«Ведь это мой ребенок кричал, – думал он, лежа с открытыми глазами. – Мой первый ребенок. Человек, который продолжит мою жизнь и будет носить мои черты лица, в ее жилах будет течь моя кровь даже тогда, когда я уйду за облака. Какой она будет? Что ее ждет впереди? Неужели она проживет всю свою жизнь – и молодость, и зрелые годы, и старость здесь, на этих пустынных берегах?» И давно не испытываемая тоска по прошлой жизни сжала сердце Джона, у него перехватило дыхание. Он вдруг заметил, что плачет. И ему так захотелось еще раз взглянуть на дочь, на Пыльмау, что он встал и, не обращая внимания на ругань Чейвунэ, прополз в полог.
Старуха держала над огнем что-то напоминающее кусок изношенной подошвы. Подошва пахла горелым деревом. Образовавшийся пепел Чейвунэ осторожно соскабливала ножом и собирала на лоскут чистой замши.
Пыльмау лежала, а маленькая Мери, крепко зажмурив глазки, спала, сладко посапывая носиком, и делала сосательные движения губами. Возле изголовья Джон заметил кожаный, похожий на кисет мешочек.
– Как ты себя чувствуешь? – шепотом, чтобы не разбудить младенца, спросил Джон.
– Хорошо, – виновато взглянув на Чейвунэ, ответила Пыльмау.
– Не могу спать, – сказал Джон и повернулся к Чейвунэ: – Нельзя ли жечь эту штуку в чоттагине? Пыльмау и новорожденной трудно дышать в таком дыму.
– Ну что ты говоришь, Сон! – укоризненно произнесла Пыльмау. – Бабушка все делает как надо. Этим пеплом мы присыпаем пупочек Тынэвиринэу-Мери, чтобы он побыстрее зажил.
– Прости, я не знал, – смутился Джон.
– А вот здесь лежат самые бесценные сокровища нашей девочки, – Пыльмау показала на кожаный мешочек.
– Что такое? – спросил Джон.
– Пуповина и каменное лезвие, которым она была перерезана. Все это надо очень и очень беречь, – сказала Пыльмау.
– Хорошо, будем беречь, – и Джон, несмотря на сердитые взгляды бабушки Чейвунэ, коснулся губами румяной щеки Пыльмау.
Десять дней Джон томился под своеобразным домашним арестом. Он не смел ничего делать: ни ходить на охоту, ни работать по дому – все это могло навлечь неприятности со стороны незримых, но вездесущих богов.
Без него байдары ушли на весеннюю моржовую охоту.
А когда кончился «карантин», как назвал свое священное бездействие Джон, он обнаружил себя единственным мужчиной в Энмыне. К нему шли со всякими просьбами помочь, разрешить какой-нибудь спор и просто за советом.
Пыльмау уже все снова делала по хозяйству, а Джон с удовольствием сидел на солнце и смотрел на спящую Тынэвиринэу-Мери, которая с каждым днем становилась похожей одновременно и на старшую Мери, и на Пыльмау, и на рыжего Мартина. Это необычное сочетание забавляло Джона и скрашивало дни вынужденного безделья.
Со дня на день ждали возвращения охотников. Долгожданную новость принес в ярангу Яко, почувствовавший себя совсем взрослым человеком после рождения сестренки.
– Идут две байдары и еще вельбот! – крикнул он и убежал.
Вместе с женщинами и стариками Джон спустился на берег.
Да, это были энмынские байдары и белый с черной линией по борту вельбот: значит, Армоль вправду стал владельцем деревянного судна.
Безветрие вынуждало охотников идти на веслах, и суда медленно приближались к селению. Новый вельбот буксировал тяжело груженную байдару.
Наконец байдары и вельбот причалили к берегу.
– Еттык! [32] – кричал Джон, кидаясь навстречу сходящим на берег охотникам.
– Ии! Мытьенмык! [33] – отвечали охотники. Лишь один Орво, нарушив обычай, подошел к Джону и, как это водится у белых людей, крепко пожал ему руку.
– Как поживает дочка?
– Отлично! – ответил Джон. – Ждет тебя сегодня в гости.
– Приду, приду, – ответил Орво.
Сгрузили на берег свежее моржовое мясо, и Орво занялся распределением долей. Несмотря на то, что Джон не принимал участия в промысле, ему выделили мясо и жир в таком же количестве, как если бы он вместе со всеми ездил на охоту.
– Так полагается, – пояснил Орво. – Если я заболею или кто-нибудь другой, мои товарищи сделают точно так же.
Все были рады свежему моржовому мясу, но наибольший интерес, разумеется, вызывал новый вельбот Армоля. Его вытянули на берег, подкладывая под киль костяные катки, чтобы не повредить днище.
Армоль важно расхаживал вокруг вельбота, отдавал распоряжения, сам помогал ставить подпорки под борта, чтобы судно не завалилось набок.
Джон обошел вельбот со всех сторон, заглянул внутрь и даже провел культями по обитому железным полозом килю.
– Славный вельбот, – сказал он Армолю, который с ревнивым видом следил за Джоном.
– Хороший, – согласился Армоль, едва сдерживая выпиравшую из него важность. – Мотор бы к нему теперь. Да не было у Карпентера мотора. Обещал на следующий год. Вот если бы ты стал у меня на вельботе каюром мотора, мы стали бы самыми удачливыми охотниками. – Армоль выжидательно посмотрел на Джона.
– Я сам собираюсь покупать вельбот, – ответил Джон.
Вечером пришел Орво. Старик взял на руки новорожденную и сказал, обращаясь к ней:
– Расти большая и красивая!
– Орво, – сказал старику Джон, – теперь мы должны поехать за нашим вельботом. Прямо в Ном. Кроме китового уса, у меня есть и песцовые шкурки.
– Малость отдохнем и поедем, – согласился Орво.
19
Почти месяц прошел с тех пор, как уехали в Ном на байдаре Орво, Джон и Тнарат и еще несколько энмынских охотников. От них не было никаких вестей, и Пыльмау гнала от себя тревогу, загружая себя работой и возней с маленькой Тынэвиринэу-Мери.
Пристроив ее за спиной, в сопровождении Яко она уходила в тундру собирать съедобные листья и корни. Брали с собой еду и, если была ясная погода, проводили весь день в тундре, иногда добираясь до становища оленеводов, пригонявших стада поближе к морскому ветру, чтобы уберечь их от гнуса и оводов.
Глава стойбища Ильмоч приглашал их в свою ярангу и угощал лакомствами: вареными языками, костным мозгом из оленьих ног, палеными губами и просто свежим вареным оленьим мясом.
– Ты скажи мужу, – наставлял старик Пыльмау, – что я желаю стать ему другом.
Быть другом оленного человека значило иметь постоянный источник для пополнения запасов оленьих шкур для постелей, полога и одежды; а в том случае, когда истощался зверь на море, друг-оленевод мог всегда прийти на помощь.
Возвращаясь домой, Пыльмау старалась идти горной дорогой, чтобы издали увидеть берег Энмына. Но каждый раз глаза видели лишь вельбот Армоля и его байдару.
Однажды, наводя порядок в комнате Джона, она нашла толстый блокнот в кожаном переплете со страницами, испещренными значками, словно тысячи мух прошлись по белому полю и оставили свои следы. Пыльмау даже понюхала страницы – от них исходил еле уловимый чужой запах. Пыльмау знала, что на страницах запечатлен разговор, слова, звуки, имеющие смысл. Она вглядывалась в каждую строку, в хитросплетение линий каждой буквы и даже, затаив дыхание, прислушивалась к страницам, словно можно было уловить ухом запечатленный разговор. Интересно, о чем говорил Джон на белых, словно покрытых снегом, тонких листах бумаги? Какие мысли и рассуждения оставили здесь свой след? Может быть, вот этой, поникшей к концу строки буквой он выразил печаль о прошлой жизни, о близких, которые остались в далеком и неведомом ей Порт-Хоупе?.. Иногда длинными вечерами Джон принимался рассказывать о той земле, где родился и жил раньше. В его голосе слышалась тоска и волнение, и Пыльмау торопилась перевести разговор на другое. А теперь Джон недалеко от своего дома. Корабли оттуда не ходят прямо в Порт-Хоуп, но, как говорил Джон, можно сначала проехать в Ванкувер, а оттуда уже нетрудно добраться по железным полосам на нарте, запряженной в огнедышащую повозку… Когда Джон уезжал, Пыльмау, как и полагается жене охотника, не сказала ему ни слова. А как хотелось крикнуть ему: непременно возвращайся, помни, что я тебя жду, ждет тебя золотоволосая Тынэвиринэу-Мери и сын Яко! Но она только смотрела пристально, не сводя глаз, на мужа своего, и про себя произносила эти слова. А Джон словно слышал это и, прежде чем сесть в байдару, подошел к ним, стоящим на берегу, поглядел внимательно на Тынэвиринэу-Мери, на Яко и тихо сказал жене:
– Не волнуйся, береги детей. Скоро вернемся…
Но прошел месяц, а их нет.
Пыльмау уже казалось, что подруги косо на нее посматривают. А Чейвунэ однажды рассказала историю о том, как в Уэлене жил один белый человек, женился на чукчанке, прижил с нею четверых детей, а потом исчез навсегда, уехав к себе то ли в Америку, то ли в Россию.
– Зачем вы это мне рассказываете? – взмолилась Пыльмау.
Старуха смущенно поджала губы.
Пользуясь отъездом Орво, Армоль перетащил к себе аппарат для производства дурной веселящей воды и приспособил к нему ствол от своего винчестера.
Одурев, он спускался к берегу и пел песни, кружась вокруг белоснежного с черной каймой по борту вельбота.
Как-то сильно навеселе он зашел в ярангу Пыльмау. Она кормила девочку, а Яко доедал вяленое моржовое мясо, срезая его с ребра огромным охотничьим ножом.
– Етти, Армоль, – приветливо поздоровалась с гостем Пыльмау.
– Ии, – Армоль тяжело опустился на китовый позвонок и уставился на девочку.
Тынэвиринэу-Мери бросила грудь, вдруг широко улыбнулась и громко засмеялась.
– Какомэй! – удивленно произнес Армоль. – Как настоящая.
– А ты сомневался, что я могу родить настоящую девочку? – обиженно спросила Пыльмау.
– Не в тебе я сомневался, а в Соне…
– Почему же?
– Тебе, женщине, это трудно растолковать… Но я так думаю: может ли родиться дитя от белой куропатки и черного ворона? Будет ли такое дитя летать, если оно и родится?
– Сам видишь – дитя наше настоящее, и я уверена, что Тынэвиринэу-Мери будет летать.
– Не потянет ли ее книзу такое длинное и тяжелое имя? – Армоль нарочито медленно произнес: – Тынэвиринэу-Мери…
– Если хочешь знать, то к нему можно добавить и третье. Так водится у белых людей. И тогда девочка будет называться Тынэвиринэу-Мери Макленнан, – вызывающе произнесла Пыльмау.
– Кто пробует жить по обычаям чужого народа, похож на утку, которая каркать стала, – наставительно произнес Армоль.
– Что же делать? – пожала плечами Пыльмау. – Тынэвиринэу-Мери – дочь двух народов. Чем плохо, если она будет уметь и каркать по-вороньи, и крякать по-утиному?
– Тебя не переспоришь! – сердито сказал Армоль. – Ты осталась такая же, как до замужества. Такая же…
Армоль вдруг замолчал, словно что-то увидел вдали. Он уставился в одну точку и долго смотрел, и в это время на его лбу сдвигались и разглаживались глубокие складки.
– Он был мне лучший друг… И когда нам доверили носить острые охотничьи ножи, мы поклялись всегда быть рядом, помогать не только друг другу, но и близким своим… Ты знаешь, когда умирает друг, заботу о его жене берет на себя тот, кто остался в живых. Я должен был взять тебя в свою ярангу и сделать второй женой. Но ты выбрала другого. Того, кто убил твоего мужа…
В сердце Пыльмау вместе со страхом рождался гнев.
– Теперь я еще подумаю, прежде чем протяну тебе руку, – продолжал Армоль. – Сон давно должен возвратиться, а его нет, и я думаю, что не будет. Я хорошо знаю белых людей и вижу их насквозь. Они никогда не смотрят на нас как на ровню. Они презирают нас и смеются над нашими обычаями. Прикоснувшись к нам, они долго моют руки, а после разговора полощут рот водой и трут язык щеточками, насаженными на палочки. Ты можешь возразить – Сон. Да, он иной. Но будь он настоящим белым человеком – с руками, так сразу переменил бы голос и не стал жить с нами. А когда он остался без рук, гордости у него поубавилось, потому что он не мог жить как равный со своими, но среди нас он чувствовал себя даже несколько выше нас… А теперь он почувствовал силу – может стрелять, добывать себе еду и даже изображать значками речь на бумаге… Теперь он сравнялся со своими и…
– Армоль! – закричала Пыльмау, напугав маленького Яко так, что мальчик залился слезами. – Уходи и никогда больше не появляйся в нашей яранге! Никогда не приходи, вестник черных мыслей! С языка у тебя течет яд, и удивительно, как он не разъел тебе рот!
– Пыльмау! Опомнись! Подумай, что ты говоришь! – Армоль вскочил с китового позвонка и попятился к двери. – Валяться будешь у порога моей яранги – я тебе не отворю… Ведь ты одна останешься!
– Неправда! Неправда! – кричала Пыльмау, наступая на Армоля.
Пятясь, Армоль споткнулся о высокий порог и упал на спину, вывалившись из яранги. Пыльмау остановилась, чтобы перевести дух, и тут до ее слуха донесся незнакомый звук – не то комариное пение, не то звон тонкой металлической струны. Она перешагнула через распростертого Армоля и крикнула Яко:
– Беги за мной, сынок!
Незнакомый звук доносился со стороны моря. Напрягши глаза, Пыльмау увидела две черные точки на горизонте. Неужели это Джон возвращается? Она сбежала по галечной гряде и остановилась возле самой воды, не обращая внимания на волны, которые лизали ее торбаса.
Пыльмау изо всех сил напрягала взгляд, но слезы, внезапно хлынувшие слезы, мешали смотреть.
– Один вельбот и одна байдара! – крикнул кто-то сзади.
– Как они быстро едут!
– На моторе они! На моторе!
– А байдару на буксире тащат!
Пыльмау ничего не видела. Она сделала шаг, и тут ее кто-то обхватил сзади:
– Сумасшедшая! Так можно утонуть!
Пыльмау виновато обернулась, тщательно вытерла глаза рукавом камлейки и только теперь смогла разглядеть приближающиеся суда.
Вельбот несся по воде, как птица. Скорость была такая, что буксируемая байдара рыскала из стороны в сторону. Гул мотора становился громче, и люди Энмына слушали неведомый звук с любопытством и удивлением.
– Словно поет, – сказала старая Чейвунэ, становясь рядом с Пыльмау.
– Я вижу Орво! – крикнул кто-то. – Он сидит на руле!
– А вот там – Сон!
– Возле мотора сидит!
Вельбот был уже близко. Шум мотора стал тише, а потом и вовсе умолк. Судно плавно приблизилось к берегу. Тнарат соскочил с носа и прыгнул на гальку.
– Еттык! Пыкиртык! [34] – слышались голоса со всех сторон, и мужчины с вельбота отвечали:
– Мытьенмык! [35]
Пыльмау не сводила глаз с Джона и, повернув личико девочки в его сторону, показывала на него рукой и говорила:
– Вон твой отец! Вернулся твой отец! Сейчас он придет к нам на берег.
Джон вынул мотор из колодца и положил в вельбот.
Вытащили вельбот и байдару. Возвратившиеся мужчины нагрузили подарками своих близких и разошлись по ярангам.
Джон положил на середину чоттагина большой матерчатый мешок и два ящика – один поменьше, другой побольше.
– Какие вы стали большие и хорошие! – сказал Джон, оглядев жену и детей.
– Мы очень соскучились по тебе, – сказала Пыльмау. – Каждый день все на море смотрели.
– Смотрели, – подтвердил Яко.
Пыльмау глядела на Джона, и ей казалось, что он вернулся не совсем таким, каким уехал, и от этого ощущения было немного тревожно на сердце.
– Что ты так на меня странно смотришь? – удивился Джон.
– Да рада я очень, – вздохнула Пыльмау. – Ты уж не сердись на меня, но иногда я думала: а вдруг ты не вернешься… Оттуда ведь недалеко до твоего дома.
– Милая Мау! – Джон обнял жену и поцеловал ее. – Где бы я ни был, куда бы меня ни занесли ветры, самый близкий и самый родной мне дом – вот эта яранга, и самые близкие и родные люди – это ты, Мау, Яко и маленькая Мери.
– Тынэвиринэу-Мери, – поправила Пыльмау.
Пока жена готовила еду и разжигала костер в чоттагине, Джон вынимал из мешка подарки. Маленького Яко он одел в яркую куртку, на голову Мери нахлобучил матерчатый чепчик, выложил плитки чая, сахар, табак, а потом взялся за небольшой ящик красного дерева. Яко внимательно наблюдал за Джоном.
– Что ты мастеришь, атэ? – спросил он.
– Подожди, сейчас узнаешь, – ответил Джон.
А когда Джон приладил к ящику огромную трубу, похожую на ухо, и начал крутить ручку, Яко высказал догадку:
– Я знаю – это мотор!
– Ты почти прав, – сказал Джон и осторожно опустил блестящую головку с птичьей шеей на крутящийся круг, похожий на срез с обгорелого дерева.
Чоттагин наполнили необыкновенные звуки, и Пыльмау от неожиданности едва не выронила горячий чайник.
Потом запел женский голос. Собаки, лежащие в чоттагине, подняли уши и в недоумении уставились на широкий зев трубы. Женщина пела о чем-то очень дорогом и сердечном, и, слушая ее, Пыльмау чувствовала в груди щемящую тоску.
– Что это? – шепотом спросила она Джона, словно боясь спугнуть поющий голос.
– Граммофон, – ответил Джон.
Когда песня кончилась, Яко крадучись подошел к трубе и заглянул внутрь. Ничего не обнаружив, он обратился к отцу:
– А где она?
– Кто?
– Поющая.
– Она осталась далеко отсюда, а здесь только ее голос, – попытался объяснить Джон.
– Сама осталась, а голос приехал сюда? – в вопросе Пыльмау слышались ужас и удивление.
– Ну да, – ответил Джон.
– Бедная! – всплеснула руками Пыльмау. – Зачем ты это сделал? Разве может человек жить без голоса? Как же теперь она разговаривать будет?
Джон долго объяснял технику звукозаписи, но ни Пыльмау, ни тем более Яко так ничего и не поняли.
Когда он завел другую пластинку, Пыльмау спросила, слушая мужской голос:
– И этот немой теперь?
Тогда Джон принялся растолковывать, что люди, которые поют из широкой деревянной трубы, не лишились своих естественных голосов. Они как бы поделились своим голосом с этой пластинкой, похожей на тонкий срез с обгорелого пня.
– И голоса у тех людей даже не стали слабее? – спросила Пыльмау.
– Нет, – решительно ответил Джон.
Пыльмау успокоилась и с видимым удовольствием слушала музыку и пение, не испытывая больше жалости и сочувствия к лишенным голосов певцам. Однако нагляднее всего объяснил принцип записи звука Орво, когда в яранге Джона собрались почти все энмынцы, чтобы послушать граммофон.
– Это как бы замерзшее эхо, – обратился Орво к присутствующим. – Эта черная пластинка вроде отвесной скалы – отражает голос и звук. Только скала сразу же отдает звук назад, а пластинка держит и может ее много раз повторять.
Один Яко не совсем верил объяснениям взрослых людей. Ему все казалось, что самое убедительное объяснение – это то, что внутри ящика находятся человечки с маленькими музыкальными инструментами.
И когда в яранге никого не оказалось, кроме Тынэвиринэу-Мери, Яко, оставленный за няньку, выволок на середину чоттагина под световой круг музыкальный ящик. Труба легко снялась: Яко видел, как ее прикреплял отец. Тщательно обследовав ящик, он обнаружил шляпки гвоздей. Эти гвоздики были точно такие, как на винчестере, и, чтобы их вытащить из дерева, нужна отвертка. Но, когда нет отвертки, ее вполне может заменить кончик охотничьего ножа.
С замиранием сердца Яко снял верхнюю крышку… но внутри вместо ожидаемых человечков обнаружил металлические части. Яко отвинчивал их одну за другой, но человечков все не было. Горько было разочарование, и Яко с досадой запихал обратно разъединенный механизм граммофона, поставил крышку и унес музыкальный ящик на место.
– Нету там ничего, – сокрушенно сообщил он сестричке, таращившей круглые глазенки. – Человечков нет.
Когда в этот вечер энмынцы пришли послушать музыку, Джон обнаружил, что музыкальный ящик молчит. Ручка завода свободно проворачивалась в своем гнезде, а внутри деревянного ящика с грохотом перекатывались части механизма.
Яко сидел в углу ни жив ни мертв. Он понял, что испортил музыкальный ящик, хотя и старался, чтобы все внутренности поместились обратно.
– Что с ним случилось? – недоумевал Джон, вертя ручку и потряхивая ящик.
Глаза Пыльмау и сына встретились. Мать подошла, и Яко виновато сказал:
– Я искал человечков.
– Тебе же сказали – никаких человечков там нет! – закричала Пыльмау и схватила мальчика за ухо.
От страха и боли Яко завопил на весь чоттагин.
– Что ты делаешь? – Джон отобрал мальчика у разъяренной матери, – Успокойся, Яко. Ты хорошо сделал, что посмотрел. Молодец. Стараться узнать новое – в этом ничего плохого нет. Только в другой раз возьми меня в помощники. Хорошо, Яко?
Мальчик перестал плакать и в знак согласия кивнул.
Граммофон починили, и в темные осенние вечера по притихшему Энмыну разносились звуки духового оркестра. Негритянские певцы рвали сырой прохладный воздух своими резкими голосами.
Моторный вельбот принес радость и новый порядок жизни в Энмын. Теперь расстояния сократились, и поездка в Уэлен или Кэнискун не составляла большого труда. Единственное, о чем надо было заботиться, – это о горючем.
– Если бы мотор мог есть нерпичий или моржовый жир! – мечтал Орво. – Тогда мы бы уходили далеко в море, где еще никто не стрелял, где зверь не пуган.
Охотники побывали на Инчоунском лежбище, но в этом году моржа было немного, и вся надежда была на промысел у собственных берегов. Однако лед в эту зиму пришел рано.
20
С утра ледяная каша подошла к берегу Энмына. Высокие волны кидались на мерзлую гальку, швыряли на берег огромные куски льда. Некоторые долетали до яранг и даже пробили в крыше яранги Тнарата дыру.
Несколько дней шел мокрый снег. Тропы Энмына обледенели, и людям стоило большого труда добраться из одной яранги в другую. Собаки не высовывали носа из чоттагинов, да и люди без особой нужды не выбирались из теплых жилищ.
Когда Джон ходил за мясом в земляное хранилище, ему каждый раз казалось, что небо нависает все ниже и ниже, волны подбираются к ярангам и вся эта враждебная, чужая природа старается поглотить одинокое маленькое селение.
В одну из ночей ударил мороз, сухая снежная пелена покрыла землю и выровняла успокоившееся торосистое море.
Нацепив на ноги «вороньи лапки», охотники вышли на свежий лед. От каждой яранги протянулись тропы к морю, а под вечер они окрасились свежей нерпичьей кровью.
Джон сидел в пологе и чинил порванные ремешки на лыжах-снегоступах. В чоттагине послышалось притопывание – так гости давали знать о своем приходе.
– Етти! – крикнул через меховую занавесь Джон – Мэнин? [36]
– Гым [37], – в полог просунулась голова Орво, а рядом с ним возникла другая.
– Ты его помнишь? – Орво кивнул на соседа. – Это Ильмоч, у которого ты жил, когда Кэлена лечила твои руки.
– Как же! – воскликнул Джон. – Отлично помню!
Пыльмау не надо было напоминать о том, что надо приготовить угощение. Выпив две большие чашки крепкого чаю, Ильмоч выжидательно посмотрел на Орво.
– Джон, – Орво обратился к хозяину, – Ильмоч много слышал о музыкальном ящике, и ему бы хотелось его послушать.
– Можно, – сказал Джон и крикнул: – Яко, давай заводи музыку! – Яко, совершенно голый, полез в угол и спросил отца:
– Женский голос заводить или мужской?
– Какой вы хотите? – спросил Джон у Ильмоча.
– Послушаем сначала мужской, – покосившись на Орво, сказал Ильмоч.
Кочевник слушал внимательно. У него было такое выражение лица, словно он понимал каждое слово лихой ковбойской песенки в исполнении Дина Моргана.
Когда пластинка кончилась, Ильмоч похвалил:
– Хорошо поет. Громко.
После мужского послушали женский голос и негритянский церковный хор. Гость остался очень доволен концертом.
– Я пришел к тебе, Сон, с подарком, – сообщил он.
– Это верно, – подтвердил Орво. – Ильмоч будет твой тундровый друг. Сейчас он тебе привез две оленьи туши, несколько шкур, камусы, пыжики и оленьи жилы для ниток. Все это он тебе дарит, как другу.
– О! Большое спасибо! – несколько растерянный таким неожиданным подарком произнес Джон.
Значит, не зря говорила Пыльмау о намерении Ильмоча стать его тундровым другом. Ну что же, иметь такого друга и лестно, и полезно. Вот только чем его отдарить? И надо ли отдаривать немедленно?
– Мы с Джоном скоро приедем к вам, пока вы не откочевали далеко от нас, – сказал кочевнику Орво.
Допив чай, гости ушли, и Джон сразу же спросил жену:
– Может быть, мне нужно было сразу отдарить Ильмоча?
– Нет, сразу нельзя, – ответила Пыльмау. – Не то получится не подарок, а вроде как бы торг. Вот как поедешь к нему в гости в стойбище, тогда и повезешь подарки.
Через несколько дней Орво и Джон, нагрузив нарты подарками для оленеводов, отправились в тундру. На нартах Джона лежали разные мелочи, купленные в Номе, – обрезки цветной ткани, белая бязь на камлейки, нитки, иголки, куски лахтачьей кожи на подошвы, ремни и два пузыря из нерпичьей кожи, наполненные топленым тюленьим жиром.
Первую ночь провели в тундре. Орво накопал из-под снега хворосту и разжег жаркий костер, на котором согрел чай. Поужинали холодным копальхеном, вареным нерпичьим мясом и, окруженные собаками, улеглись в снежной яме.
Погода была тихая. По звездному небу гуляли сполохи полярного сияния, на одной половине неба прорезывался узкий серпик молодого месяца. Полежав некоторое время с открытыми глазами, Джон окликнул Орво:
– Не спишь?
– Не сплю, – ответил старик. – Лежу вот и думаю: разве приходило мне на ум, что через две зимы и два лета мы снова поедем с тобой к Ильмочу? И не как белый человек и луоравэтльан, а просто как люди, которые живут одной жизнью… А ведь давно ли это было? Значит, наша жизнь не такая уж чужая для тебя?
– Когда я ехал сюда впервые, я тоже не думал, что это дорога к вам. Ты и не поверишь, как мне было страшно. Честно говоря, я на вас и не смотрел как на настоящих людей…
– Это мне знакомо, – отозвался Орво. – Когда я в первый раз попал на корабль к белым, так словно в другом мире очутился. Ни языка, ни обычаев я не знал. Надо мной смеялись, издевались, били кому не лень. Почему-то любили угощать мылом… О, сколько я съел этого мыла, прежде чем меня стали немного уважать! Орво тяжело вздохнул, и, как бы отвечая ему, вздохнул спящий вожак собачьей упряжки.
– Люди отделены друг от друга предрассудками и неверными представлениями о себе, – заговорил Джон. – Самая большая ошибка, пожалуй, вот в чем: каждый народ думает, что именно он и живет правильно, а все другие народы так или иначе отклоняются от этой правильной жизни. Сама по себе эта мысль безобидна. Она даже полезна для того, чтобы сохранить порядок внутри общества. Но когда какой-нибудь народ стремится устроить жизнь других народов на свой лад, вот это уже плохо. Милый Орво, если бы ты знал всю кровавую историю нашего цивилизованного мира!
– У нас никто не пробовал изменять нашу жизнь, – сказал Орво.
– А разве вы не пытались заменить богов? – спросил Джон. – Вот я знаю жизнь эскимосов и индейцев Северной Америки. Наши большие шаманы, служители белых богов, спят и во сне видят обращенных в свою веру «дикарей», как они называют эскимосов и индейцев.
– У нас тоже хотели изменить наших богов, – ответил Орво. – Ездили по стойбищам бородатые русские шаманы и раздавали металлические крестики и белые рубашки. А для этого надо было окунуться в воду и признать бога белых… Очень многие признали его.
– Как это – признали? – удивился Джон. – Значит, вы христиане?
– А жалко, что ли, было не признать? – продолжал в темноте Орво. – Такие вещи, как железный крест, из которого можно смастерить рыболовный крючок, в те времена было трудно достать. А взрослым вдобавок давали целую связку листового табаку. С какой стати за такое добро не признать белого бога? И мои сородичи признавали его и говорили, почему не быть и такому богу? И ставили его рядом со своими богами и так же обращались к нему с молитвами. Рассуждали они так: если бог, которого привезли белые шаманы, вправду всемилостив, всемогущ и всемудр, он не станет выгонять хозяев из того жилища, куда его приняли. Некоторое время жили такие боги вместе с нашими старыми, а потом и забылись. От них, правду говоря, не было никакого проку, ибо они не знали нашей жизни, не знали моря и оленей. Потом они не выдерживали нашей пищи…
– Как! – поразился Джон. – Вы еще и кормили их?
– А как же! – ответил Орво. – Бог тоже хочет есть. Но жир и кровь разъедали бумагу, и вскоре от священного лика оставались одни грязные клочки. Те, кому достались деревянные боги, держали их дольше, но потом тоже выбросили или отдали детям играть…
Джон не был верующим, но такое отношение к религии его покоробило, и он не без тайного смысла смутить Орво, спросил:
– А что бы ты сказал, если бы белый человек так же поступил с вашими богами?
– Пожалуй, он был бы прав. Нельзя навязывать чужих богов.
Джон поразился простому и верному ответу.
– Да, ты прав… Я много думал о нашей жизни. По-моему, чем меньше мы будем соприкасаться с миром белых людей, тем лучше будет. Ты согласен со мной, Орво?
– Я тоже об этом думал, – не сразу ответил Орво. – Совсем отгородиться от них мы не можем. Во всем остальном я с тобой согласен, Сон.
В стойбище Ильмоча путники прибыли в середине следующего дня. Джон старался припомнить знакомые места, но хоть и яранги были те же, однако окружающая местность не была знакома. Очевидно, кочевники расположили свои жилища в ином месте, чем в прошлом году.
Собаки рвались к оленям, но вожаки упряжки тянули их в сторону, к ярангам, где уже стояла толпа встречающих. Ильмоч выделялся своим ростом и нарядной замшевой одеждой. Он сердечно приветствовал гостей и, наказав пастухам посадить на цепь собак и покормить, повел Орво и Джона в свою ярангу.
Джон с любопытством оглядел внутреннее убранство кочевого жилища. Общее устройство было приблизительно такое же, как у береговых чукчей, но все части яранги оленевода отличались легкостью. Собственно, стен в яранге не было: шатер из оленьей замши или просто коротко стриженных оленьих шкур, натянутый на жерди, образовал внешнюю оболочку яранги, внутри которой висел тесноватый, на взгляд приморского жителя, полог. В просторном чоттагине горел костер.