Джон и Алексей постояли в дверях, потом молча пошли к дому Ревкома, и каждый думал о том, что из жизни ушел человек, которому уже не было места среди людей.
Тэгрынкеу воспринял известие почти спокойно, только сказал деловито:
– Надо попросить Гэмалькота позаботиться о похоронах.
Старика и его жен хоронили ярким солнечным утром. Похоронная процессия состояла всего лишь из двух человек. Они тащили нарту по пологому склону, пока не поднялись на Холм Захоронений. Люди смотрели из яранг, время от времени оглядывая небо. Но оно было ясное и чистое, воздух был неподвижен – значит, по старинному поверью, Армагиргин и его жены уходили сквозь облака, не держа зла на оставшихся.
К вечеру в морскую сторону пролетела стая уток.
– Скоро в море! – сказал Тэгрынкеу. – А тебе, Сон, наверное, уже пора возвращаться в Энмын. Начинается весна, а за ней придет трудное лето. А за то, что нам пришлось немного подержать тебя в Уэлене, не обижайся. Я многое в тебе понял, а ты, наверное, теперь иначе думаешь о нас.
18
В Энмын Джон ехал на нарте милиционера Драбкина, который управлял собаками, как заправский каюр. Когда только успевал молчаливый милиционер, но алыки он смастерил собственноручно, на каждого пса у него были припасены маленькие кожаные обутки, чтобы собаки не резали лапы на остром весеннем снегу.
Селения оправлялись после трудной зимы. На Холмах Захоронений почти не было свежих покойников – люди выдержали и готовились к новой битве за жизнь.
Несколько раз останавливались в ярангах, и Джон теперь поневоле обращал внимание на нищету и убожество жилищ, на вековую грязь, которая из поколения в поколение налипала на жизнь. Она была не только на почерневших стойках яранг, на шкурах пологов, на убитом земляном полу, на телах людей, но и в душах их, в мыслях, в представлениях о мире. Честен ли он перед своим народом, мирясь с этой жизнью, которая казалась ему прекрасной, потому что в ней не было той лжи, от которой он бежал? Не создал ли он сам другую ложь, отговаривая чукчей от движения вперед, которое неизбежно?
В одной из яранг, пережидая короткую, но яростную весеннюю пургу, Джон достал потрепанный кожаный блокнот, перечитал записи, вынул огрызок карандаша, прикрепленный к блокноту специальным кожаным зажимом, и записал:
«Когда случаются такие мировые потрясения, как революция в России, они касаются всех. Эта революция рано или поздно отзовется в судьбах каждого человека. От нее не уйдешь, не спрячешься даже в самой глухой тундре. Она найдет тебя, затронет твою судьбу, переделает всю жизнь. И это не оттого ли, что она производит множество маленьких революций в душах людей? Может быть, такое произошло и в моей душе?..»
Сидящие в пологе сгрудились вокруг пишущего, налезали друг на друга, особенно ребятишки, и кто-то не мог сдержаться:
– Как бежит след!
– Запутывает, как заяц на снегу…
– А ведь это разговор! – значительно сказал хозяин яранги Печетегин. В этом возгласе было восхищение и удивление перед видимым чудом.
– Скоро каждый из вас сможет вот так, как я, наносить следы на бумаге и различать их, – сказал Джон, захлопывая блокнот.
– Какомэй! – недоверчиво протянул Печетегин.
– В Энмыне уже учатся, – сообщил Джон.
– У нас кто сможет? – озадаченно спросил хозяин.
– Очень короткое копьецо, которым чертят, – деловито заметил сухонький старичок, который любопытствовал больше всех и напирал на Джона так, что мешал писать.
– У меня уже старенькое… копьецо, – использовал это слово Джон, – а поначалу дают целое, вот такой длины, – Джон показал, каким бывает новый карандаш.
– А вот как научатся люди чертить разговор на бумаге, – рассудил старичок. – так языком разговаривать не разучатся ли?
– Думаю, что нет, – улыбнулся Джон.
– И еще одна опасность есть, – старик вплотную придвинулся к Джону: – Мысли таить начнут.
– Как это? – не понял Джон.
– Вот Печетегин, – старик кивнул на хозяина яранги. – Я его хорошо знаю, все его мысли, намерения. Иной раз ему даже ничего не надо произносить вслух – по глазам вижу, что ему надо. А когда он с другими говорит – мне ведь слышно не будет. Появятся тайные мысли, тайные намерения, и начнется разлад между людьми.
Старик вроде сам огорчился такому будущему, помолчал, подумал и вдруг решительно заявил:
– Нет, не для нас грамота. Разлад принесет.
– Зато когда ты будешь уметь различать следы на бумаге, ты сможешь общаться с далекими людьми, – пытался возразить Джон. – Вот я уеду, когда утихнет пурга, и ты вдруг вспомнишь, что недосказал что-то, и пошлешь мне недосказанные слова.
– Это можно! – с довольным видом сказал старик. – Это даже хорошо!
Дорога теперь шла вдоль морского берега, и железные полозья чиркали по рыхлому ноздреватому снегу. Иногда выезжали на морской лед, чтобы застрелить дремавшую на солнце нерпу, или устраивали привал и подстерегали утиные стаи. Ехать бы и ехать по этой удивительной весенней дороге, по талым лужам голубой воды, собирать для костра умягчившийся в соленой воде, высохший на весеннем ветру плавник! Но дома ждали дети и Пыльмау, друзья, лица которых снились Джону Макленнану во время его странного пребывания в сумеречном доме в Уэлене. Какое наслаждение быть свободным! Из многих удивительных изобретений, направленных к тому, чтобы унизить человека, самым больным и нестерпимым является лишение человека свободы! Следующим по тяжести наказанием может быть только лишение самой жизни. Армагиргин выбрал смерть. Для себя и для своих жен, которых он не мог отделить от себя, от своей сущности. Он ушел, уверенный в том, что существует мир за облаками: его нравственные страдания по своей мучительности уже не могли сравниться со страданиями физическими. Всю жизнь служить мишенью для презрения, потерять собственное лицо… Тогда лучше испытать мгновенную боль и успокоиться навечно.
Как-то долгим вечером в яранге Орво шел разговор о той видимой легкости, с какой чукчи расстаются с жизнью. За несколько дней до этого в соседнем селении глава семьи перебил всю семью и напоследок заколол себя. Это случилось поздней осенью, когда в ярангах в изобилии водилась дурная веселящая вода. Человек напился и похитил бутылку у соседа. Пробудившись от пьяного сна, он с ужасом узнал о содеянном, и перед ним встало страшное будущее – всю жизнь прожить с именем человека, польстившегося на чужое. И он принял единственно правильное решение, и когда это случилось, никто особенно этому и не удивился: каждый поступил бы именно так, если бы считал себя настоящим человеком.
Ранним утром, когда солнце только поднималось, показался родной Энмын. Он был жалкий и маленький, но трогательный, словно беспомощный ребенок, затерявшийся в весенних заблестевших снегах.
Люди еще спали. А собаки долго не чуяли приближающуюся нарту – ветерок дул навстречу. Зато Джон жадно ловил ноздрями знакомые родные запахи, а в этом мире, таком скудном красками, они были для него цветами свидания с дорогим.
Драбкин хорошо помнил дорогу и вел нарту прямо к жилищу Джона Макленнана. Пробудившиеся собаки подняли ленивый лай, и кто-то, выглянувший из крайней яранги, с удивлением сказал:
– Какомэй, маглялин! [49]
Джон про себя улыбнулся, вдруг заметив, что его имя похоже на слова – Макленнан – маглялин. У заиндевелого порога – толстой доски из плавникового леса – Драбкин остановил нарту и вздохнул.
Джон медленно сошел с нарты и подошел к порогу. Из глубины яранги донесся пронзительный голос Яко:
– Атэ приехал!
Джон видел, как в глубине чоттагина метнулась меховая занавесь и оттуда стремительно выпорхнула Пыльмау. Она была в наспех накинутой меховой кэркэре, волосы ее были распущены. Приглаживая их рукой, она подошла к пологу и остановилась.
– Почему ты не входишь, Сон? – спросила она.
А Джон все смотрел на заиндевелый порог и думал, что вот уже которую весну он встречает на Чукотке и никогда не замечал, как красив весенним утром покрытый инеем порог родного жилища. Разноцветные кристаллики блестят в трещинах, на выемке, протертой множеством ног, и весь этот неказистый в обычное время деревянный брусок кажется отлитым из чистого серебра.
– Почему ты не входишь, Сон? – повторила вопрос Пыльмау, и в ее голосе было столько нежности, что, выплеснись она, все сокровища мира поблекнут перед силой и нежностью этой женщины.
– Я впервые увидел иней на пороге, – смущенно пробормотал Джон. – Какой хороший знак весны!
И переступил через серебряное сияние в родной дом, пропахший дымом и неистребимым запахом тюленьего жира.
19
Тынарахтына, дочь Орво и нареченная Нотавье, отказала жениху и собиралась выйти замуж за учителя Антона Кравченко.
– А как же Нотавье? – спросил Джон у Пыльмау, сообщившей эту новость.
– Плохо ему. Грозится поломать школу, сжечь, – ответила Пыльмау. – Приехал Ильмоч. Тоже громко разговаривает.
К середине дня в ярангу Джона потянулись гости. Первым пришел Тнарат и сообщил, что хочет сделать новую корму для байдары.
– Можно поставить такой сильный мотор, что лодка будет летать.
Он достал листок бумаги и показал чертеж.
Заглянул Гуват, подымил трубкой, внимательно оглядел Джона и осторожно спросил:
– Худо было в сумеречном доме?
– А как ты думаешь?
– По твоему виду не скажешь, – заметил Гуват. – Ты даже не похудел. Может быть, новый сумеречный дом совсем не такой, как при Солнечном Владыке? Ведь сейчас говорят – все для народа, вот и сумеречный дом удобнее…
Когда в яранге набралось много народу, Пыльмау подала большой чайник, и Джон принялся рассказывать о пребывании в сумеречном доме. Самое большое впечатление на слушателей произвело то, что тюрьма была баней, и время от времени заключенных выводили, чтобы устроить общую помывку.
– Где же они так пачкаются, что моются часто? – удивился Армоль.
– Не пачкаются, у них такая привычка, – ответил Джон. – Поэтому у них не бывает чесотки.
– Чесотка от вшей, – авторитетно заявил Орво. – а вши происходят, как известно, от печени.
Очевидно, это было простой истиной, потому что все кивнули головами в знак согласия.
– Как вы думаете, если нам устроить такую баню? – спросил Джон.
– Можно, конечно, – раздумчиво ответил Орво, – но много дерева надо собрать. Это же надо строить настоящий деревянный дом. А кто у нас такое сможет?
– Я смогу, – подал голос Тнарат. – Попробую.
– Горячей воды много понадобится…
– А что останется – можно заваривать и устраивать всеобщий чай! – возбужденно воскликнул Гуват, и это замечание развеселило всех и превратило постройку бани в обыкновенную шутку.
Пришел Ильмоч, и все замолкли, стали потихоньку разбредаться по своим жилищам.
Пыльмау еще раз заварила чай. Оленевод пил маленькими глотками, молчал и изредка тяжело вздыхал. Длинные седые волосы реденькой бородки покрывались мелкими бисеринками пота.
Орво и Джон переглядывались, но никто из них не решался начать трудный разговор. Выпив подряд пять чашек, Ильмоч вытер пот, стряхнул с бороды капли и сказал:
– Привез я тебе пыжик на нижнюю кухлянку. Осенью не успел, так теперь привез. Пошли кого-нибудь за ним.
– Успеется, – ответил Джон.
– Пусть сын твой сходит, – сказал Ильмоч и обратился к Пыльмау: – Пошли Яко за пыжиком.
– Нету Яко, – тихо ответила Пыльмау и виновато посмотрела на мужа.
Утром Джон видел сына, разговаривал с ним, и Яко рассказал, как все было в доме, пока отец отсутствовал, как он сам отобрал годных щенят у суки Пипик, а остальных заморозил в снегу, как ходил вместе с Тнаратом проверять нерпичьи сети и даже стрелял из дробовика по утиной стае.
– Где же он? – встревоженно спросил Джон.
– Учится он, – прошептала Пыльмау и опустила голову.
– Вот! – со злорадством воскликнул Ильмоч. – Учится! Чему учится? Раньше только отец знал, как и чему учить сына. Ушел учиться! Раньше разве такое было мыслимо?
– Где твоя мудрость, Орво? – Теперь Ильмоч обратился к старику. – Твоих людей учат чужаки, а ты сидишь и покуриваешь. Твоих самых дорогих друзей сажают в сумеречный дом, а ты вежливо улыбаешься. Что случилось? Почему вы вдруг стали такие беспомощные? Я тебе послал лучшего парня, чтобы он пожил в твоей яранге, чтобы ты полюбил его как родного, а твоя дочь отвергает его, и он носит позор, полученный в твоей яранге! Почему я должен открыть вам глаза и сказать прямо, откуда все это идет? Разве вы сами не видите? От школы все, от грамоты!
Ильмоч повернулся к Джону.
– И твоего сына научат отбирать у мужей их жен…
– Она еще не была ему настоящей женой, – возразил Орво.
– Нотавье лучше тебя знает! – отрезал Ильмоч.
– Учитель нарочно услал тебя в сумеречный дом, чтобы легче было творить черные дела, совращать людей, учить их тому, что никогда им в жизни не будет нужне! – продолжал Ильмоч. – Я понял: грамота – это не только умение наносить и различать следы на бумаге. Не это важно. Важнее – какие это следы и что за мысли внушают эти значки!
Ильмоч еще долго говорил, выкрикивая ругательства по адресу учителя. Но когда он обратился к Тынарахтыне, которая оказалась такой коварной и непостоянной и променяли хорошего парня, потомственного оленевода, сына самого Ильмоча, на какою-то учителя, который только и знает, что чертит значки на бумаге и еще учит детей чужим песням, Орво не выдержал:
– Он не только пишет и поет. Ты неправ. Он ходит на охоту и два дня назад убил двух нерп. Так что жир, который горит в школьных светильниках, он добыл сам.
– Как! – воскликнул изумленный Ильмоч. – Ты его защищаешь? Ты, который клялся в дружбе, защищаешь этого пришельца? Ты знаешь не хуже меня белых людей. Для меня самое большое удовольствие – забрюхатить наших дочерей, а потом отправиться на своих кораблях в свои страны. Разве ты это забыл?
Орво молчал. Он низко опустил голову и стыдился смотреть в глаза Джону. Но Пыльмау, которая возилась с дочерью у жирника, все слышала, и с потемневшим от гнева лицом она подошла к Ильмочу.
– Ты забыл, в чьей яранге находишься?
Но, ослепленный обидой за своего сына, Ильмоч уже не задумывался над своими словами.
– Видишь? – со злорадной усмешкой обратился он к Джону. – Женщина подает свой голос. И все это от него, от учителя! Это он сказал, что женщина равна мужчине! Ты слыхал? Женщина равна мужчине! Такое мог сказать только безумец или человек, который решил разрушить нашу жизнь!
Ильмоч так раскричался, что Софи-Анканау начала всхлипывать, а потом залилась громким плачем.
Но старик уже сам устал от своего крика. Он вдруг беспомощно всхлипнул, и Джон почувствовал жалость.
– Скажи, Сон, как жить дальше? – обратился старик к нему. – Почему они пришли и нарушили нашу жизнь? Почему они не дают человеку жить собственными мыслями, а суют ему свои? А, Сон?
Но что мог ответить Джон? Он сам был в таком смятении, в таком расстройстве и мыслей, и чувств, что только спокойствие и уверенность Пыльмау поддерживали его.
– А что говорит сам Нотавье? – спросил Джон.
– Что может сказать мальчик? – всхлипнул Ильмоч. – Его обманули. И Тынарахтына обманула, и мой друг, – старик кивнул в сторону Орво.
– Прежде чем говорить об обмане, поглядел бы на себя, – спокойно заметил Орво. – Сколько раз лгал сам и даже не краснел.
– Ты мне такое сказал? – гневно воскликнул Ильмоч. – Мне, другу, оленному человеку? После этого ноги моей больше не будет в вашем селении. Будете дохнуть с голоду – не зовите и не ищите! Обманщиком меня назвал!
Ильмоч поспешно одевался, шарил вокруг себя дрожащими пальцами. Он схватил малахай Орво, обнаружил ошибку, плюнул на него и так с обнаженной головой выскочил в чоттагин и пнул подвернувшуюся под ноги собаку.
Под жалобный собачий визг Орво и Джон долго смотрели друг на друга.
– Как же такое случилось?
– Сам не понимаю, – пожал плечами Орво. – Сначала все было так хорошо. Правда, Тынарахтына посмеивалась над оленеводом, но она всегда такая насмешница… Заставляла его всякие дурости делать… А с Антоном у нее давно началось. Держала она все это в себе, никому не говорила, но я-то видел. Да и за школьными-то светильниками пошла смотреть, чтобы быть поближе к нему…
– А что Антон? – допытывался Джон.
– Антон тоже виноват, – ответил Орво. – Зачем говорил про равноправие? Это несерьезно. Теперь она смотрит в сторону, словно пес, который тайком сало съел.
– Как же они собираются жить? – спросил Джон.
– Жениться собираются, – грустно ответил Орво. – Говорят, по новому обычаю. По бумажке.
– Как сам на все это смотришь?
– А я и не смотрю, – ответил Орво. – Я закрыл глаза, потому что ничего не понимаю… Антон мне признался, что тебя взяли в сумеречный дом, потому что он написал такое письмо. Каялся. Много раз писал в Уэлен. Я сам возил письмо, но меня до тебя не пустили.
– Раз они оба собираются жениться, – немного подумав, сказал Джон, – пусть женятся. Главное – они любят друг друга.
– Это гы зря говоришь, – наставительно возразил Орво. – Что же получится? Мужчина ведь такой человек – сегодня он любит одну, завтра другую. Что ж, каждый раз ему менять жену?
Джон улыбнулся, а Орво вдруг рассердился:
– Почему улыбаешься? Тебе дело говорят, а ты ничего не хочешь советовать. Словно подменили тебя в этом сумеречном доме. Дай совет человеку, – с мольбой в голосе попросил Орво.
– Пусть женятся, – сказал Джон. – Это очень хорошо, что Тынарахтына сама выбрала себе мужа. Я надеюсь, что они будут счастливы.
– Так ведь мы друга лишились, – жалобно простонал Орво. – Откуда будем брать оленьи шкуры? Камусы на торбаса? Когда я соглашался отдать Тынарахтыну за Нотавье, я думал о благе всего селения, всех людей Энмына.
– Жизнь теперь так изменится, – сказал Джон, – что и шкуры, и все другое мы будем доставать иначе, не отдавая дочерей за нелюбимых ими мужчин.
Орво ушел недовольный и сердитый. Он продолжал что-то бормотать про себя и даже не ответил на приветствие Яко, бегущего домой из школы.
Мальчик потоптался в чоттагине, отряхнул приставший к подошвам весенний талый снег и вошел в полог.
Встретившись глазами с отцом, он быстро посмотрел на мать.
– Подойди ко мне, – позвал его Джон.
Мальчик боязливо приблизился к отчиму.
Яко дрожащей рукой подал сшитые листки. Пыльмау на всякий случай приблизилась и гордо сказала:
– Эти листки я сшила сама, чтобы они были похожи на твою бумагу.
Белые, туго сшитые оленьи жилы держали разноцветные листки. Здесь были обертки с липтоновского чая, с плиточного жевательного табака, листочки, очевидно выданные учителем, тщательно разглаженные клочки разных оберток, которые собирала Пыльмау, словно зная, что ее сын пойдет в школу.
На первой странице красовались русские буквы. Знакомые очертания, но Джон так и не понял, что написано, и спросил Яко:
– Это что?
– Тут написано мое имя, Яко Макленнан.
Джон молча кивнул и заглянул на следующую страницу:
– А это что?
– Самые лучшие слова, – почему-то шепотом ответил Яко.
– Какие же это самые лучшие слова?
– Ленин и революция, – теряя голос, ответил Яко.
На следующих страницах были написаны цифры.
Пыльмау походила на встревоженную птицу. Она переводила взгляд то на сына, то на мужа, стараясь заглянуть в глаза.
– Ты не сердишься? – спросила она наконец.
Джон посмотрел на Яко, на Пыльмау, широко улыбнулся и весело сказал:
– Сержусь на себя. Яко давно пора быть грамотным человеком. Верно, сынок?
От неожиданности мальчик не мог произнести ни слова, и мать пришла к нему на помощь:
– И Антон хвалит его.
Джон достал свой кожаный блокнот и торжественно подал Яко:
– Держи. Пиши на этой бумаге.
Яко чуть не уронил на пол тяжелый кожаный блокнот и вопросительно посмотрел на мать, словно спрашивая у нее одобрения.
– А как же ты сам? – удивилась Пыльмау. – На чем будешь писать сам? Да и там твои слова написаны.
– Я решил больше не писать, – ответил Джон. – А то, что в блокноте написаны мои слова, – ничего в этом плохого нет. Когда Яко вырастет, научится читать не только по-русски, но и на языке своего отца, тогда прочитает мои записи и, может быть, поймет, почему я был такой, почему я сначала был против учения.
– Спасибо, атэ, – дрогнувшим голосом ответил Яко и прижал к груди блокнот. – Учитель сказал, что придет вечером. Он хороший человек. И Тынарахтына гоже…
20
– На свадьбу пришел звать? – спросил Джон, когда Антон просунул голову из чоттагина в полог.
– Это вы всерьез?
– А почему бы нет? – улыбнулся Джон. – Всполошил весь Энмын, лишил моих земляков источника оленьих шкур и еще колеблется – праздновать свадьбу или нет, – шутливо-строгим тоном заметил Джон.
– Насчет шкур пусть не беспокоятся, – ответил Антон. – Нотавье сам заявил мне, что ему с самого начала не нравилась Тынарахтына. Он даже дотошно перечислял все ее недостатки: громко, как мужчина, разговаривает, быстро ходит, словно на охоту собралась, кулак у нее тяжелый, насмешлива и быстра…
– Как же вы берете девушку в жены с такими явными пороками? – спросил Джон.
– Все это мне как раз и нравится, – ответил Антон. – Конечно, я здорово усложнил свою жизнь, даже нескольких учеников было лишился на время, но спасибо Яко. Когда он пришел учиться, вернулись и те, кто бросил ходить. А вообще я очень счастлив. Наверное, у вас тоже было такое?
Было ли такое у Джона и Пыльмау? Через убитого Тою, через слезы Мери Макленнан, через многие страдания, неверие и недоверие… И вот уже такое чувство, когда знаешь, что уже ничто, кроме смерти, не может разрушить этот союз. Да н смерть тоже была бы бессильна. Но Актону хотелось услышать подтверждение своему счастью, к Джон ответил:
– Было, конечно, было…
– Я вас очень прошу поговорить с Орво. Он не хочет меня видеть.
– Он, по-моему, уже понял все, и говорить с ним нечего, – ответил Джон.
– Если бы так, – вздохнул Антон и, глянув в глаза Джону, сказал: – А ведь я виноват в том, что вас арестовали.
– Не стоит об этом вспоминать, – отмахнулся Джон.
– Нет, – продолжал Кравченко. – Вы должны меня выслушать. Это не оправдание, а установление истины. Я писал Бычкову о том, что ваше присутствие и ваше влияние на жителей Энмына стесняет мою работу. В Уэлене это поняли буквально и решили вас изолировать. После того как вас увезли, я написал несколько писем. Немного успокоился, когда получил ответ от Бычкова, что ваше дело отправлено в Петропавловск и оттуда ждут указаний…
– Вы напрасно беспокоитесь, – заговорил Джон. – У меня совершенно нет чувства обиды или злобы на вас. В конце концов, если серьезно вдуматься, то решение властей было правильным. А то, что у них нашлось достаточно ума понять меня и понять мое место на этой земле, родило у меня уважение к Советской власти.
– Это правда? – обрадованно спросил Антон, и в его глазах блеснул огонек мальчишеской радости.
«Какой он молодой! – с затаенной завистью подумал Джон. – Сколько у него энергии! Быть может, ему вправду будет под силу сделать то, от чего я уклонился. И тогда он станет для этих людей подлинным героем, а не просто товарищем…»
Джон молча кивнул.
С этого дня Антон Кравченко стал частым гостем в яранге Джона Макленнана. Как-то он пришел с Тынарахтыной. Девушка переступила порог, высоко держа голову. Однако в ее глазах было смущение и немой вопрос: а как ее примет та, что живет уже долгие годы с иноплеменником?
Пыльмау приветливо встретила гостей.
Пока мужчины разговаривали о своих делах, женщины завели свою беседу.
– Ты мне скажи, – шепотом настаивала Тынарахтына, – есть что-нибудь особенное в жизни с белым? Какие-то должны быть привычки, от которых они не могут отделаться…
– Да ничего особенного, – отвечала Пыльмау. – Все как у людей. Я поначалу так же думала, как и ты, когда Джон впервые меня поцеловал…
– Да, это удивительно и… – Тынарахтына не могла сразу подобрать слова, – сладко вот тут. – Она показала место чуть пониже высокой груди.
– А как Нотавье? – спросила Пыльмау.
На лицо Тынарахтыны набежало облачко, но она как бы смахнула его быстрым движением рук, заодно поправив волосы на лбу, уверенно сказала:
– Найдет себе жену. Я дала ему совет.
– Дала совет? – удивилась Пыльмау.
– Да, – кивнула Тынарахтына. – А почему не дать такому дураку добрый совет? Тем более, как говорит Антон, теперь мы равноправны с мужчинами. Я показала на семью Тнарата, на его дочерей. У Нотавье прямо загорелись глаза, как у вырвавшегося на волю песца, и он даже признался мне, что думал о средней, о Тиннэу.
– Не по сердцу мне эти разговоры о равноправии, – заметила Пыльмау. – Ты только подумай, что будет, если это вправду начнется. Женщины будут говорить мужскими словами, носить штаны и короткие зимние торбаса. Пойдут на морской лед охотиться, осквернять своим присутствием лежбище, будут рулить байдарой и… – Пыльмау перевела дух, – это против природы… Как Тынарахтына ни старалась казаться скромной и послушной девушкой, однако не могла совладать со своей природой, потому что и на самом деле характер у нее был своевольный, неуступчивый и она привыкла ценить собственные мысли.
– А почему бы и нет? Разве справедливо, когда тяжелую работу делает женщина?
– Так и мужчине нелегко, – возразила Пыльмау. – То, что ты говоришь, противно природе, – повторила она и задумчиво продолжала: – Вот подумай. У твоею отца две жены. Никто этому не удивляется. А если у тебя будут два мужа?
Тынарахтына вдруг лукаво подмигнула:
– Совсем неплохо!
От этой откровенности Пыльмау покоробило, ей стало неловко, и она уже хотела сказать что-то резкое гостье, как вдруг вспомнила давнее, когда еще был жив первый муж, Токо, пока роковой выстрел не положил конец его жизни. Она хорошо помнит то утро, когда эта же мысль пришла ей в голову и удивила простотой и мудрой завершенностью: почему, когда мужчине нужна вторая женщина, он ее берет так же легко и просто, как первую, а когда женщина испытывает одновременно влечение к двум мужчинам, она не может быть женой одновременно обоих? Быть может, именно тогда, когда ей пришла в голову эта мысль, и родилось подлинное чувство к Джону. Когда Токо уходил на охоту, Джон, которого еще все называли Сон, ибо не знали звучания настоящего имени, оставался в пологе и разговаривал с Пыльмау, смешно произнося слова, запинаясь при разговоре, словно шел нетореной дорогой. И вдруг у нее в груди шевельнулось то же чувство легкости, зависти к молодости Тынарахтыкы, ее дерзости и тем бесконечным удивлениям к открытиям, которые сопровождают любовь на протяжении жизни и составляют то, что иной раз называют счастьем. Она не подозревала, что почти так же и только что подумал Джон, ее муж.
Празда, теперь разговор шел совсем о другом, о том, что наступает время весенней моржовой охоты.
– Принцип коллективности так строго и неукоснительно соблюдается на моржовом промысле, что вряд ли что здесь может добавить социализм, – разъяснял Джон. – Пусть останется так, как всегда бывало. Люди собираются в артели не только по родственному признаку, но и потому, что сработались. Скажем, Армоль чувствует себя увереннее, если у него гарпунером молодой Эргынто, а я уже привык, когда рядом со мной Тнарат, а на руле сидит Орво.
– Выходит, что мы, большевики, опоздали со своим коллективным хозяйством, с новой организацией труда? – с оттенком обиды спросил Кравченко.
– Не думаю, – ответил Джон. – При дележе добычи принцип равенства часто нарушается. Причем нарушение идет очень тонко, не касаясь жизненно нужных продуктов морского промысла. Неравномерно распределяется только то, что можно продать или накопить для обмена.
– Интересно, – заметил Кравченко. – Накопление товарного подукта.
– Не знаю, как это называется, – продолжал Джон, – но это есть. Причем этот продукт получает владелец байдары или вельбота.
Вот уже который год Джон Макленнан принимал участие в ежегодном весеннем священнодействии, когда с высоких подставок спускали на снег кожаные байдары, готовя их к летнему плаванию.
Они вышли с сыном из яранги, стараясь не разбудить младшего брата и сестренку. Пыльмау уже была на ногах и приготовила богам пищу из кусочков оленьего сала, нерпичьего жира, сушеного мяса и крохотных кусков мороженого утиного жира, похожего желтым цветом на лучшие сорта сливочного масла.
К высоким стойкам уже стягивались люди со всего Энмына. Много было ребятишек того же возраста, что и Яко, и Джон с интересом вглядывался в их лица, словно старался найти какие-то новые черты, полученные ими во время учения. Яко тут же бросился к ним, и дети затеяли какой-то свой, особенный разговор. Джон подумал, что настала пора, когда у детей появляются секреты от родителей, и многое такое, что уже не найдет отклика в родительских сердцах. И они правы в этом, потому что изучение грамоты, познание нового, расширение кругозора – это то, чего никогда не было у родителей, и поколение, которое растет, намного оторвется от своих предков и часто не будет понимать их.
Орво медленно приближался к Джону. По заведенному обычаю обряд возглавлял и проводил Орво. Вот и сейчас, каждый, кто принес священное угощение, передавал его старику, ссыпая пищу для богов на широкое деревянное корыто.
Орво выглядел не так торжественно, как раньше. Наоборот, он казался растерянным, чем-то расстроенным.
– Может, не то я делаю? – тихо спросил он у Джона.
Тот не понял вопроса и с удивлением уставился на старика.
– Я спрашиваю, может, кто-нибудь другой совершит обряд?
– Почему?
– Вот Армоль говорит, что нельзя быть зараз и главой Совета, и совершать обряд. И учитель Антон сказал, что большевики против богов и против того, чтобы их кормить.