ГЛАВА 15Встреча в розарии
Проснувшись, я медленно открыла глаза и очутилась в кромешной тьме.
Когда я достаточно успокоилась, чтобы заставить себя поднять руку и протянуть ее вперед, та на что-то наткнулась. Я провела пальцами и нащупала деревянную поверхность, покрытую резьбой. Со всех сторон меня окружали стенки. Замурована! Мне стало трудно дышать. С замиранием сердца я пришла к выводу, что меня предали земле. Похоронили заживо!
…Mais поп, се n'est pas possible[48]: как может гроб оказаться таким большим, да еще со стенками, столь тщательно украшенными? Усилием воли я принудила себя дышать ровнее. Спокойно, спокойно…
Я снова подняла руку, затем другую. Сперва вверх, затем развела их в стороны, потом вытянула вперед — так, чтобы ладони легли на резные стенки. Не видно ни зги.
Я снова пошарила вокруг. Ручка! И еще одна. Я нажала на них, створки открылись наружу, и… Свет! Ослепительный свет!
Я прищурилась от его неожиданно яркого потока. Подождала, когда вернется зрение. «Дыши, — напомнила себе, — дыши…»
Ну конечно же: украшенные резьбой по черному дереву стенки напоминающей большой ящик кровати, на которую меня положили (кто именно, хотелось бы знать?), образовывали так называемый lit clos , традиционное спальное ложе бретонцев, — по существу, малюсенькую комнатку, которую те размещают в углу спальни, подальше от посторонних глаз, и которая позволяет спящему совершенно укрыться от чьих-либо взглядов. Я в такой никогда не спала, хотя мне доводилось видеть подобные. Я опять провела пальцами по искусной резьбе, по закругленным углам, по гладким поверхностям. Что-то в них напомнило мне экран перед камином в комнате матери Марии-дез-Анжес, подаренный ей, по ее словам, одним левантийским принцем. Это неожиданное воспоминание, внезапно промелькнувшее в моей голове, словно открыло шлюзы для потока вопросов, хлынувшего подобно тому, как хлынул свет через разом открывшиеся створки бретонского lit clos.
Где я? Как попала сюда? Как много вопросов. Конечно, я знала ответы на некоторые из них, но какая-то часть меня восставала против того, что мне было известно. Ведь мне довелось стать свидетельницей событий столь странных и необъяснимых.
Я пыталась заставить себя смириться с тем, что знаю, гнала от себя чувство страха и чувство неловкости.
А знала я следующее: место, где я нахожусь, зовется Враний Дол, — вернее, его так прозвали осторожные, сдержанно раскланивающиеся, а проще говоря, напуганные соседи, живущие в окрестных низинах; они дали ему это имя под впечатлением вечно кружащихся над его зубцами, башнями и печными трубами больших стай воронов. Себастьяна, его хозяйка, давным-давно стала тоже так называть этот огромный замок, предпочтя нынешнее его имя первоначальному названию Равендаль, которое тот носил прежде, чем она вступила во владение им. Добавлю еще раз: все, что я знала, — это то, что привезена в поместье его владелицей, Себастьяной д'Азур.
Но пока я ждала, когда глаза мои наконец привыкнут к яркому свету, меня посетили две мысли, осознать которые показалось мне сразу и очень просто, и очень трудно: что я, во-первых, не умерла, а во-вторых, что во мне живет чувство, будто я в чем-то стала другой. Жива! Да, я жива ! Должно быть, я произнесла эти слова вслух. Конечно, я хотела этим сказать, что я чуть было не умерла. Потому что я тогда знала: мои гонители в С*** твердо решили меня убить; да и теперь у меня нет повода в этом усомниться; они бы убили меня или сжили со света каким-нибудь иным, более изощренным способом. И, вспомнив то, что видела я в мою последнюю ночь в С***, — что ж… мне оставалось лишь задаваться вопросом, какой будет моя новая жизнь.
Итак, я проснулась, ощутила себя живой и теперь сидела на краю кровати с пологом, со всех сторон окруженной резными панелями, и, раскрыв створки их, с интересом разглядывала самую удивительную из спален. Вид ее открывался мне постепенно, по мере того как глаза привыкали к свету.
Я встала и шагнула вперед, за деревянные ставни, словно вошла в нее через окно. Повернулась кругом, осматривая комнату. Увлекшись ее созерцанием, я споткнулась и рухнула в обитое потертым зеленым бархатом кресло, рядом с которым стоял изящный столик на трех ножках, инкрустированный мрамором и отделанный слоновой костью, черепаховыми пластинами и бронзой. На столешнице лежала записка: «Приходи ко мне. S.», а также блюдо с мандаринами, китайским имбирем и засахаренными фруктами. Рядом стоял чайничек из белоснежного фарфора, полный душистого чая; зеленого, как я узнала впоследствии. Я устроилась поудобней, поела, выпила чаю. На какое-то время я забыла о записке, увлекшись разглядыванием комнаты.
В углу ее примостилась lit clos. Проникающие через высокие окна лучи солнца освещали гладкие, лишенные снаружи резьбы стенки кровати, высвечивая свидетельствующие о ее почтенном возрасте щербинки на дубовой, инкрустированной слоновой костью поверхности, отделанной шпоном из какого-то редкого дерева. Тут я задумалась о том, сколько времени проспала. Может, несколько часов, а возможно, и несколько дней.
Сидя в уютном кресле, я вдруг осознала, испытав при этом легкое чувство неловкости, что, во-первых, на мне надета белая ночная сорочка (стало быть, меня кто-то раздел ), а во-вторых, мне больно — там, где у меня никогда не болело… Я, соответственно, вспомнила о Мадлен и об отце Луи. Где они? Увижусь ли я с ними снова? И кто… Alors , вопросам не было конца.
Я решила начать с чего-нибудь попроще, например с более тщательного осмотра спальни, — всему свой черед.
Две стены в ней были украшены фресками (или настенными росписями?), замечательными множеством подробностей и мельчайших деталей. Мне, конечно, трудно судить, ибо я никогда не путешествовала, однако не изображены ли на них виды знаменитейших городов? Ну конечно же, это должна быть Венеция со всеми ее древними красотами — а вот и надпись, подтверждающая мою догадку: «Дож обручается с морем и спасает город». А вот это, разумеется, Неаполь (я узнала курящийся Везувий), Рим (Колизей), Россия (золотые луковки на храмах, глубокие сугробы). На фоне городских пейзажей изображено множество людей, явно портреты, причем среди них много незаконченных, в разной степени завершенности. Я с любопытством отметила, что все или почти все парижские сюжеты являются лишь набросками; люди, лошади, уличные сценки — только общие контуры, выполненные карандашом или пастелью, — этюды, брошенные на середине работы, не доведенные до конца.
Весь пол покрыт ковром восточной работы; поверх него постелены небольшие половички.
Мебель невероятно величественная, почти помпезная. В углу я увидела макет комнаты — столы, стулья… То была мебель наподобие кукольной — такие образцы присылают богатым клиентам краснодеревщики, чтобы те решили, что им подходит. (Судя по всему, Враний Дол купается — или когда-то купался — в роскоши.) Хотя меня никогда особенно не интересовали куклы и все, что с ними связано, я не могла удержаться от искушения подойти поближе.
Взяв диван в руку, я стала его рассматривать. На нем стояло клеймо парижского обойщика по имени Дагер. Конечно, клеймо ничего не говорило мне, но я не сомневалась, что в прошлом ателье Дагера гремело на весь Париж. Оторвав взгляд от этих игрушек и бегло оглядев комнату, я с улыбкою поняла, что передо мной находится… тот же мебельный гарнитур, но в натуральную величину. Только обивка на нем — лоснящаяся и потертая, что придавало ей особую прелесть, — была из зеленого атласа, тогда как на маленьком гарнитуре она была шелковая с изящным набивным рисунком. Я присела на широкую кушетку и стала смотреть, что тут есть еще.
Шкапы — должно быть, полные всякими изящными вещицами. Я даже не решилась взглянуть. Нет, только не теперь. He стала я подходить и к высокому зеркалу в простенке меж двух окон с кружевными драпировками.
В другом углу были свалены в кучку несколько кирпичей. Как не подходят они к этому месту, подумала я; они показались не менее грубыми, чем простые булыжники. Заинтригованная их присутствием здесь, я пересекла комнату и взяла один из них в руки. На нем стояла печать Бастилии. Ах вот оно что: сувениры!
В комнате также стоял небольшой секретер, на котором я увидела стопку писчей бумаги. Подошла — листы плотные, «хрустящие». Тут же украшенная дорогими камнями чернильница в виде петуха, склонившего голову набок под тяжестью массивного гребешка, а кроме того — набор превосходно очинённых перьев. Сам секретер, как я поняла, имел нарочито простой вид, хотя в нем явно были какие-нибудь потайные ящички. Об этом я могла судить по многим прочитанным мною романам… Я пообещала себе, что исследую его позже. Что касается остального, то комната, в центре которой я теперь стояла, была довольно захламлена: стопки пожелтевшего, некогда превосходного белья; книги, грудами лежащие на полках и низеньких скамеечках; набор шахмат, вырезанный из дерева, причем каждая фигура изображала какой-нибудь персонаж времен революции; стульчак для ночного горшка. Сам горшок, как я убедилась, был сделан в Севре; на нем имелось тщательно выполненное изображение Бенджамина Франклина, который в эпоху, предшествовавшую революции, когда в Париже вошло в моду все связанное с Америкой, служил объектом восторженного преклонения. Но эта мания ушла в прошлое, и очевиднейшим доказательством этого была представшая теперь передо мной ночная фарфоровая ваза.
Багеты (как я могла не заметить их раньше?); они виднелись повсюду. Одни стояли посреди комнаты стоймя, прямо на полу, некоторые из них выше меня вдвое; другие косо висели на одном гвозде; третьи были прислонены к стенам. Все рамы были пусты. Разве что паутина затягивала их углы, золоченые и резные. Многие из тех, что поменьше, были поломаны. Рядом с камином находилась отливающая золотом поленница.
У раскрытых настежь дверей, над которыми висели кружевные гардины, раздуваемые, точно паруса, бризом, стоял мольберт с холстом, пожелтевшим от времени и сползшим с подрамника. Возле мольберта притулился высокий столик с разбросанными по нему красками, маленькими шпателями, палитрами и прочими принадлежностями. Кисточки, ломкие от засохшей краски, стояли, подобно букету завядших цветов, в стеклянной резной вазочке. Итак, эта комната — студия художника или когда-то ею была. Но чья именно?
Я вновь опустилась в зеленое кресло, съела кусочек имбиря и снова заметила записку. «Приходи ко мне. S.». Ну конечно же, Себастьяна.
Но где я найду ее? Оглянувшись в поисках других дверей, ведущих из комнаты, я замерла как вкопанная: там, на другой стороне комнаты, стояла я, собственною персоной, отраженная в овальном зеркале-трюмо с золотым ободком. Я пошла к нему, словно завороженная. Пошла навстречу самой себе.
Сколько раз я шарахалась от таких зеркал? Как долго пряталась от самой себя?.. Но теперь я смотрела — долго, упорно — и была счастлива.
Волосы мои, спутанные после долгого сна, свободно падали мне на плечи. Я провела сквозь них пальцами, будто редким гребнем, и восхитилась (да, восхитилась ) их золотой, переливчатою волной. Одетая в белую простую сорочку, подсвеченная падающими сзади лучами солнца, я показалась себе (дерзну ли выговорить это слово?) прекрасною, как серафим. Я не смогла не улыбнуться себе и шагнула ближе к зеркалу. Затем еще раз, еще — пока не оказалась лишь в нескольких шагах от своего отражения, которое мне в первый раз показалось… красивым.
Ты женщина, но ты и мужчина.
Я взялась за широкий подол просторной сорочки и медленно, очень медленно начала его приподнимать. Выше и выше. Открывая длинные, очень длинные ноги, такие стройные и сильные. Мне хотелось посмотреть. Взглянуть. На свое тело, на себя. Как смотрят лишь на любимых. Я хотела в первый раз насладиться видом своего…
И тут я услышала пение и выпустила из рук подол, застеснявшись: какой был бы позор, застань меня кто-нибудь в такой позе! Я отвернулась от своего отражения и пошла на звук поющего голоса. Он лился в комнату, словно звучание проникавших в нее солнечных лучиков, из-за распахнутой двери, из-за вздымаемых ветром кружев. Женский голос. Сопрано. Итальянская ария, исполняемая вполголоса, просто для удовольствия самой певуньи.
В студии было много солнца, но я понятия не имела, что ближе — сумерки или рассвет, пока не покинула ее, влекомая поющим голосом.
И снова свет ослепил меня. Солнце стояло низко, и я поняла, что проспала долго и уже далеко за полдень. Какое число или день недели — я не имела представления. Мне было приятно чувствовать кожей лица солнечное тепло. Босые ноги мои ступали по впитавшим тепло дня сланцевым плитам. В полдень (четыре, пять, шесть часов назад?) они обожгли бы подошвы. Но теперь они остывали. И воздух тоже. Небо — глубокое, синее, безоблачное.
Чувства мои чудесным образом обострились. Я стояла на плитах дорожки и ждала, когда смогу раскрыть пошире глаза и вобрать в себя весь окружавший меня залитый солнцем мир. Да, то несомненно были лучи солнца, близившегося к закату. Я вслушалась: со всех сторон доносились звуки — и весело скачущее с ноты на ноту сопрано, и хор подпевающих ему птиц, и ленивое лепетанье фонтана, и отдаленный шум пенистого прибоя. Ага, подумала я, здесь недалеко море. И мысль моя перетекла в желание узнать, далеко ли отсюда до С***. Я ничего не помнила о путешествии в это поместье — в памяти остались только отъезд и то, как я прижалась к спине Себастьяны.
Солнечные лучи. Звуки… Запахи! Морские, конечно; как он знаком, этот соленый воздух. Но еще сильней запах… Чего же? Что бы это могло быть? Такой знакомый, однако… И тут мне вспомнилось то мгновение, когда Себастьяна впервые прижала меня к себе, чтобы утешить и приласкать. Там, в монастырской библиотеке. Тогда в ее волосах была одна-единственная роза, вплетенная в основание косы. Конечно же: запах роз. Но какой сильный запах! Словно от миллионов цветков. Как может такое быть? Словно вокруг все полито розовым маслом. Оглянувшись по сторонам дорожки, спускавшейся от двери студии вниз по склону, я обнаружила ответ на свой недоуменный вопрос, увидев там море роз. То был всем садам сад. В нем были и маленькие тугие бутоны, и махровые распустившиеся цветы. Лепестки кремовые, лепестки желтые и блестящие, будто масло, лепестки с оттенками всех видов фруктов и даже красные, как свежеразрубленное мясо… Пунцовые. Алые, будто налившиеся кровью.
Только теперь, окончательно проснувшись и обретя вновь совершенную полноту ощущений, я смогла полностью дать себе отчет в том, что именно предстало передо мной за белым, колеблемым ветром кружевом, — сад, огромный сад с геометрически правильной планировкой и зелеными клумбами-грядками с деревянной оградкой по краям. Усыпанная мелкими ракушками дорожка, достаточно широкая, чтобы двое могли идти по ней рядом, блестела в лучах вечернего солнца; устричные раковины, матовые и растрескавшиеся на небольшие кусочки, казались выпавшими зубами каких-то зверей. Многие розовые кусты и все обрамляющие сад живые изгороди были достаточно высоки, но, поскольку он располагался на склоне, я могла видеть за ними песчаный берег и черно-синее море.
Пение прекратилось. Но я поняла это, лишь когда мотив зазвучал снова. Я не видела, кто поет. Не видела я и фонтана, который, судя по плеску падающей воды, столь отличимому от шума разбивающихся о берег волн, был очень большим и находился совсем рядом. Не сомневаясь, что найду и фонтан, и певунью где-то среди ближайших кустов, я пошла к ним, направляемая доносящимися из-за них журчанием струй и напеваемой мелодией.
Мотив ее — скорее экзерсис, нежели ария, — был итальянский. Причудливый и изящный, как любая из растущих здесь роз. Скарлатти, решила я. (В покоях матери Марии-дез-Анжес имелось множество нот, ведь когда-то она училась играть на той самой скрипке, на которой я так отвратительно пиликала, и я выучилась читать их довольно сносно, воображая звучание неведомых мне инструментов и сверхъестественные голоса кастратов, для которых слагались самые орнаментальные, самые причудливые песнопения.)
Идя на звук, я остановилась у куста роз, помеченного, как и все остальные, узкой табличкою из слоновой кости с названиями на французском и на латыни, каллиграфически вырезанными перочинным ножиком; эти метки были привязаны к ветвям или стеблям синими ленточками. Тот сорт, привлекший мое внимание пышными розоватыми цветами, помнится, назывался «бурбониана», по имени нашей королевской династии.
Я остановилась у куста «бурбонианы», чтобы насладиться его ароматом, и, обойдя его, обнаружила за ним фонтан. Тот был даже больше, чем я могла вообразить. Его струи вздымались выше моей головы, образуя серебряные дуги, сверкающие на солнце. Он был старинным, и даже очень. Его широкая чаша была в белесых подтеках, а бронзовые фигурки покрыла темная патина. Камень и бронза рассказывали о чем-то, там был какой-то сюжет, но какой — я забыла. Главное, что привлекло мое внимание, — это усеявшие фонтан десятки жаб — уродливых тварей, застывших в прыжке на разной высоте, одни с открытыми ртами, другие с выпученными глазами и все невероятно толстые. То было жуткое зрелище! Должно быть, я бессознательно сделала шаг назад.
— Не бойся… Они не так плохи.
Раздавшийся голос застал меня врасплох, и я вздрогнула. Справа, в двух шагах от меня, на бордюре окружающего фонтан бассейна сидела Себастьяна. Она была все такой же, какой я ее запомнила: красивое, очень бледное лицо в обрамлении черных как смоль волос, заплетенных в косу, падающую на плечо, и поразительно голубые глаза — они поражали меня каждый раз, когда я их видела; и лишь ее полупрозрачные одеяния показались мне еще синее, чем раньше.
Она записывала что-то в большую книгу в темном переплете, но закрыла ее, когда я подошла.
— Подойди ближе, — сказала она.
Я сделала к ней шаг и остановилась. А что, если…
Но Себастьяна поспешила развеять мои сомнения.
— Ну посуди сама, милочка, — обратилась она ко мне, — стоило ли мне тебя вызволять из беды, чтоб тут же обидеть?
Я присела на край фонтана, однако подальше от Себастьяны; та дружески протянула мне руку и проговорила, обращаясь больше к себе, чем ко мне: «Ах, как я могла забыть… Ведь сначала я тоже боялась».
— Знаешь, этот фонтан, — начала она, делая рукой вялый жест, словно желая сказать, что имеет в виду все его устройство в целом, — является точной копией одного из версальских. Да, он может вызывать отвращение, но я построила его много лет назад как напоминание о… — Вздохнув, она замолчала. Затем, повернувшись ко мне, спросила: — Ты, разумеется, знаешь запечатленную в нем легенду?
Я сказала, что нет, а вернее, просто мотнула головой. Мне еще трудно было выдавить из себя слова.
— Ну что же, — Себастьяна улыбнулась, — тогда позволь тебе представить: фонтан Латоны .
Я посмотрела в бассейн, будто могла найти там, в его темной, болотистой воде, объяснение ее словам. Но увидела только рыб, больших рыб с переливающейся чешуей. На ней играли оранжевые, красные, белые и желтые блики. От некоторых из рыбин расходились по глади бассейна круги, когда те жадно хватали что-то с поверхности своими белесыми округлыми ртами. То была стая карпов, шевелящаяся в чреве бассейна, будто сгусток пульсирующих сердец.
Себастьяна продолжила:
— Там, посреди бассейна, стоит Латона. Младенца на ее руках зовут Аполлон. — И она быстро рассказала мне античный миф до конца. В нем говорилось о том, как Латона пыталась скрыться от гнева Юноны, супруги Юпитера, который открыто посмел возжелать Латону. Во время бегства, когда несчастная остановилась, чтобы попить из ручья, на Латону с сыном набросилась по наущению Юноны толпа крестьян. Но тут вмешался Юпитер и превратил крестьян в жаб; этот момент и запечатлен в композиции фонтана: жабы — некоторые из них сохранили человеческие черты, в частности лица и руки, — припали к земле, готовясь прыгнуть на мать и дитя… — Конечно, в Версале есть куда более красивые фонтаны, но я всегда предпочитала этот и часто сиживала подле него.
Себастьяна провела рукой по воде, очищая ту от покрывавшей ее поверхность пленки. И тотчас рядом вынырнули белесые, широко раскрытые рты.
— Они целуют меня, — улыбнулась она. — И просят чего-нибудь. — Она подняла руку и оторвала лепесток от розы в своей косе. Разжав пальцы, она смотрела, как тот падает на воду, и вдруг резким движением схватила первого подплывшего к нему карпа, вытащила из воды и подняла над головой. Румяный и мускулистый, толщиной с ее руку, он трепыхался, блестя на солнце. Жабры его открывались и закрывались. Глаза были тусклыми и пустыми. Как она крепко его держит! Неужто даст ему умереть?
Нет. Она сунула руку с карпом в бассейн и там, под водой, отпустила, но далеко не сразу: сперва я услышала леденящие кровь звуки поцелуев — то другие рыбины присасывались к ее руке. И только тут, когда она велела мне сесть, я заметила, что стою на ногах, отступив от фонтана, а стало быть, от нее. Я села. И пододвинулась к Себастьяне, как было велено.
— Ты видела мои глаза, — проговорила она отрешенно.
Я кивнула, давая понять, что да, видела. Она имела, конечно, в виду то странное, что я заметила в них, те вращающиеся очертания чего-то, какие я видела также в глазах Малуэнды. Кстати, что стало с моей наперсницей? Где она? Увижу ли я ее? И вообще, кто она такая? Дух животного, подобно тому как Мадлен и отец Луи — духи людей?
Себастьяна заговорила о своих глазах. Но я ждала лишь одного слова: ведьма. Я хотела услышать его; хотела, чтобы Себастьяна сказала, что я и она — одинаковые. Обе ведьмы. Я хотела, чтобы она это сказала, еще до того, как смогла сама в это поверить. Хотела, чтобы она говорила об этом, пока я не привыкну к ее словам и смысл их не покажется мне такою же правдой, как деяния тех святых, которым я так долго молилась, в которых так долго верила… Но Себастьяна решила не говорить того, что мне хотелось услышать, — во всяком случае, напрямую, — а вместо этого предпочла рассказать вкратце следующую историю.
— В городе Ферраре, — начала она, — в шестнадцатом веке две сестры-сироты предстали перед судом инквизиции, обвиненные в колдовстве. Старшая (ей было десять, тогда как сестре ее всего шесть) сказала инквизиторам, что, если ее освободят, она научит их безошибочно находить разыскиваемых ведьм. «Как?» — спросил глава трибунала, все равно собираясь сжечь обеих, что впоследствии действительно исполнил. Тогда-то старшая и поведала ему о l'oeil de crapaud , о жабьем глазе… Сестры, видишь ли, были ведьмами. И они знали, что жабий глаз есть признак всех истинных ведьм, их, можно сказать, метка.
Что Себастьяна этим хотела сказать? Значит ли это, что все ведьмы помечены печатью дьявола, как полагали большинство охотившихся на них? А я тоже помечена?
— Все эти процессы над ними, — возразила моя собеседница, — все эти пытки и казни, тщетные поиски и ложные находки, метки дьявола… Все это ужасная и страшная чепуха. Ибо те немногие истинные ведьмы, которым случалось предстать перед инквизицией, носили свой знак в себе, в центре глаза, и могли по желанию показывать его или скрывать. — Она поглядела на меня очень серьезно и добавила: — То же, конечно, относится и к их наперсницам.
Так вот что означали вращающиеся очертания жаб, которые я видела в глазах Малуэнды, когда та сидела у меня на коленях, истекая кровью из полученных ран! Но тут у меня в голове стали возникать новые и новые вопросы, их становилось все больше, и я испугалась, что могу сойти с ума…
Во мне заговорил внутренний голос, он хотел быть услышанным, выплеснуться, подобно извергаемым жабами струям воды, и я с удивлением услышала собственный вопрос:
— Так я ведьма?
В ответ Себастьяна протянула мне зеркальце с длинною ручкой. Должно быть, оно лежало рядом с ней с другой стороны, потому что доселе я его не видела. Оно было древним, из полированного серебра, а рукоятка имела вид обнаженной женщины, приподнимающей блестящий диск на воздетых руках.
— Смотри, — сказала Себастьяна, держа зеркало прямо передо мною. — Задай себе этот вопрос.
Я не стала смотреть в зеркальце. Вместо этого я заглянула в ослепительно голубые глаза Себастьяны.
— Не в мои, — возразила она, — в свои.
Внезапно я увидела свое лицо на серебристой поверхности.
— Ты красива, и понимаешь это сама, — заметила Себастьяна. Я не стала ей возражать. — Красива одновременно и девичьей, и юношеской красотой.
Глаза мои в зеркале стали меняться. Но я не поняла, отчего это происходит; сознательно я этого не хотела. Все, что я делала, — это вглядывалась в зеркало, но чем дольше я это делала, тем менее четкими становились границы зрачка. Я зажмурилась. Открыла глаза, посмотрела в сторону. Но я знала, что мне предстоит заглянуть в зеркало еще раз, и догадывалась, что в нем увижу: совершенно круглые края зрачка здесь и там расплывутся, пойдут зеленоватыми бородавчатыми пятнами, примут форму ириса. Похожего на пупырчатые лапки жабы. Так и случилось. А с белками глаз ничего не произошло. И взор не затмился, и острота зрения не ухудшилась — я же настойчиво продолжала терзать себя: «Кто я? Ведьма?» И сама нашептывала ответ: «Ведьма же, ведьма. Ведьма ». Нашептывала до тех пор, пока испрашиваемое не свершилось и в зеркале не отразились мои собственные «ведьмины глаза».