Спустили еще петлю и кричат:
«А теперь зацепите кого-нибудь помоложе, потому что у этого мясо жесткое!»
Пришлось молодому лезть в петлю. Выдернули его волки, и тоже съели, как и первого. Так забавлялись и объедались волки, пока не добрались до землянки, в которой жил со своей женой маленький палтус. Начали разрывать крышу, а он и говорит жене:
«Унеси меня в самый темный угол и дай копье».
Исполнила жена его приказание, а сама дрожит от страха. Вот уже в дыру спускается петля, и волки кричат сверху:
«Цепляйте кого-нибудь! Можете и ребенка, если он есть!»
Перепуганный тесть начал надевать на себя петлю, а палтус говорит ему:
«Сними петлю!»
Послушался тесть, а сам задрожал пуще прежнего. Волки уже начали терять терпение, подошли близко к дыре на крыше.
А маленький палтус лизнул точильный брусок и запел песню:
Точу копье,
Лезвие блестит!
Точу копье,
Острие звенит!
Только сунулся волк в дыру, а палтус возьми и всади ему копье в сердце. Жена с тестем оттащили убитого волка в сторону, а с крыши опять кричат:
«Ты что, один ешь?»
Едва второй волк показался в землянке, маленький палтус всадил ему острие под лопатку.
Тогда послали волки третьего своего товарища. Этого маленький палтус не смог сразу убить, а только ранил.
Раненый вырвался из землянки и побежал. Увидели его товарищи, истекающего кровью, испугались и кинулись за ним следом.
Долго бежали волки, пока не очутились в глубинной тундре, далеко от морского берега. Здесь и стали жить.
С той поры они никогда не тревожат белух, лишь на оленьи стада нападают…
…В комнату часто заходила Нанехак. Она появлялась молчаливая, как тень, ставила возле кровати на столик бульон, хорошо сваренное тюленье мясо и так же неслышно удалялась.
Иногда, открывая глаза, Ушаков видел ее лицо, но ему казалось, что это бред.
Однажды до него донесся чей-то голос; стряхнув забытье, Ушаков услыхал пение. Он узнал голос Нанехак, но, чтобы не смущать женщину, не открывал глаз. Это была странная песня, непохожая на те, что обычно исполняли эскимосы на своих празднествах. Какая-то нежная, удивительная, незнакомая мелодия, словно пришедшая из далеких теплых краев. Она обволакивала, завораживала, и веки наливались сладкой дремотой. Голос то угасал, то снова вздымался, как тихая размеренная морская волна.
– О чем ты поешь, Нана? – спросил Ушаков, когда женщина умолкла.
– Я пела о том, чтобы ты поправился, чтобы снова стал здоровым и веселым, – ответила Нанехак.
Конечно, главным победителем болезни оказался молодой, сильный организм. Но и забота эскимосов, их уверенность в том, что русский умилык обязательно поправится, помогали врачу.
Аналько так прямо и сказал Ушакову:
– Наверное, здешний злой дух ошибся. Он хотел выбрать себе в жертву эскимоса, а попал в тебя. Так что не беспокойся, выздоровеешь.
За время болезни Ушаков наслушался рассуждений о том, что остров, как оказалось, обильно населен разного рода духами, которые не одобряют вторжения людей в их владения.
– Мы не знаем, как с ними разговаривать, и они часто обижаются на нас, – с серьезным видом сокрушался Аналько.
Иерок был осторожнее в своих высказываниях о недружелюбных Неведомых силах, но это объяснялось скорее всего тем, что он понимал: русский умилык не верит в существование духов.
Ушаков мало-помалу поправлялся, но тревожное настроение не покидало людей. Время от времени доктор Савенко приносил вести о заболевших, но самое удивительное было в том, что многие страдали цингой.
Свежего мяса оставалось все меньше, да и копальхен был на исходе. Главные запасы размещались далеко от бухты Роджерс, на мысе Блоссом, в Сомнительной, а бушевавшая почти все время пурга не давала возможности съездить за ними на собаках. Никто не голодал, продуктов хватало всем, но цинга шла от яранги к яранге. Были и другие болезни; и доктор Савенко, и эскимосский шаман Аналько буквально не знали покоя.
Люди приуныли, поникли. Даже Кивьяна, никогда раньше не унывавший, жаловался на холодный мрак, окутавший остров.
– А вдруг солнце совсем не покажется? – однажды спросил он.
– Такого не может быть! – уверил его Ушаков. – Весна придет в свое время, как положено, а до первых лучей и вовсе недолго осталось.
Многие, даже самые азартные охотники сидели по своим ярангам, варили кашу, пили чай со сгущенным молоком, предаваясь мрачным мыслям.
– Почему вы не охотитесь? – спрашивал Ушаков.
– В такой темноте недолго и злого духа встретить, – ответил Аналько. – Они обступили селение, только и ждут, как бы всех нас сожрать.
Ушаков, все еще слабый, не оправившийся после болезни, стал понемногу выходить из дому.
Первым делом он откопал занесенное снегом окно, хотя через него уже давным-давно не проникал дневной свет. Потом стал ходить по ярангам, ободряя людей, стараясь поднять настроение.
Как-то вечером он спустился к морю. Это было накануне Нового, тысяча девятьсот двадцать седьмого года. Мороз обжигал лицо, кусал даже ноги, обутые в теплые оленьи чижи и камусовые торбаза. Море до самого горизонта было сковано толстым, неподвижным льдом, и зрелище было таким удручающим, что Ушакову пришлось напрячь все свои силы, чтобы не поддаться отчаянию.
Новый год встретили не очень весело.
А наутро, первого января, доктор Савенко принес известие о том, что Иерок слег.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Иерок лежал в пологе, а голова его была высунута в чоттагин, где молча сидели Апар, Нанехак и Аналько.
Ушаков подошел к больному. Иерок бредил, кого-то звал, иногда вдруг произносил русские слова. Придя в себя и увидев рядом с собой умилыка, даже попытался улыбнуться.
– Как же так, Иерок? Что с тобой? – участливо спросил Ушаков.
– Вот… заболел, – виновато, слабым голосом отозвался старик. – Пока ты болел, я держался… А теперь мой черед. Нельзя, чтобы оба умилыка разом болели.
– Пусть доктор Савенко посмотрит тебя, – сказал Ушаков. – Он ничего дурного не сделает. Обещаю тебе…
– Хорошо, пусть придет, – еле слышно проговорил он и, закрыв глаза, снова впал в забытье.
Доктор Савенко выслушал больного. Градусник он так и не отважился поставить, видя, как Нанехак зорко следит за его руками. Но и без градусника было ясно, что у старика сильный жар. Вероятнее всего, это воспаление легких. Выдержит ли он?
На вопросительный взгляд Ушакова доктор лишь в сомнении покачал головой.
Савенко ушел, ушел шаман Аналько, но Ушаков остался рядом с больным другом. Он вспоминал дни собственной болезни, когда, открывая глаза, всякий раз видел сидящего на корточках у двери Иерока, ловил его сочувствующий взгляд.
Ушаков прислушивался к тяжелому дыханию больного, вспоминал их первую встречу в бухте Провидения, разговор об острове, долгие беседы, когда они вместе мечтали о будущем нового эскимосского поселения. «Я слышал от стариков, – говорил Иерок, – что наш народ смело обживал новые земли. Почему бы нам не последовать этому хорошему древнему обычаю?» Но жизнь здесь оказалась нелегкой. И вот первое серьезное испытание. Ушаков был достаточно самокритичен, с тяжелым сердцем он брал на себя значительную долю вины. Много, слишком много времени было потеряно осенью. Увлеклись постройкой дома, складов, совсем забросили подготовку к зиме, мало запасли мяса и зелени. А ведь именно от этого во многом зависит жизнь эскимосов. Разве нельзя было побольше внимания уделить охоте? Конечно, можно. Того же моржа на мысе Блоссом было сколько угодно… От голода, понятно, никто не умрет, но от других болезней, как оказалось, люди здесь не застрахованы.
Так и остался неосуществленным план большой совместной поездки двух умилыков вокруг острова.
– Он в последние дни был очень плох, – тихо рассказывала опечаленная Нанехак. – Держался на ногах только потому, что хотел помочь тебе выздороветь.
– Что я могу для него сделать? – с горечью спросил Ушаков.
– Будь рядом, – попросила Нанехак, – пусть он видит тебя, когда будет приходить в сознание. Ему осталось совсем мало жить…
– Как ты можешь говорить такое? – с ужасом воскликнул Ушаков, пораженный тем, с какой безысходной уверенностью произнесла эти слова Нанехак. – Он еще может выздороветь!
– Нет, он уже не поправится, – печально вздохнула Нанехак. – Он долго боролся с болезнью, не поддавался ей, ходил, охотился, и вот – рухнул… Он не поднимется…
Поздним вечером, когда в небе заполыхали огни полярного сияния, Ушакову показалось, что Иерок уснул: его дыхание стало ровным, размеренным.
– Я приду утром, – тихо сказал он Нанехак, прикорнувшей у едва тлеющего очага.
Сияние было таким сильным, что под его сполохами хорошо просматривался весь ряд эскимосских яранг, длинное, почти по самую крышу занесенное снегом деревянное здание. Кое-где у жилищ виднелись безмолвные тени. Ушаков медленно шел к дому и едва не столкнулся с Кивьяной. Тот стоял у задней стены своей яранги и разбрасывал с деревянного блюда крошки еды, которые тут же подбирали собаки. Сначала Ушакову показалось, что он просто кормит собак, но потом догадался: эскимос приносит жертву. Умилык хотел было незаметно пройти мимо, чтобы не смущать Кивьяну, но тот сам остановил его:
– Как там Иерок?
– Уснул…
– Наверное, насовсем уснул, – печально произнес Кивьяна.
– Почему ты так думаешь? – осуждающе спросил Ушаков. – Он поправится.
– Гляди! – Кивьяна показал на сполохи северного сияния. – Видишь, сколько огней зажгли в окрестностях Полярной звезды? Это ему путь указывают, чтобы не заблудился.
– Зря ты так говоришь, – пробормотал Ушаков и заспешил дальше.
Он долго не мог заснуть, ворочаясь на оленьей шкуре, покрытой простыней, и думая о том, как легко эскимосы относятся к великому таинству смерти. Его поразила глубокая покорность судьбе.
Под окном послышались шаги. Ушаков невольно глянул на часы: они показывали полночь Шаги доносились уже из коридора, затем раздался легкий стук в дверь. Это был Павлов. Уже по выражению его лица Ушаков понял все.
– Умер, – сказал учитель и тяжело вздохнул.
Покойный лежал на новой оленьей шкуре, одетый в будничную зимнюю кухлянку. На голове его – аккуратно подвязанный под заострившимся подбородком малахай, а вытянутые вдоль тела руки были в рукавицах из коричневого темного камуса. Затем тело накрыли пыжиковым одеялом и вдоль положили длинный деревянный брусок.
Всеми приготовлениями молчаливо распоряжался Аналько. Апар, Кивьяна и Таян повиновались ему сосредоточенно, со знанием дела. Очевидно, им не раз приходилось снаряжать человека в последний путь. У костра возилась потемневшая от горя Нанехак. Ей помогала сестра. Нанехак не плакала, и только растрепанные, непричесанные волосы и следы копоти на лице свидетельствовали о глубоких переживаниях женщины. Она взглядом показала Ушакову место на китовом позвонке в углу чоттагина, чтобы русский умилык не мешал совершению похоронного обряда.
Покойного крепко связали ремнями, оставив с каждой стороны тела по три петли.
После этого Нанехак подняла переднюю стенку полога, подперла ее палкой и подала деревянное блюдо с вареным мясом. Погребальная трапеза проходила в молчании. Аналько знаком подозвал Ушакова и дал ему кусок.
– Хорошая, тихая погода, – сказал он.
Ушаков молча кивнул. Он едва смог проглотить кусок мяса.
– Это значит, что уходящий не имеет зла ни на кого из оставшихся, – продолжал Аналько.
Когда мясо было съедено, Нанехак подала каждому по чашке крепко заваренного чая. Покончив с чаем, покойника вынесли ногами вперед за ременные петли. Ушакову дали третью петлю слева.
Тело обнесли вокруг яранги и положили на снег позади жилища, рядом с заранее приготовленной нартой. Все уселись на снег.
Началась одна из главных церемоний похоронного обряда: вопрошание уходящего. Аналько и Кивьяна взялись за концы деревянного бруса. Аналько громким голосом задавал вопросы, и уходящий отвечал. Считалось, если тело поднимается легко, он дает положительный ответ, а когда тяжело – отрицательный. Как заметил Ушаков, сама форма вопросов была такова, что она не давала возможности для двоякого толкования.
Покойнику задали обычные вопросы: не держит ли он на кого-нибудь зла, какова будет дальше охота, хочет ли он быть зарытым в землю или останется на поверхности, намеревается ли он возвратиться туда, где похоронена его жена…
После завершения обряда вопрошания тело положили на нарту, а у изголовья пристроили ящик с вещами умершего. Апар запряг собак. Они, словно понимая значительность происходящего, вели себя на редкость спокойно, не лаяли, не визжали, не огрызались друг на друга. Процессия тронулась, провожая в последний путь своего товарища. Ушаков вместе с другими держался за петлю и медленно брел вслед за упряжкой, поднимающейся по склону холма. Время от времени процессия останавливалась, провожающие отряхивались над покойником, передавая ему свои настоящие и будущие недуги. Ему они все равно уже больше не повредят, а оставшимся – все облегчение. Ни одной женщины в прощальной процессии не было: дочери Иерока остались в осиротевшей яранге.
Наконец похоронная процессия достигла назначенного места. Отстегнули собак, и, освобожденные от упряжки, они побежали обратно в селение. Осторожно смели снег и на обнаженную землю положили тело. Аналько перерезал все ремни, разрезал торбаза, кухлянку, рукавицы, штаны, шапку. Остальные сломали нарту, сложили обломки в груду и придавили тяжелыми камнями. То же сделали и с остатками разрезанной одежды. Аналько вполголоса объяснял Ушакову значение действий.
– Ничего не должно оставаться целым. Иначе, если вдруг Иероку вздумается вернуться, он может быстро собраться и пойти за кем-нибудь в поселение. А так, пока починит нарту, сошьет разрезанную одежду, он позабудет обратную дорогу или передумает. И еще: одежда придавлена камнями, чтобы она не колыхалась на ветру и не рождала пургу, плохую погоду.
Возле изголовья умершего, в кругу из камней, положили охотничий нож, чайник, чашку, напильник, точильный брусок, трубку, спички, кисет с табаком. Эти вещи также были поломаны и разбиты. Здесь же оставили несколько галетин, кусок сахару, табак. Остальное Аналько разделил между участниками похорон. Ушакову досталась галетина и обломок жевательного табаку. Ремень, которым был обвязан покойник, тоже разрезали на куски, и каждый, получивший отрезок, завязал на нем по две петли.
– Это чтобы наша жизнь не ушла за Иероком, – объяснил Аналько. – Через петли она не пройдет…
Когда процессия двинулась обратно в поселение, Аналько несколько раз поворачивал назад, намеренно наступая На старые следы, и, делая петлю, удлинял и запутывал дорогу. Путь лежал мимо яранг, к морю. Спустившись на лед, эскимосы несколько раз перекувырнулись и, выбравшись на берег, развели большой костер, над огнем которого довольно долго отряхивались и выбивали свои одежды.
– Все это мы делаем, чтобы вместе с очищающим огнем ушло нехорошее, – пояснял шаман. – Сейчас в яранге Иерока начнется «талимат кават» – «пятиночные сновидения». Никто не будет входить и выходить из яранги, никто все это время не будет там раздеваться. Нельзя ничего делать, особенно шить… Вот послушай, что случилось много-много лет назад… Жена одного умершего эскимоса, чтобы развеять горе, отвлечься от мрачных мыслей, стала сшивать нитками из оленьих жил камусы. Шьет, а нитка все за что-то цепляется. Женщина осмотрела жильную нить – она ровная, гладкая, ни одного узелка. Но как начинает шить – снова она цепляется. Вдруг за ярангой послышались шаги, а потом в чоттагине возник какой-то шум, возня. Подумала женщина, что это собаки забрались, зажгла мох в каменной плошке и вышла посмотреть. А там лежит тело ее мужа. И упала она бездыханной прямо на него, своего любимого. Пришлось на следующий день хоронить уже обоих, а торбаза так и остались недошитыми. С той поры и повелось: не шьют не только в яранге умершего, но и во всем селении…
Странно, но после похорон Иерока в природе наступила удивительная тишина. Над крохотным поселением, над всем островом ясными звездами и полной луной сияла полярная ночь, и лишь в полдень южная сторона горизонта окрашивалась в алый цвет, напоминая о том, что где-то существует яркое, обжигающее, ослепительное солнце, от которого люди ищут укрытия. Не верилось' что где-то может быть такое.
Прошли пять дней траура, и Ушаков решил навестить ярангу Иерока.
В ней было пусто и сиротливо. Голодные собаки, свернувшись клубком, лежали в холодном, неприбранном чоттагине, и сама Нанехак, всегда чистая, аккуратная, показалась растрепанной и грязной.
– Здравствуйте, умилык, – тихо поздоровалась она с гостем и захлопотала, разжигая потухший костер.
– Да ладно, не надо чаю, я только что пил, – попытался остановить ее Ушаков.
– Как же можно так? – пробормотала Нанехак. – Если бы отец был жив, он меня поругал бы за то, что я не угостила тебя.
Апар чинил старые снегоступы, но по всему было видно, работал он только для того, чтобы просто чем-то заняться. Он вяло и тупо посмотрел на Ушакова и едва кивнул, когда тот поздоровался.
– Ты не заболел? – спросил его Ушаков.
– Не заболел я, – угрюмо ответил Апар.
– А отчего не пошел на охоту? Погода-то хорошая…
– Так ведь нельзя. Дух Иерока еще не ушел далеко… Бродит где-нибудь рядом. Может, даже в обличье белого медведя.
Ушаков хотел было возразить, что это чушь, но вовремя сдержался и только напомнил:
– Траур ведь еще вчера кончился…
В ответ Апар тяжело вздохнул.
– Он еще долго будет бродить возле нашего поселения, – тихо сказала Нанехак, подавая чашку. – Он очень любил жизнь, любил всех нас и тебя, умилык. Ему нелегко так сразу уйти.
Ушаков не хотел поддерживать такой разговор, но не знал, как повернуть беседу на охоту, на то, что, несмотря ни на что, надо жить, искать зверя, добывать свежее мясо, чтобы не болели люди.
За стенами яранги послышались голоса и собачий лай.
В чоттагин вбежал встревоженный Павлов:
– Георгий Алексеевич! Кажись, ваш Пестряк взбесился!
Пестряк – это передовой пес в упряжке Ушакова. Он был на редкость умным и понятливым, а кличку свою получил за несколько темных пятен на морде.
Оставив недопитый чай на столике, умилык торопливо вышел из яранги. Уже нескольких собак в поселении постигла эта болезнь, но Ушакову почему-то казалось, что беда минует его упряжку.
Пестряк, посаженный на цепь, смотрел на людей диким остановившимся взглядом. Голова тряслась, с уголков пасти свешивалась белая слюна. Иногда он пытался лаять, но лай его был какой-то жалобный, скорее похожий на визг. Ушаков понимал, что единственное и самое верное решение в такой ситуации – это избавить пса от мучений.
Ушаков послал Павлова за винчестером. Взяв в руки неожиданно отяжелевшее ружье, он несколько раз поднимал его, но тут же, встретившись с взглядом собаки, опускал. Наконец, собравшись с силами, нажал на спусковой крючок.
Собака дернулась и затихла.
– А может быть, в ней беспокоилась душа нашего Иерока? – услышал он тихий голос за спиной, обернулся и встретился с обезумевшими от страха глазами Нанехак.
– Не говори так! – закричал Ушаков. – Не говори!
Опираясь на винчестер, он едва добрел до своей комнаты и рухнул на постель, сраженный новым приступом болезни.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Казалось, что на этот раз из болезни не выбраться. Три дня Ушаков пролежал в беспамятстве, но когда пришел в себя, то увидел рядом с собой осунувшееся, озабоченное лицо доктора Савенко.
– Ну что, плохи дела? – спросил он, едва шевеля пересохшими губами.
Доктор ничего не ответил, но по его глазам Ушаков понял, что положение его безрадостно. И вдруг вспомнил: когда он первый раз был болен, в комнате всегда было полно людей, сочувствующих ему. Вон там, возле самой двери, на корточках сидел Иерок…
– А где народ?
– Какой народ? – с удивлением переспросил Савенко, полагая, что начальник бредит.
– Где эскимосы?
– А, эскимосы, – вздохнул доктор. – Болеют…
– Как болеют? Кто болеет? – встревожился Ушаков.
– Жена Тагью тяжело больна.
– А ты лечи ее! Лечи! – неожиданно громко сказал Ушаков. – И обязательно помоги ей! Никто не должен умирать в нашем поселке! Понимаешь – никто!
Доктор Савенко только плечами пожал. И опять тяжело вздохнул.
– Прими все меры, – уже спокойнее продолжал Ушаков. – Все самые лучшие продукты, все лекарства – эскимосам.
– Так если бы они в действительности лечились, – горестно заметил Савенко. – Позвали меня к жене Тагью, когда ей стало совсем плохо. А до этого от нее не отходил Аналько.
– Позовите ко мне Тагью! – распорядился Ушаков. – Я с ним сам поговорю.
Тагью пришел вместе с Павловым. Он с любопытством, с какой-то пытливой жадностью всматривался в лицо Ушакова. Переглянувшись с доктором, Тагью спросил:
– Скажи, умилык, моя жена умрет?
Ушакова поразил убитый вид Тагью. Наверное, он очень любит свою жену, потому что в глазах его застыл такой страх и отчаяние, что Ушакову стало не по себе.
– А ты мне скажи, Тагью, я умру?
Эскимос испуганно посмотрел на русского умилыка, потом перевел взгляд на Павлова, на доктора.
– Не знаю, – неуверенно ответил он.
– А откуда мне знать – умрет твоя жена или нет? Но скажу тебе прямо: ее спасение – в твоих руках.
– Как это? – с недоумением спросил Тагью.
– Если ты будешь делать все, что говорит доктор, твоя жена поправится.
– Однако, – нерешительно произнес Тагью, опасливо поглядывая на Савенко, – тебе он не помог.
– Почему не помог? – возразил Ушаков. – Сегодня я чувствую себя намного лучше, чем вчера. И твоей жене станет хорошо, если будет слушаться доктора.
– А можно обойтись без стеклянной палочки? – вдруг спросил Тагью.
Ушаков сразу же догадался, что речь идет о злополучном термометре. Он повернулся к доктору и сказал:
– Неужели нельзя обойтись без измерения температуры? Ведь если у человека жар, это и так видно, невооруженным глазом.
– Можно, конечно, – уныло согласился Савенко.
Ушаков снова обратился к Тагью:
– Вот видишь, доктор обещает, что не будет ставить стеклянную палочку твоей жене.
Но это обещание, похоже, не очень обрадовало эскимоса. Подумав, он сказал:
– Наверное, все-таки дело не в стеклянной палочке.
– Ну вот видишь! Разумное говоришь! – обрадовался Ушаков.
– Может, болезни наши от злого духа, живущего на северной стороне острова…
– Почему так думаешь?
– А ты сам сообрази: все, кто побывал там, – заболели. Как только мы съездим на север, погода портится и пурга длится несколько дней.
– Но там больше всего зверя! – напомнил Ушаков.
– Так Тугныгак тоже не хочет зазря отдавать людям свои богатства, – сказал Тагью. – Вот он и берет в обмен то человеческую жизнь, то собачью…
Слова Тагью неожиданным образом подействовали на Ушакова. От возбуждения он даже приподнялся на постели.
– Послушай меня, Тагью. Покойный Иерок верил в меня, и ты тоже должен поверить. Я тебе прямо скажу – никакого злого Тугныгака на северном берегу нет. И нечего его бояться. Как только мы поправимся и как только солнце покажется над горизонтом, мы там поставим охотничье поселение.
– Но вот Аналько говорит…
– Аналько первого и пошлем! – Ушаков нетерпеливо перебил Тагью. – И я ему скажу: если он мне докажет существование Тугныгака, то я даю слово, слышишь, Тагью, даю слово вызвать сюда большой пароход и перевезти вас всех обратно в бухту Провидения.
Тагью изменившимся взглядом, но так же недоверчиво, искоса посмотрел на Ушакова, потоптался и медленно вышел из комнаты.
– А теперь, – произнес Ушаков, обращаясь к доктору, – я должен во что бы то ни стало поправиться. Иначе дело наше будет проиграно.
Павлов рассказал, что настроение в селении неважное, некоторые даже собираются, как только появится солнце, отправиться на собаках на материк.
– Но ведь это очень опасно! – заволновался Ушаков. – Это грозит гибелью!
На следующий день к Ушакову пришла Нанехак. Она вроде немного оправилась от горя, но к ней уже не вернулось обаяние молоденькой девушки. За эти дни она словно бы повзрослела.
– Что говорят в селении о моей болезни? – спросил ее Ушаков.
– Говорят, что Тугныгак оказался сильнее тебя.
– Но я поправляюсь. Так кто же оказался сильнее?
– Тебе еще надо доказать, что ты по-прежнему сильный человек, – спокойно сказала Нанехак.
– Ты слышала разговоры о том, что некоторые хотят на собаках переправиться через пролив?
– Так неразумные говорят. Опытные предостерегают: это очень опасно. Льды в проливах обычно не стоят на месте, постоянно дрейфуют, испещрены трещинами, разводьями… Не знаю, вряд ли кто всерьез решится.
Она подала кружку с какой-то настойкой.
– Это из нашей травы нунивак, – объяснила Нанехак.
Ушаков знал, что так эскимосы называют родиолу розовую, или в просторечии «золотой корень».
– Откуда он у тебя? – спросил Ушаков.
– Осенью собрала, – ответила Нанехак. – Она тут есть, за холмами. Обычно мы много заготавливаем, и зимой, бывает, обходимся только ею, когда совсем нечего есть.
– На следующую зиму мы заготовим этого нунивака целыми бочками, – сказал Ушаков, выпив горьковатый, пахнущий осенней тундрой настой.
…Здоровье Ушакова заметно пошло на поправку. Еще чувствуя слабость, он отправился по ярангам. В одних он утешал больных, в других ругал здоровых разленившихся мужчин, впавших в какую-то апатию, в состояние безразличия и полной покорности обстоятельствам.
В яранге Тагью, куда он пришел вместе с Павловым, было немного повеселее, чем в остальных. Жена его еще окончательно не поправилась, но уже улыбалась гостю и даже порывалась собственноручно разливать чай. Несколько мужчин сидели в холодной половине.
– Почему вы не охотитесь? – строго спросил их Ушаков.
Ответом ему было молчание. Все почему-то принялись внимательно разглядывать днища кружек и чашек.
– Вот ты, Таян, почему не ходишь на охоту? – обратился Ушаков к молодому эскимосу.
– Другие не охотятся, и я не хожу…
– Но почему?
– Я уже говорил, умилык, – терпеливо принялся объяснять Тагью, – Тугныгак…
– Бросьте валить на Тугныгака! – взорвался Ушаков. – Я вам докажу, что здесь нет никакого злого духа!
– Напрасно так кричишь, – спокойно возразил Тагью. – Тугныгак существует. Иначе люди и собаки не умирали бы, не было, бы на земле несчастий… Когда ты был сильным и здоровым, Тугныгак тебя боялся. Он, наверное, знал, что ты большевик…
– Но ведь я остался большевиком! – сказал Ушаков.
– Большевики народ сильный, – настаивал на своем Тагью. – А ты вон еле на ногах стоишь, ходишь с палкой. Не то что Тугныгак, просто ветер покрепче дунет и повалит тебя.
Положение становилось критическим. Ушаков понимал, что авторитет его висит сейчас на волоске, и, если, он не предпримет что-нибудь значительное, убеждающее, он навсегда потеряет влияние на этих людей.
– Павлов! – сказал Ушаков. – Запряги моих собак, уложи все необходимое для охоты на нарту.
– Ты сошел с ума, умилык! – встрепенулся Тагью, чувствуя себя виноватым. – Давай подождем, ты поправишься, наберешься сил, и мы вместе поедем на охоту.
– Нет, я поеду один! – твердо заявил он и ушел одеваться.
Доктор Савенко с Павловым попытались было удержать его, но начальник был непреклонен.
– Тогда я поеду с вами! – сказал Павлов.
– Нет, я еду один! Иначе овчинка выделки не стоит!
– Но вы еще так слабы! – возразил доктор. – Это самоубийство.
– Самоубийство будет, если мы потеряем веру людей!
Опираясь на винчестер, стараясь ступать уверенно и твердо, Ушаков подошел к нарте. Издали молча наблюдали эскимосы. Среди них он заметил несколько женщин и узнал Нанехак.
Усевшись на нарту, Ушаков выдернул остол, и упряжка двинулась вперед.
Хотя собаки и разленились за время вынужденного бездействия, они скоро вошли во вкус и побежали быстрее. Ушаков оглянулся: поселение скрылось из виду, и вокруг простиралась белая, враждебная пустыня. Сегодня не было полярного сияния и только лунный свет обливал снежные заструги, холмы и распадки. Когда первый запал прошел, он с нарастающим ужасом подумал, что у него в буквальном смысле слова обратного пути нет. А что, если эскимосы правы и в этой белой пустыне царствует дух зла – Тугныгак? Но Ушаков отогнал эту мысль и усмехнулся. Он должен добыть зверя, должен, даже если для этого придется пересечь весь остров.
Чувствовал он себя неважно, постепенно стал уставать, хотелось прилечь и закрыть глаза, но одновременно с этим все больше росла решимость во что бы то ни стало победить врага.
Конечно, со стороны его можно принять за безумца, возможно, и Павлов и доктор Савенко так о нем и подумали. На огромном белом пространстве, насквозь промерзшем, он искал живого зверя…
Прошло часа четыре. Если и дальше так будет, то прилетел останавливаться, зарываться в снег и пережидать до утра. Заботливый Павлов догадался положить несколько кусков копальхена. В конце концов, можно и этим питаться. Так что голодная смерть ему не грозит.
Вдруг передовые собаки подняли уши и рванули вперед. Ушаков едва удержался на нарте. Не хватало еще выпасть и остаться без упряжки. Это уже наверняка гибель.
Собаки явно почуяли зверя. Он приготовил оружие.
Медведь показался при лунном свете каким-то незнакомым, странным зверем, едва различимым на белом фоне. По это был настоящий властелин льдов, который, по всему видать, не очень встревожен встречей со сворой небольших, связанных между собой лающих существ. Он не спешил уходить, однако, повинуясь природной осторожности, старался держаться чуть поодаль. Но прицелиться и выстрелить все же можно было.