастьяной, и… та отодвинула его в сторону: листки так и остались лежать на нем, пока не закончился ужин. (Ах, как я горела желанием заменить прежние вопросы на новые! Mais поп … [56] Было уже поздно.)
Наконец, когда восхитительно вкусные перепела были съедены (перед тем, как приняться за них, Себастьяна объяснила мне, зачем нужны серебряные ножнички, лежавшие рядом с тарелкой: чтобы отстригать крылышки и лапки запеченных пташек, а также их головы), явился Ромео, чтобы убрать грязные тарелки. Вскоре он опять вернулся, неся четыре корзиночки и бутылку с надписью «Амонтильядо», с которой уже была стерта пыль. К моему удивлению, равно как и к моему счастью, он уселся за стол прямо напротив меня; у него тоже имелась корзиночка, точно такая же, как у меня, с высокой горкою фруктов — слив, яблок и прочего. Лежали в ней также разноцветные виноградные грозди и белый клинышек сыра… Как необычно, что к трапезе нашей присоединился слуга; но то был Ромео, влажный от пота, капельки которого столь красиво блестели в свете сияющей люстры!
Асмодей поедал десерт неряшливо; вскоре его край стола оказался усеян огрызками яблок и косточками оливок — которые он сперва сплевывал в кулак, а затем швырял на стол, как игральные кости, — и остатками других, доселе неведомых мне плодов. Конечно, я обнаружила их и в своей корзинке, но по глупости не отважилась их отведать. Сыр же я попробовала, запив его вином.
Себастьяна, похоже, предпочитала испанский херес. Она прихлебывала из хрустального фужера свой амонтильядо и время от времени изящным движением отправляла в рот виноградинку.
Ромео, который почти все время молчал, то и дело покидал свое место, чтобы подлить вина, снять нагар со свечей или убрать остатки десерта. Порой казалось, что тема разговора его совсем не интересует. Когда он двигался, я отвлекалась и пропускала слова моих сотрапезников мимо ушей, хотя от сказанного, возможно, зависела моя судьба, и могла лишь безмолвно и со щенячьим восторгом глядеть на юношу. И ничего не в силах была с этим поделать. Отложной воротничок его блузы и расстегнутые верхние пуговки на ней позволяли видеть крепкую шею, переходящую в мускулистый торс. Ах, сколь грациозно ходил ходуном его кадык! А его ключицы казались мне основанием ангельских крыльев. Его черные волосы поблескивали, отражая свет свечей, будто в них были вплетены серебряные нити; серебро их оттеняло цвет волос — черных как вороново крыло — и делало их иссиня-черными. А каково было видеть, сколь осторожно и ловко управляются его большие грубые руки с хрусталем, фарфором и серебром! А как любовалась я его необутыми и темными от покрывшей их грязи ногами, огрубелыми от ходьбы босиком, — о, сколь совершенны они были! Когда же, направляясь от Асмодея к Себастьяне, он остановился, чтобы налить вина в мой фужер… что за чудо — да! да! — его бедро прижалось ко мне, к моему локтю! Нечаянно? Вот уж не знаю.
Наконец ужин закончился, в корзинках остались одни лишь очистки да кожура, семечки да косточки. Фужеры наполнились вином вновь… теперь подошло время заняться вопросами.
Подносик вновь оказался перед Себастьяною, на нем лежали пять сложенных листков. В этот момент — момент откровения — мне вспомнились все исполненные надеждою пилигримы мира, паломники всех предшествующих веков — да, все, кто молился когда-либо у входа в пещеру или у основания какого-нибудь большого камня странной формы; все, кто ждал откровений оракула, который мог заговорить, а мог и промолчать, сохранив за семью печатями тайну судьбы. В конце стола сидел мой оракул, моя пифия в синем блистающем одеянии, в сиянии красных драгоценных камней, она прихлебывала из рюмки херес, улыбаясь мне, готовая отвечать на мои вопросы.
— К сожалению, — начала Себастьяна со вздохом, — я должна предварить нашу игру в вопросы и ответы замечанием, что на самом деле никто ничего не может знать наверное.
Она повела хрупкими своими плечами. Они как бы встрепенулись и опять замерли. То же самое можно было сказать и о моем сердце. При слове «игра» оно тоже Встрепенулось и замерло, а затем начало падать, все ниже и ниже, словно камень, брошенный со скалы. Как, всего лишь игра? Стыдно сказать, но глаза мои наполнились слезами, а лоб мой покрыла испарина. И тут заговорил Асмодей.
— Себастьяна преувеличивает, — сказал он. И, обращаясь к хозяйке замка, добавил вполголоса: — Эта ведьма не знает ничего. А стало быть, наших знаний, какими бы ничтожными те ни казались, ей хватит за глаза, только действительно ли они ей нужны? — В его словах явственно прозвучал некий подтекст, скрытый смысл.
— Ну да, конечно, ты прав, — ответила Себастьяна. — Я лишь хотела предупредить ее, что абсолютно верных ответов не бывает. Они являются лишь предположениями, мыслями вслух, чем-то, во что мы верим, а…
— А как раз они-то и составляют суть каждого века, любой эпохи, какими бы печальными или дурацкими они ни были. — То был уже другой Асмодей, совсем не тот, каким я его видела прежде, и этот Асмодей продолжал: — И я тебе скажу, что, во-первых, ты недооцениваешь эту новую ведьму, а во-вторых, что весь тот мир, который мы ей можем предложить, держится, пускай не слишком прочно, на этих самых предположениях, мыслях и верованиях. — Он тяжело плюхнулся на свой стул. Похоже, он испытывал раздражение оттого, что ему вообще пришлось заговорить, и потому брякнул нетерпеливо: — Валяй дальше. И нечего миндальничать.
— Хорошо, — согласилась Себастьяна. — Просто дело в том, что в молодости все, — тут она с нежной грустью посмотрела сперва на Ромео, а затем на меня, — всегда так полны надежд.
Асмодей с хрустом вонзил зубы в зеленое яблоко, буквально перекусив его пополам (я прежде видела, что так иногда делают лошади), и, словно сдаваясь, откинулся на спинку стула.
— Колдунья, — обратился он к Себастьяне, — до первых петухов не так уж и далеко.
— Итак, мы поведаем тебе, что знаем, — словно подвела черту Себастьяна, — но мы знаем не все. Никто не знает всего. — Она как бы извинялась за то, что еще ничего не сказала.
Мой кивок дал ей понять, что извинения приняты.
— Пожалуйста, — сказала я, — продолжайте.
Как бы в ответ на мою просьбу, Себастьяна опять взяла в руки латунный колокольчик. Она звонила в него долго, громко, настойчиво. Я посмотрела в угол, на стенную панель, ожидая, что та вновь отойдет в сторону и появится еще один слуга. Но никто не шел. Она звонила без остановки около минуты, не давая никаких объяснений. Когда наконец она перестала, то с удовлетворенным видом произнесла:
— Ну теперь можно приступать.
И мы приступили.
В наступившей после звона колокольчика долгожданной тишине я услышала, как потрескивает огонь в большом камине позади меня. И хоть я не обернулась, чтобы посмотреть на пламя в нем, все же почувствовала его тепло. А ведь я помнила, что, когда вошла в столовую, дрова зажжены не были. Я бы обязательно заметила горящий камин.
Я молча глядела, как Себастьяна внимательно изучает мои вопросы. Пробегая глазами по строчкам, она не проронила ни слова. Лицо ее оставалось бесстрастным. Она брала листок, прочитывала написанное на нем и, не забыв снова сложить, возвращала на поднос, располагая вопросы в известном лишь ей порядке. Белые листки лежали на серебряном подносе, словно собирающиеся взмахнуть крыльями чайки.
Когда мне показалось, что я уже не смогу более выносить это молчание, Себастьяна заговорила:
— Первый вопрос таков, — она так и не оторвала глаза от нехитрых трех слов, начертанных мною, — «Умру ли я?» — Она медленно подняла взор на меня и, глядя в упор своими поразительными синими глазами, произнесла: — Разумеется, да.
— Дурочка. — Асмодей сплюнул, — Неужто ты решила, что будешь жить вечно?
Он грубо ткнул пальцем в сторону своего кубка; Ромео встал, прошел вдоль всего стола и налил вина из графина, стоявшего от Асмодея на расстоянии вытянутой руки.
Услышав слова, сказанные Асмодеем, я вспыхнула от смущения и злости. Действительно, один из вопросов пропал впустую; зачем я его задала? Как я могла вообразить себя бессмертной? Но ведь мелькнула же в голове такая мысль, забрезжила какая-то надежда, будто… Да нет, просто мне захотелось узнать, могут ли ведьмы жить вечно. Теперь я знала: не могут. Они умирают.
— Я знаю совсем немного бессмертных существ, — продолжила Себастьяна. Она решила ответить на заданный вопрос до конца, хотя, по-видимому, также считала его глупым. — Да, такие есть, но мы, ведьмы, не из их числа. Как это ни печально, — заключила она, вздохнув. — Да, милая, ты умрешь. И я тоже. И ни одно колдовское средство из тех, что мне известны, не в силах помочь предугадать, когда этому суждено случиться. По правде сказать, однажды, уже давно, я попыталась узнать с помощью ворожбы дату собственной смерти, но ничего не вышло. Я гадала по полету птиц, как это делали наши сестры еще в Древнем Риме; тщетно вглядывалась в гущу, оставшуюся от бесчисленных выпитых мною чашек кофе; без конца экспериментировала с зеркалами… а однажды… — (Тут Асмодей расхохотался.) — дошла до того, что зарезала свинью, дабы найти ответ по расположению ее внутренностей. И все безрезультатно. Конечно, я смогла бы тебя научить всему этому, если бы ты захотела, но то, что ты смогла бы от меня узнать, лишь слегка выходит за рамки обычного курса античной истории. А кроме того, умение ворожить, гадать всегда представлялось мне талантом в лучшем случае второстепенным .
— Alors, vite, vite, vite![57] Разве там не осталось еще четырех вопросов? — заторопил ее Асмодей.
Себастьяна шикнула на него и проговорила:
— Однако, хоть я и не в силах тебе поведать, когда ты умрешь, я могу предсказать, как это произойдет.
Значение слов ее дошло до меня не сразу: передо мной слишком живо стояло видение Себастьяны, копающейся в окровавленных, еще дымящихся потрохах. Единственное, на что я оказалась способна, — это прошептать: