Он, да разве только он один, был убежден, что если найдено симметричное, «красивое», как говорят физики, обобщение теории, то это первый признак каких-то важных физических закономерностей, которые непременно должны реализоваться природой. Бельгийский ученый, один из создателей научной статистики, Адольф Кетле, писал, что «все элементы организмов колеблются около среднего состояния и… изменения, происходящие под влиянием случайных причин, подчинены такой точности и гармонии, что их все можно перечислить наперед». Обратите внимание, и тот и другой подчеркивают основополагающее значение красоты, гармоничности… Авиаконструкторы считают, что красивые самолеты лучше летают. Педагоги в один голос твердят о необходимости гармоничного развития личности… Все ученые пробираются сквозь хаос фактов к идеалам универсальных теорий с явным желанием придать картине мироздания максимальную красоту и гармоничность. Что означает всеобщая жажда гармонии? Случайна ли она?.. Нам кажется, что мир многолик. Но это, пожалуй, лишь потому, что мы плохо его знаем. У каждого человека своя точка зрения, зависящая от меры его знаний и способностей. И от времени, в котором он живет. У времени множество обличий, соответствующих формам пространства и состояния масс. Так и должно быть для единства пространства-времени-массы… Но существует нечто объединяющее, существует! Есть ли что общее, скажем, между жизнью отдельного человека и «жизнью» целой галактики? Абсурдное сравнение, не правда ли? Но все-таки давайте сравним. Известно, что размер нормальной галактики самое большее в сто тысяч раз превышает размеры ядра, из которого она образовалась. Известно, что активное состояние ядра галактики длится не более одного процента от времени ее жизни. Почти те же самые соотношения, что и у человека. Из ядра половой клетки размером в десять в минус третьей степени сантиметра вырастает организм размером около пятидесяти сантиметров, — рост в пятьдесят тысяч раз. Время «сотворения» человека — девять месяцев — равно примерно одному проценту его жизни… Совпадения ли это?.. Жизнь, как считал академик Вернадский, — явление вселенское, она — результат взаимодействия макро- и микрокосмоса. Жизнь не случайность, не выхлест слепого хаоса. Она необходимый элемент эволюции Вселенной, результат взаимодействия высших законов гармонии, которым в конечном счете подчинено все. И разум, возможно, он для того и создан, чтобы ускорить процесс упорядочения, гармонизации. Возможно, на нас, носителей вселенского разума, возложена природой особая миссия. Миссия миссий…
— А мы неразумно копим атомные бомбы, — неожиданно сказала Тамара, и Гостев вдруг увидел, что все сидят за столом, не притрагиваясь к еде, благоговейно слушают.
Алазян как-то сразу сник.
— Я что-нибудь не то сказала? — растерялась Тамара.
— Что ты, девочка! — Алазян погладил ее по тонкому плечу и встал: — Я предлагаю тост за наших милых дам, присутствующих и отсутствующих, которые не дают нам взлететь слишком высоко, ожечь крылья о солнце.
Тамара покраснела и поставила бокал.
— Нет, нет, — успокоил ее Алазян. — Это неплохо, совсем неплохо. Я говорил о разуме как о вселенском явлении. Разум каждого отдельного человека — это как элементарная частица, возникающая и исчезающая, переходящая в поле. Особая частица, обладающая индивидуальной волей. Разум каждого отдельного человека нуждается в напоминании, что он лишь гость в потоке вечности, призванный выполнять свою небольшую, но непременно добрую миссию. И безропотно уйти…
Произнеся последние слова, Алазян как-то по-особому, пристально посмотрел на Гостева, и Гостев заволновался, приняв это за намек на свой слишком затянувшийся визит. В эту минуту он совсем забыл, где и почему находится.
— Да, — сказал он смущенно и посмотрел на часы. — Мне уже пора.
Он медленно поднялся. Ему захотелось уйти эффектно, цифру за цифрой произнося шифр, прерывающий сеанс. Но вдруг увидел погрустневшие глаза Тамары и снова сел.
— Мне в самом деле пора… Я не говорил раньше… Но мне нужно сейчас… сегодня… Улететь самолетом…
— А у вас вещи в гостинице, — лукаво напомнила Тамара.
— У меня все с собой. Вы оставайтесь здесь, а я — прямо на аэродром.
Он собирался отойти куда-нибудь за угол и там назвать свой шифр. Но Алазян властно усадил его на место.
— У нас так не принято. Если надо, — не смеем задерживать. Но позвольте уж проводить, как полагается…
Почти все время, пока ехали до аэропорта, Алазян молчал, то ли обижаясь на Гостева, то ли обдумывая что-то свое, очередное.
Возле билетной кассы гудела толпа, и Гостев растерялся, не зная, как поступить в этом случае. Ему не удавалось остаться одному, чтобы прервать сеанс, и улететь самолетом при таком обилии желающих, как видно, нечего было рассчитывать. Выручил Алазян, сбегал куда-то, пошептался с кем-то и принес билет на ближайший рейс. Обнял Гостева, расцеловал в гладкие щеки и отстранился, удивленный.
— Чем вы так чисто бреетесь?
— Жидкостью, — не задумываясь, сказал Гостев.
— Какой жидкостью?
Гостев вспомнил, что эта жидкость для бритья в конце XX века еще не была известна, и покраснел, не зная, что и как ответить. Выручило радио, вдруг оглушительно прокричавшее, что объявляется посадка на самолет. И он, так ничего и не ответив, заторопился к выходу, возле которого, за высокой загородкой, дежурные и милиционеры проверяли билеты и багаж.
Он все ловил момент, когда можно будет назвать шифр, но всякий раз, оглядываясь, видел наблюдающие за ним глаза. Так он и вошел в самолет, протолкался среди оживленных пассажиров к своему креслу, сел и задумался о словах Алазяна, сказанных там, в ресторане. Ясно было, что, говоря о всеединстве Вселенной, он пытался сформулировать какую-то важную мысль. Какую?
Вспомнилось парадоксальное сравнение Алазяном человека с целой Вселенной. Удивительно, что сравнение это не так уж и поразило. Только теперь он понял почему: нечто похожее ему уже приходилось слышать. Давно, очень давно. И вдруг он ясно вспомнил, — или это компьютер помог вспомнить? — тот разговор. Не слишком известный, но, по общему мнению, весьма перспективный поэт, с которым Гостеву однажды пришлось беседовать, говорил со страстью едва ли не то же самое, что и Алазян:
«…Еще ничего нет, еще неизвестно, что будет, и будет ли вообще, еще тихо и спокойно вокруг, и только чувствуется неясное томление, неслышимый гуд, заставляющий пристальнее вслушиваться и всматриваться в окружающее. Что это? Откуда это? Как будто мелодия звучит в абсолютной тишине, мелодия, которую не разобрать. Как будто ритмы отбивают невидимые тамтамы, но какие — не слышно. И мучаешься в предчувствии неведомого, и ждешь, и боишься его.
И вдруг… Что побуждает к этому «вдруг» — никто не знает. Но что-то происходит, и ты словно прозреваешь, и внезапный свет заливает и прошлое и будущее, и на тебя обрушивается торжествующая музыка понимания. И ты из мятущегося ничтожества вдруг становишься богом, всевидящим, всеслышащим, всезнающим…
Так видимая пустота мироздания, вроде бы полнейший вакуум вдруг исторгает из себя бездну материи, наполняет Вселенную торжествующе-пульсирующими ритмами волновых полей, рождает планеты, звезды, галактики, заставляет их гнаться наперегонки к неведомой цели… Куда? Зачем?..
Не одним ли и тем же законам подчиняется всякий акт творения?!»
Да, он именно так и сказал, тот поэт, именно так…
Машинально, по требованию бортпроводницы, Гостев пристегнулся ремнем, выглянул в овальное окошечко. Отворачивая на север, самолет круто набирал высоту. Заваливалась назад белая шапка Арарата, подернулись дымкой сады Приараксинской долины. Гостев почувствовал, что ему грустно, по-настоящему грустно улетать отсюда. Он достал блокнот, сам не зная зачем, записал на первой чистой странице:
«Прощай, страна гор и легенд, страна вечного народа!
Армения, как я устал от твоего гостеприимства!
Армения, когда я снова увижу тебя!..»
— Никогда! — вслух сказал Гостев, и пассажир, сидевший рядом, с удивлением посмотрел на него.
— Никогда! — повторил он тише. — Анализ этого сеанса займет немало времени, а затем захлестнут другие интересы, другие дела…
«А как же с недосказанным? — спросил он себя. — Как без Алазяна понять его слова о вселенском порядке, о господстве гармонии?..»
И тут он ясно, совершенно ясно понял, что Алазян, по существу, пытался сформулировать закон. Совершенно новый, неизвестный науке закон природы. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ. Фантом не просто повторялся, копируя свою земную жизнь. Фантом творил. О подобном Гостеву не приходилось слышать, и он в волнении принялся расстегивать привязной ремень, чтобы пройти куда-нибудь, хотя бы в туалет, и там, не встречая удивленных глаз, поскорей назвать шифр. Хотелось срочно сообщить обо всем кому-нибудь из своих коллег, удивить, огорошить.
Фантомы могут творить! Да не как-нибудь, а по самому высокому счету. ЗАКОН ВСЕМИРНОЙ ГАРМОНИИ!.. Интересно, если это войдет в анналы науки, кого будут считать автором — его, Гостева, компьютер или Алазяна?.. Ах, не все ли равно! Главное, какую интеллектуальную мощь может использовать человечество, воскресив для творческой жизни гениев прошлого!..
Ему захотелось вернуться в Ереван, еще поговорить с Алазяном, выспросить. Но вернуться было невозможно. Время в этом «сне», копирующем жизнь, как и в самой жизни, не имело обратного хода. Он мог остановить время, назвав шифр, но не повернуть. Была лишь одна возможность: хлопотать о новом сеансе, и в иное смоделированное время явиться к Алазяну, как к старому знакомому. Теперь Гостев знал, что он сделает это, обязательно сделает…
— Сядьте, пожалуйста, на место! — Бортпроводница возникла перед ним, словно из небытия, красивая и невозмутимая.
— Мне нужно…
— Вставать с кресла до полного набора высоты не разрешается.
— Но мне обязательно нужно!
— Сядьте, пожалуйста, на место!
Загадочно улыбаясь, Гостев поманил ее пальцем, наклонился к аккуратно причесанной головке, слабо пахнущей тонкими духами, и, разделяя слова, четко произнес:
— Восемь… семнадцать… восемьдесят!..
СЕКРЕТ СЕН-ЖЕРМЕНА
— …Мария! Смотри, Мария, опомнишься, да поздно будет! Ты вспомни, какой он в прошлом году приехал? Будто молодой, порхал, ты в сравнении с ним совсем старухой была. И теперь он ровно на свидание торопится, неужто не видишь?..
— Так ведь он в нашу деревню едет, — робко возразила Мария — женщина неопределенного возраста, про которую только и можно было сказать, что ей за сорок.
— Али в деревне девок нет?!
— Деревня-то уж давно пустая стоит. Один дед Кузьма со старухой только и живут, помирать все собираются на отчине, да никак не помрут…
— А ты больше слушай своего Васеньку. Он тебе наговорит. Дед Кузьма!.. Да ныне бабам только свистни — в пустой деревне объявятся. А то из города приедут. Ты погляди, погляди, с кем он в вагон будет садиться…
Давняя Мариина подруга, такая же дама не то, чтобы в годах, но и давно уж немолодая, уперла руки в боки и воинственно встала посреди комнаты.
— Я сама, сама посмотрю, а ты уж решай.
— Не надо, Алена, — жалостливо попросила Мария. Ее пугала сама мысль такого демонстративного недоверия к мужу. Как это можно выслеживать?! Ровно шпиона какого! Ей казалось: только толкни недоверие — само покатится.
— Как это не надо?! Лучшая подруга гибнет, а я не вмешивайся?! Я тебя этому аспиду на растерзание не дам.
— Да какой он аспид?!
— Аспид и есть, кто же еще! Он, видите ли, молодится, а жена в старухах пропадай?! Я его выведу на чистую воду, меня не проведет…
— Не надо бы, а?!
— А ты сиди тихо. Я сама все сделаю…
Тут дверь отворилась, и в комнату вошел Василий, человек бодрый, молодой на вид, и только совсем поседевшие волосы да морщины у глаз говорили, что лет ему уж немало.
— Кукуете? — весело спросил он. — Стареете, кумушки…
Лучше бы он не говорил последних слов. Обе женщины взвились со своих мест. Но Мария тут же и рухнула обратно, разревелась. Зато Алена подступила к нему с таким неистовством в глазах, что он попятился.
— Мы как есть, а ты вот все молодишься. С чего бы, а?!
— Секрет один знаю, — улыбнулся он.
— Твои секреты подолами панели подметают.
— Ты о чем?
— Все о том же. Ишь, кавалер выискался! Смотреть тошно…
— А ну вас, — махнул рукой Василий и вышел, хлопнув дверью.
— Теперь молчи, виду не подавай, — принялась Алена наставлять подругу. — Провожать не ходи, пускай думает, будто ты ничего не подозреваешь.
Они замерли, прислушиваясь к шуму в соседней комнате. Вот щелкнули замки чемоданчика, который Василий всегда брал с собой, когда уезжал, вот глухо шмякнулся об пол тяжелый рюкзак, приготовленный в дорогу. А потом Василий замурлыкал песенку своей молодости про любимый город, который может спать спокойно, и видеть сны, и зеленеть.
— Молчи! — шепнула Алена. И тут же сама заговорила взволнованно: — Ишь, запел. Спите, мол, тут, дрыхните на здоровье, а я поеду свои делишки обделывать.
Алене не повезло в семейной жизни. Муж бросил ее на третий год после свадьбы, бездетную, кругом одинокую. На нее этот разрыв подействовал так тяжело, что она больше не решилась выходить замуж. Так и жила, считая всех мужчин ветренниками, которые только и думают, как бы сделать женщин несчастными.
— Маша! — крикнул Василий через стенку. — Ты собираешься? Пора уж.
Не услышав ответа, он приоткрыл дверь.
— Ты разве не проводишь меня? — спросил он, видя, что жена не двигается с места.
— Поезжай уж, — выдохнула Мария. — Я устала.
— Ну, как знаешь. — Он подошел к ней, поцеловал в щеку. — Приеду через две-три недели. Писать не смогу…
— Вот видишь? Что я говорила? Не хочет, чтобы провожала, — заговорила Алена, когда Василий ушел. — Ну я уж поймаю, от меня не уйдет. Ты сиди тут и ни с места, а я пойду. Всю правду вызнаю, уж не сомневайся…
Алена прибежала через час, раскрасневшаяся, с торжеством в глазах.
— Что я говорила?! Ты слушай, слушай, зря не скажу. Мужик он и есть мужик, только отвернись…
— Расскажи толком, — взмолилась Мария. — Что было-то?
— Не один он поехал, вот что. Смазливая такая бабеночка. Уж как он вокруг нее — и «пожалуйста», и «будьте добры». И чемоданчик ее — наверх, и нижнюю полку свою — нате вам, сам на верхнюю полез, будто молодой…
— Так это, наверное, просто попутчица…
— Ишь ты, попутчица! Ты поглядела бы, как он ей улыбался, а как она ему!..
— Тебя-то он видел?
— Видел.
— Ах, как нехорошо!..
— Не видел бы, кабы просто так ехал. А то ведь все по сторонам зыркал. Ну и углядел, куда там спрячешься?
— Ну и что?
— Ругаться начал. Все, говорит, не угомонишься, сорока…
— Так и сказал? — засмеялась Мария. — Это же он шутил, я знаю.
— Ты там была? Ну и не говори. Я ему эту «сороку» еще припомню. Я бы сказала им обоим, чтоб покраснели вместе с чемоданами. Да промолчать пришлось. Другая думка запала, боялась спугнуть.
— Что еще за думка?! — Мария сжалась вся, оглянулась на дверь.
— А мы накроем их, голубков. Пускай поуспокоятся денек-другой, а уж потом…
— Ой, Алена, не к добру это. Чует мое сердце.
— Раньше надо было чуять. Теперь уж слушай, что говорить буду. Сиди и слушай…
Утро выдалось тихое и ясное, когда Василий сошел с поезда. Оглянулся — никого, один только и сошел. А бывало, когда мальчишкой прибегал сюда — семь верст от деревни Березовки не велика даль для молодых ног, — тут, на этих самых путях, к приходу поезда всегда толкался народ. Кто-то уезжал, кто-то приезжал, бабы яблоками торговали, свежими огурцами, картошкой, скрипели подводы, фыркали лошади. И колокол гремел у станционной пристройки. Он и посейчас висел, этот колокол, почерневший, давно не чищенный, и было удивительно, как это его еще не стащили охотники за экзотикой — туристы.
Василий отошел в сторонку, бросил на землю рюкзак, сел на свой чемоданчик и закрыл глаза, представляя эту былую станционную суету. Поезд ушел, затих вдали, и навалилась тишина. По ту сторону путей шумели близкие сосны, солнце, поднимавшееся над лесом, грело спину. То ли вагонный недосып давал себя знать, то ли разнежило возвращение в края родные, но не хотелось Василию вставать: так бы и сидел целый день, не двигался.
Рядом зашуршало, он открыл глаза и увидел девушку с матерчатым городским чемоданчиком в красную клетку, в легкой сиреневой кофточке ручной вязки.
— На поезд опоздала? — спросил он.
— Нет, я с поезда.
Василий недоверчиво оглядел ее всю, остановил взгляд на туфельках на модном каблучке.
— Городская, что ли?
— Я из города еду, — поправила девушка. — А сама здешняя, из Березовки.
— Из Березовки?! — изумился он. — Да кто ж ты такая?
— А я вас помню. Дядя Вася вы.
— Постой, постой!..
И тут он вспомнил. Невероятно было узнать в этой лебедице того «гадкого утенка», которого он видел, да и то мельком, лет пятнадцать назад, когда в Березовке еще жили несколько семей. В то время он еще не знал своей тайны и поездки сюда не были для него столь необходимы. Приезжий человек для немногих оставшихся березовских ребятишек был как пришелец с другой планеты, и они ходили за ним по пятам.
— Как тебя звать-то?
— Маша.
— Маша?! — Он даже привстал, таким знаменательным показалось ему появление юной Маши в тот самый момент, когда приехал он сам. — А зачем тебе в Березовку?
— Дед у меня там. То есть прадед. Ну и вообще.
При слове «вообще» на миг похмурнело лицо ее, и Василий понял, что у Маши, не иначе, личная трагедия, и она, еще не понимая малости этой беды в сравнении с большой жизнью, кинулась куда глаза глядят. А куда тянет человека в трудную минуту, как не на родину, где было столько светлого и беспечального?
— А ты надолго туда?
— Не знаю. — Она нервно передернула плечиками, словно отвечала тому, чья бессердечность погнала ее в эту дорогу.
— Я не помешаю тебе?
— Почему это вы мне помешаете?
— Так ведь я тоже в Березовку. Не за тем, за чем едешь ты, но мне тоже очень нужно. А ведь там, кроме деда с бабкой да нас с тобой, никого и не будет.
— Правда?! — почему-то обрадовалась она. — А я вам не помешаю?
— Что ты, милая! Ты мне поможешь.
— Чем?
— Это я тебе потом скажу…
Он нес рюкзак и оба чемодана — ее и свой, и ему ничуть не было тяжело. Освобожденная от груза, от страха одной идти по этой пустынной дороге, девушка порхала от обочины к обочине, рвала цветы, бросала, хватала новые и беспрерывно щебетала, рассказывая о том, что Василий и сам знал, — какие красивые вечера в Березовке, как шумит лес под ветром и как задыхаются от восторга соловьи в духмяных черемуховых зарослях.
Он ее почти и не слушал, шагал бодро и все удивлялся неведомой силе, вливающейся в него среди этих полей и лесов. Будто скидывал лет двадцать и снова был молодой, здоровый, счастливый. Открыл он это свойство родных мест лет пять назад. Открыл-то, пожалуй, много раньше, да пил этот воздух родины, не задумываясь. А однажды в какой-то компании рассказали ему о секрете вечной молодости, которым будто бы обладал французский граф Сен-Жермен. Все из того компанейского разговора позабылось, а эта мысль застряла в голове. Тогда же он попытался проверить на себе этот секрет и поразился его действию. С тех пор для него перестали существовать южные санатории, каждое лето он рвался в Березовку и был тут счастлив, как когда-то в молодые годы.
— А мы чего с вами будем делать? — щебетала девушка.
— Все, — уверенно отвечал он.
— На охоту пойдем?
— Я с молодости не люблю охотиться.
— А на рыбалку? Вы меня научите рыбу ловить?
— Могу. Но нам будет не до этого.
— А чего же делать? — задыхаясь от таких таинственных обещаний, спрашивала она.
— Все.
— А что все-то, что?
— Ты когда-нибудь любила по-настоящему?
— Н-не знаю, — покраснела она. И тут же спохватилась: — Больно надо!
— А мне надо. Мне еще только предстоит полюбить. Можешь себе представить?
— Неправда.
— Сегодня мне надо, чтобы это было правдой. Но ты меня не бойся.
— А чего мне бояться?
— Мы же будем почти одни. Я могу наговорить комплиментов, подарить цветы, даже поцеловать тебе руку.
— Мне еще никто не целовал руку…
— Так надо, понимаешь?
— Зачем?
— Секрет один есть. Я тебе обязательно его передам. Только потом.
— Игра, что ли, такая?
— Вроде этого.
— Интересно…
Но Василий видел: она все же насторожилась. Шла не такая беззаботная, стала задумываться, искоса взглядывая на него. Видно, уже обожглась в жизни, наслушалась лживых обещаний. Он не успокаивал ее, знал: завтра эта настороженность рассеется.
Деда Кузьму они встретили в перелеске, далеко от Березовки.
— А я как знал, что ты приедешь, — обрадованно заговорил дед еще издали. — Надо, думаю, встретить человека, как же. Что Манька приедет, в голову не стукнуло, а о тебе знал…
Солнце грело как-то по-особому ласково, жаворонки заливались, трепыхаясь в небе, пахло переспелым луговым разнотравьем, и торопливый обрадованный говорок деда Кузьмы естественно вплетался во все это, словно приносился ровным обволакивающим ветром, порождался доброй природой.
— Все такой же, Матвеич, держишься, не стареешь, — ласково обнял его Василий.
— Помирать нам никак нельзя, — по-своему поняв его слова, заговорил дед. — Деревня живая, пока люди в ёй. Родина — потому и родина, что хранительница рода она, родина. Род, забывший о родине, что ветер в поле, везде ему холодно, а родина без рода — так, природа дикая, ничейная, никому не нужная.
— Мудрый ты стал, Матвеич.
Василий сказал это серьезно, проникновенно, без доли иронии. Он вдруг позавидовал деду, под старость осознавшему свою высокую значимость. Хранитель отчины — многие ли могут таким погордиться? И одновременно пожалел его: все один да один, бабка Татьяна — какая собеседница? — намолчится, надумается всего. Забот по дому многовато, правда, — хозяйство-то все свое, — ну да работа думам не помеха.
— Станешь мудрым, — обрадовался похвале дед. — Вы вон упорхнули, а мне за всех вас думать приходится.
— А ты не думай, — задиристо встряла Маша. — Я вот не думаю, и ничего, не пропадаю.
— Молчи уж, вертихвостка. Раньше в деревне-то кажинный знал, зачем девки с парнями милуются. А теперь? То-то же. Я тебе, Василей, как на духу скажу: все возвернется. Чаще стали люди-то наезжать. Сказывают: по грибы-ягоды, або в отпуск — отдыхать. Да я-то не слепой: без душевного дела люди маются. Раньше, в деревне-то, об отпусках и слыхом не слыхали. От чего отпуск? От земли своей, в коей вся душа? Манька вон вдругорядь приезжает. Чуть не так в городской-то молотилке — сюда же тычется, как в мамкину юбку. Или ты, к примеру…
— Я особь статья, Матвеич…
— Да и не больно-то особь. Знаю твой секрет, сказывал. Да ведь не куда-нибудь за секретом-то, а сюда же…
Так, за разговорами, и не заметили дороги. Постояли у выхода из леса, как открылась Березовка, поглядели на заколоченные, необихоженные дома, помолчали, ровно по покойнику. Каждый по-своему подивился слепоте людской, не видящей редкой здешней красоты. Стояла деревня на чистом взгорье. По одну сторону светлела, всегда будто белым туманом укутанная, березовая роща, убереженная крестьянами даже в пору безоглядных рубок военного времени. От деревни, меж разбросанных по пологому склону старых берез, сбегали к реке все еще не заросшие косые тропки. А за рекой стелились заливные луга, утыканные редкими кустами, отгороженные от неба синим лесом.
— Господи! — прервал молчание дед Кузьма. — Жалко, не верующий, перекрестился бы…
От деревни уже бежала навстречу бабка Татьяна, радостно причитала издали, и этот ее сердечный восторг, и умиление деда, всю жизнь тут прожившего и не разучившегося любоваться привычным, и красота родины, вдруг схватившая Василия слезной спазмой, и облегчение, какое всегда приходит в конце пути, — все это, сливаясь вместе, переполняло душу особой радостью, давало рукам и ногам неведомые силы, и хотелось мчаться куда-то, делать что-то большое и важное.
— Вот так всегда, всегда так! — вздохнул Василий. — Чего мы в городе-то видим? Дураки! Дураки-и!..
— А ты хлопочи там, — сказал дед. — Хлопочи, чтоб колхоз-то возвернули. Трудно жилося, ну да ведь жилося все-таки, не то что теперя…
День этот прошел для Василия в суете узнавания. Бегали с Машей на речку купаться, обошли сенокосы, как было оговорено еще прошлым летом, специально оставленные дедом Кузьмой для Василия, осмотрели заколоченные дома деревни, и Маша долго хлопотала на бывшем своем пустом подворье, хватая там и тут всякие пустячные предметы, раскладывая их в каком-то ей одной известном порядке.
— Раньше мама ругала, что все разбрасываю, а теперь самой хочется каждую вещь на место положить, — тараторила она. — Чего это со мной, дядь Вась?
— Взрослеешь.
— Ой, верно, совсем старухой стала. Двадцать лет уж, с ума сойти!
— Замуж тебе пора.
— Никто не берет! — с вызовом бросила Маша. — Взял бы меня, если б не женатый? — неожиданно перешла она на «ты», что, впрочем, ничуть Василия не удивило, поскольку «выкания» в деревне не признавалось.
— Обязательно! — сказал Василий и озорно хлопнул Машу по спине, и она, радостная, помчалась по улице, прыгая, как молодая козочка…
А вечером пили чай, хрустели сушками, неторопливо беседовали, свободно, не заданно, обо всем, что приходило в голову.
— Чудно! — дивилась Маша. — Мужики за столом, а без выпивки. Чего не захватил-то, дядь Вась, денег, что ли, пожалел?
— Ай, Манятка! — качнула головой бабка Татьяна. — Неужто городские-то завсегда с вином гостюются?
— Без вина какое ж застолье?!
— А вот такое! — хлопнул ладонью по столу дед Кузьма. — Ты там у себя в городе командовай, а здеся я главный начальник. Хватит, нагляделся, как это вино проклятущее людей от земли отваживает. Из-за него, считай, и Березовка обезлюдела. Всем сладкой жизни захотелося. В городе-то отбоярил свое — и хоть трава не расти: гуляй — не хочу, пей — не хочу. А чего еще-та? Для того и деньгу зашибают, чтобы тратить. Получил — потратил, ублажил себя, снова получил — снова потратил. Бывалоча-то, для земли работал, а теперя для брюха своего. Вот все и перевернулося…
— Потребительство, — вставил Василий.
— Это самое теребительство и есть. Теребит человека, пока забудет он про отчину свою, за так отдаст душу черту. Раньше-то, баяли, черту надо было тремя потами изойти, прежде чем заполучит душу. Теперича это ему без хлопот, потому не за что человеку держаться, окромя как за бутылку, за ублажение брюха своего…
Понимал Василий: когда еще и выговориться старику, как не теперь, при гостях. И все же взмолился:
— Матвеич! Давай не будем, а?
— Ах ты, господи! — подскочил дед. — Да разве ж я… Совсем запамятовал на старости… Не то тебе надобно, не то, знаю…
— А чего тебе, дядь Вась? — заинтересовалась Маша.
— Радости ему надобно, — насмешливо выкрикнула бабка Татьяна. — Радости, а не жалости.
— Какая ж в деревне радость? И людей-то никого нет. А вправду, дядь Вась, зачем ты сюда приехал?
— Помолодеть хочу, — сказал Василий.
— На земле потрудиться, — добавил дед. — Отсюда и радость и младость.
Бабка вдруг сморщилась, зашлась тихим смешком:
— Помолодеет и женится на тебе, дурочке.
— Так он женатый, — серьезно сказала Маша.
— Так у вас, чай, и в другой раз можно. Мало ли пакостей в городе.
— Болтаешь, старая, не знамо что, — оборвал ее дед. И повернулся к Василию. — Ты где спать-то будешь?
— На сеновале, пожалуй.
— Нынче, что ль, ворожить-то начнешь?
— Воздух у вас больно свежий, как снотворное. Не проснуться мне сегодня. Завтра уж.
— И я хочу на сеновале, — заявила Маша.
— Совсем обесстыдела в городе, — вскинулась бабка. — Что ты, девка! Он же мужик.
— Пущай спит, — разрешил дед. — Седни можно.
Сено было свежим и таким пахучим, что слегка кружилась голова. А может, уже начинало действовать то, ради чего он и ездит сюда каждое лето? Маша шумно укладывалась в другом углу. Отблески заката заглядывали на сеновал, и, казалось, сам воздух тут розовый, волнующий. Наконец Маша затихла, и куры внизу угомонились, и навалилась такая тишь, что было слышно, как плещет на речке рыба.
— Дядь Вась, — шепотом спросила Маша, — а как ты ворожишь?
— Тебе не понять, — так же шепотом ответил он.
— Что я, дура какая?
— Молодая ты, рано тебе об этом думать. Да и не ворожу я вовсе.
— А дед говорил…
— Мало что говорил. Не ворожба это.
— А чего?
— Сам не знаю — чего. Может, и ворожба.
— Расскажи, дядь Вась?
— Не просто рассказать.
— А ты как-нибудь. Я пойму.
Он начал думать, как рассказать обо всем том, что он тут делает, когда приезжает, и незаметно уснул.
Проснулся от духоты. Солнце било во все щели, и казалось, что весь этот сеновал подвешен к высокой стрехе, к косой крыше на тонких ниточках лучей. Маша спала рядом, и губы ее вздрагивали: то ли она сосала соску во сне, то ли целовалась.
Он бесцеремонно растолкал ее. Маша открыла глаза, минуту испуганно оглядывалась и вдруг заулыбалась счастливо.
— Ты как тут оказалась?!
Она сморщилась виновато, как набедокурившая девчонка.
— Идем купаться, — сказал он.
— Я посплю, дядь Вась.
— Вставай, вставай, не лениться сюда приехала.
Он потянул ее за руку, и она поднялась, еще сонная, обмякшая вся. Спустилась по лестнице, села в копну, сваленную внизу, и заупрямилась, свернулась калачиком, закрыла глаза. Тогда он поднял ее на руки и понес к реке. Она не сопротивлялась, блаженно улыбалась у него на плече и все закидывала голову, то ли ото сна, то ли от удовольствия.