Я был поражен. Но не тем, что она сказала, а недавней проницательностью Пандии, словно бы почувствовавшей, с чем мы тут столкнемся, и ни с того ни с сего вдруг заговорившей именно о возможности существования биологических рамок для разума, знаний, прогресса. Сколько раз убеждался ее удивительной, некому не понятной способности предугадывать будущее, и вот опять…
— Может быть, ты хочешь узнать, увидеть всю нашу историю?
— Да, конечно, — машинально сказал я, потому что как разведчику отказываться от возможности разом узнать все. Но в этот момент в мыслях у меня была Пандия, и я, подумав, что на ознакомление со всем прошлым и настоящим планеты уйдет уйма времени, нерешительно покачал головой.
— Все можно просмотреть очень быстро, — поняв причину моего отказа, оказала Ная. — Разве вы не знакомы с особенностями мозга лучше запоминать быстро мелькающие изображения? Информация, подаваемая на пороге восприятия, ложится сразу в долгую память, в подсознание. Разве ваш мозг устроен иначе?
Наш мозг не был устроен иначе. И наши педагоги тоже знают эту особенность мозга и успешно используют ее в обучении. Вот только, насколько мне известно, никто еще до конца, не объяснил механизм подобного восприятия. Я еще раз порадовался обнаружившейся очередной общности между нами, но снова отрицательно затряс головой. Мне было жаль Пандию, мучающуюся теперь в безвестности. Ведь ничего она не знает, куда я исчез и надолго ли. Хотел сказать об этом Нае, но вдруг увидел ее глаза, снова ставшие холодными, отстраненными, и промолчал. Не каждый день бывают подобные встречи, и нельзя, просто недопустимо не использовать до конца наметившееся взаимопонимание. Я только намекнул, что предпочел бы ограничиться знакомством с настоящим. Ведь и прошлое можно понять, если узнать настоящее.
Ная ничего не сказала, но виды за этими исчезающе туманными стенами вдруг начали меняться. Замелькали уже знакомые мне гусеницы-сороконожки, большие и малые, существа, похожие на людей, что-то делающие, сидящие перед широченными экранами, идущие, бегущие, даже плывущие где-то в море, открытом до горизонта. И еще то ли живые существа, то ли механизмы, прямо-таки нагромождения этих многоруких и многоногих, сползающихся и разбегающихся в разные стороны. То ускоряющиеся ритмы движения, то совсем замедленные, то стеклянное многоцветье, а то серая пустота перед глазами, сплошной туман, в котором копошились какие-то тени. Кто и что делал в этом мире, было совершенно непонятно, и я уже готов был признать, что не только прошлое, но и вообще ничего нельзя узнать, глядя на калейдоскоп этого настоящего.
И тут вдруг замелькали перед глазами детские мордашки, обыкновенные наивные и неизменно восторженные, милые. И другие — постарше возрастом, и еще постарше, и еще. Вот они уже и с легкими бородками, а все глуповатые, бегающие друг за другом, играющие в мячики, плаксиво хныкающие. Неловко было смотреть на этих инфантильных бородачей, казалось, что все они просто психически больны. «Что ж, — думал я, — и самые развитые цивилизации, наверное, не гарантированы от дегенератов… Но почему Ная решила показывать мне именно дегенератов?.. Да нет же, — одернул я себя. — Она же говорила, что до пятидесяти лет тут все — дети. Но почему?..»
— Почему? — Ная следила за моими мыслями — Ведь и вы платите такую же цену за прогресс эволюции, только пока что не столь большую…
— Да нет же! — решительно возразил я. Не потому возразил, что был совершенно уверен в ее неправоте, просто ужаснулся перспективе такого прогресса.
— Я вывожу это из вашей истории, которую вы только что мне показали. «Мозг пятимесячного человеческого зародыша… есть мозг обезьяны, подобной мартышке…» Так признавал знаменитый ваш ученый Дарвин. А мозг новорожденного человека не слишком отличается от мозга новорожденного шимпанзе. Точка отсчета почти равная. А дальше? К пяти годам мозг обезьяны созревает и больше не развивается. А человек в это время еще ребенок. Мозг человека окончательно оформляется анатомо-физиологичеоки лишь к восемнадцати годам. Так что и у вас затянуто детство…
— Но не настолько же! — вырвалось у меня.
— Вы привыкли к десятилетним детям, мы — к сорокалетним. Дело только в привычке…
— Не только!
— Не только, — вдруг согласилась Ная. — Есть у вас еще что-то, дающее основания верить, что вы не попадете в тупик, подобный нашему.
— Вот!..
— А что именно, никак не пойму…
Теперь, когда она избавила меня от страшного видения эволюционного тупика, я сам начал думать о нем всерьез. Детство человека в сравнении с детством обезьяны затянуто, вероятно, ровно настолько, насколько человек ушел от обезьяны. Ведь детство — это основное время обучения, перенимания навыков и умений, накопленных предками. А если наши потомки так же далеко уйдут от нас, не будет ли и человечество обречено на столетнюю инфантильность? Ведь может получиться, как говорила Пандия: знаний будет столько, что их и за сто лет не переваришь.
Теперь я с тоскливым равнодушием глядел на чужую жизнь, все еще мелькавшую вокруг за исчезнувшими стенами. Мы живем надеждами, и потому гипотезы о космических катастрофах нас не пугают. Уверены, что к тому времени, когда такая опасность станет реальностью, мы обязательно что-нибудь придумаем во спасение свое. Мы допускаем, что надежда эта может оказаться самообманом, но совершенно не приемлем безнадежности. А тут вдруг появилась перспектива именно безнадежности, возникла реальная картина тупика. Жизненный ресурс указывал предел нашему развитию.
— Нет, у вас что-то не так, — оказала Ная, — а что — не пойму. Надо еще раз заглянуть в ваше прошлое.
— Почему в прошлое? Если уж интересоваться, то настоящим.
— Ты же сам сказал: настоящее можно понять, узнав прошлое.
— Я сказал наоборот.
— Если есть связь в одном направлении, то она будет и в обратном. Я хочу посмотреть именно прошлое. И давай поторопимся, а то твоя невеста без тебя улетит.
— Какая невеста?! Почему это она моя невеста? — не задумываясь, выпалил я с той же энергией, с какой отвечал на подобные подковырки еще там, на Земле.
Ная улыбнулась. Да, на этот раз именно улыбнулась. Только одними губами. Глаза оставались отчужденными, словно бы углубленными в какие-то свои заботы.
— Вы, люди, право же, как дети. Многого не знаете, а может, и знать не хотите, но это вам не мешает быть уверенными в себе, в своем будущем. Вы, как путники, забывшие о дороге, о том, что прошли непомерно много и пора бы устать. А вы не устаете. Чего-то мы в вас недопоняли. Пойдемте, я еще раз хочу посмотреть на путь, пройденный людьми…
Она вдруг быстро оглянулась, словно испугалась чего-то. Тотчас возникли туманные стены, отгородили от нас непонятную жизнь этой планеты.
— Дай руку, — сказала Ная, вставая. — Да быстрей, быстрей, а то опоздаем.
Я встал и подал ей руку, недоумевая, чего это она так заторопилась? Туманные стены сразу придвинулись, заволокли все вокруг серой пеленой. И тут же растаяли. И я увидел Пандию, лежавшую в кресле с откинутой спинкой. Подумал, что она спит, и, не желая ее будить, стоял и молчал, любовался ею, радовался ей, словно не видел целую вечность. Но она почувствовала, что я тут, резко обернулась и вскочила, кинулась ко мне, затормошила в неистовой радости.
И вдруг она тяжело навалилась на меня всем телом. Я схватил ее, но сам не устоял на ногах, и мы покатились по полу. Не сразу понял, что это обычное ускорение, какое всегда бывает при старте разведочного катера. С трудом поднялся на ноги и так и стоял, прижатый к переборке, распластанный на ее мягкой поверхности.
А Ная как ни в чем не бывало стояла посередине салона, словно ускорение ее не касалось. Она так и оставалась неподвижной до того самого момента, когда катер вышел на орбиту вокруг планеты и наступила невесомость.
— Я… я решила… — выговорила Пандия, боясь пошевелиться, чтобы не улететь в другой конец салона. — Столько ждать… Надо было сообщить на корабль…
— Включила минутную готовность? — догадался я. — Что же не предупредила?
— Да не успела, не успела… Ты появился так неожиданно…
— А как же теперь Ная?! — перебил я ее. Это было нарушение всех предписаний, по существу, похищение, категорически запрещенное инструкциями.
— Не беспокойся, я уйду, когда будет нужно, — сказала Ная. — Посмотрю еще раз ваши картинки и уйду.
Она подошла к информаппарату и включила его с той же немыслимой скоростью. Я минуту смотрел на мельтешащий экран и повернулся к Пандии.
— Переволновалась?
Я ждал, что Пандия скажет свое неизменное «больно надо!», но неожиданно она подняла руку и потрепала меня по голове, как мальчишку.
— Не знала, что и подумать. Хотела сразу лететь за помощью, да не смогла. Подумала: ты вернешься, а меня нет…
— Все-таки смогла же, — не удержался я от упрека.
— Так ведь откуда я знала, может, ты насовсем ушел, — ответила она в том же тоне.
— Андрей! Андрей!.. — пробился в салон едва слышный голос командира корабля.
Я кинулся к радиопульту, торопясь и сбиваясь, принялся докладывать обо всем, что было.
— Возвращайтесь немедленно.
— Не можем. На борту женщина.
— Ну и что? — удивился командир.
— Да не Пандия, не Пандия! — Я почему-то рассмеялся.
— Во дает! — вмешался чей-то насмешливый возглас.
На минуту голос командира пропал и в салоне повисла тишина, нарушаемая только тихим свистом информаппарата.
— Какая женщина? — Командир спрашивал заботливо, как опрашивают больного.
— Да я же рассказывал: эта самая Ная…
— Красивая! — неожиданно вставила Пандия.
— Помолчи, пожалуйста, — сдержанно сказал командир. — Почему эта красивая Ная оказалась на катере?
— Сама захотела. Ее интересует общечеловеческая история. Сейчас она у информаппарата.
— Почему это надо делать обязательно на орбите?
— Так получилось…
— Ты же знаешь: это не допускается.
— Не допускается! — взорвался я. — А что тут допускается? Мы для них безразличны. До формальностей ли?.. Хорошо, их хоть что-то заинтересовало.
— Что именно?
— Понятия не имею. Что-то такое, на что мы и внимания не обращаем.
— Ладно, — мягче сказал командир. — Высадите ее и сразу возвращайтесь.
— Да она сама уйдет.
— Как это?
— Потом объясню.
Я взглянул на Наю и увидел, что она просматривает информацию не с прежней бешеной скоростью. Я смог не то чтобы разглядеть, — разглядывать в мелькании цветовых пятен и линий было нечего, — а догадаться: ее интересуют какие-то древние времена, когда человек уже многое умел, но мало что знал, когда господствовали не точные цифры, а расплывчатые символы, когда многое, очень многое принималось на веру, а ощущениям и предчувствиям придавалось такое же значение, как теперь формулам и логическим выводам. Наверное, не очень-то хорошим я был знатоком истории, если удивился тому, что этот период антропоцентризма и слепых верований был таким длительным: Ная все смотрела и смотрела, и никак не могла досмотреть.
— Ухожу, ухожу, — сказала Ная, не оборачиваясь, видно, угадав мои мысли. Она встала, и экран сразу погас. — Я знаю: вы еще вернетесь, а пока отдайте мне все это… — Она замялась, не зная, как назвать прибор, — всю эту информацию. Я должна разобраться.
— Берите, берите, — обрадовалась Пандия.
— В чем… разобраться? — Все-таки мне, как разведчику, полагалось выяснить причину столь неожиданного интереса этой представительницы цивилизации, где никто ничем не интересуется.
— Я еще не могу ничего утверждать, но похоже, что ваша цивилизация, ваш разум развивались парадоксально.
— Если можно, объясните.
— Не знаю, как и объяснить. — Она улыбнулась, как тогда, одними губами. — Мы убеждены: генеральный путь развития разума — логика, последовательность. Нельзя понять последующего, не зная предыдущего. У нас образованным считается лишь тот, кто хорошо представляет себе всю историческую цепь перевоплощений, откуда что взялось и почему. Не зная этого, нельзя пользоваться всем богатством накопленного опыта. Ваш разум, похоже, идет от аксиомы к аксиоме. Закономерность осознается лишь один раз, и больше никто не утруждает себя ее доказательством. Она принимается на веру. Так есть — и вы не хотите знать, почему именно так, а не иначе, и идете дальше налегке, не оглядываясь, не отягощая себя этими «доаксиомными» знаниями. Так заказано, говорите вы, так создано, сотворено. Вы каждый раз начинаете сначала, и потому, наверное, обладая достаточными знаниями, избавляетесь от чересчур затянутого детства…
Ная замолчала, и я счел нужным напомнить ей о том, о чем она сама недавно говорила мне, — что мозг человека анатомо-физиологически созревает лишь к восемнадцати годам, гораздо позднее, чем у любого из земных животных. Я сказал это не для того, чтобы укорить Наю в непоследовательности, просто мне не терпелось окончательно избавиться от непомерной тяжести, навалившейся на меня, когда я с такой ясностью осознал возможность нашего эволюционного тупика. И мне хотелось, чтобы она опровергала меня. Одно дело, когда ты сам себя переубеждаешь, и совсем другое, когда это делает кто-то.
— Я еще не уверена в своих выводах, но допускаю, что на этих восемнадцати, ну, на двадцати годах вы и остановитесь. Придумаете очередную аксиому и пойдете дальше с юношеским энтузиазмом, с уверенностью в безграничности прогресса. Наш рок — недоверие, стремление каждого все познать самому. Ваше счастье — вера. Вера в разумное и доброе, которое вечно…
Мы с Пандией переглянулись. Вот уж чего не подумали бы, так это того, что мы, люди космической эры, обуздавшие едва ли не все силы природы, покорившие не только межпланетные, но и межзвездные пространства, живем по трафарету, созданному много десятков тысячелетий назад в те времена, изучению которых и в школах-то уделяется минимум внимания.
— Я еще не знаю, как этот ваш опыт поможет нам, но уже сейчас хочу поблагодарить вас за то, что вы прибыли, поблагодарить за искорку надежды, принесенную вами…
Она отступила назад, положила одну руку на экран информаппарата, другую на кресло и вдруг исчезла вместе с креслом и экраном. В том месте, где стояли приборы, теперь была непривычная пустота.
— Может, не следовало отдавать-то? — испуганно спросила Пандия.
— А нам нечего скрывать!..
Я задыхался от прямо-таки необузданного восторга. Такая цивилизация благодарна нам! Нет, не одними только техническими достижениями гордятся цивилизации! Основа всякого прогресса — человек, такой, как есть, каким его создала природа и каким он сам себя создал. И тут, в сотворении самих себя, мы, оказывается, далеко не последние в сонмищах космических цивилизаций.
— Ишь, как тебя разобрало, — сказала Пандия, подозрительно поглядывая на меня. — Небось хочешь вернуться к этой гражданке?
— Обязательно! — воскликнул я. — Нам еще обо многом надо поговорить.
— Поговори, поговори. Только не забывай, что этой бабусе лет сто пятьдесят, никак не меньше.
Я опешил. Вот о чем ни разу не подумал, так это о возрасте Наи.
— Какое это имеет значение?!
— Никакого, — пожала плечами Пандия и уставилась в иллюминатор на голубоватую, испещренную лохмотьями облаков поверхность планеты.
— Надо же! — с сожалением сказал я. Все-таки это не одно и то же — вспоминать о молодой и красивой женщине или о полуторастолетней старухе. А в том, что так оно и есть, можно было не сомневаться. Тут уж у Пандии чутье безотказное.
— Сочувствую, — поддразнила меня Пандия.
— А ведь как молодо выглядит.
— Это наши земные женщины тоже умеют.
Я подошел и обнял ее за плечи. Она не отстранилась, как делала всегда. Так мы и стояли, боясь спугнуть что-то невесомое, вдруг возникшее между нами. Стояли и молчали, смотрели на голубоватую планету, уже не казавшуюся нам ни загадочной, ни необыкновенной. И нам было ее жаль.
ПАН СПОРТСМЕН
— Давай, Пан, давай!..
Похожий на осьминога биоробот «Простейший анализирующий № 23–29», которого «ее звали просто Пан, высоко подпрыгивал, пружинисто падал на площадку и снова взмывал вверх, стараясь в точности выполнить требование и достать до антенны, натянутой на уровне крыши.
Начальник наблюдательной станции на Аксиоме — четвертой планете звездной системы Зеты — Симон Капиани стоял, расставив ноги, на краю площадки, взмахивая руками, и со стороны казалось, что это его взмахи, его волевые усилия подкидывают гибкое тело биоробота.
А Иван Гулыга любил смотреть на станцию со стороны. Отходил по мягкой пыли до серебристо-серого бугра — застывшего лавового потока и с этой небольшой возвышенности смотрел на страшно одинокий в мертвой пустыне и потому казавшийся особенно красивым городок полусферический дом, такие же полусферические, только поменьше размерами, постройки энергоцентра и хозяйственных служб, ажурную вышку с параболической антенной и прожектором.
Сейчас этот единственный на мертвой Аксиоме оазис жизни выглядел особенно красочно: алое светило клонилось к горизонту, и вся пустыня, в полуденные часы серо-бурая, была теперь темно-красной. Ветер шевелил тяжелую пыль, и казалось, что по пустыне ходят багровые волны. И в этом тревожно пульсирующем мире неколебимо стояли, успокаивали зеленые, синие, желтые пятна построек станции.
— Хватит, чего ты его мучаешь?! — сказал Иван, прижав подбородком ларингофон.
Симон оглянулся. Очки его маски плеснули огнем отраженного солнца.
— Да ты посмотри на Пана. Прыгать для него — удовольствие. Если можно так сказать о роботе, — тотчас поправился он.
— Почему нельзя? — ответил Пан своим странным булькающим голосом, к которому Иван никак не мог привыкнуть. — Мои чувства непохожи на ваши, но они есть…
— Робот должен работать, а не прыгать, — сказал Иван, не обратив внимания на замечание Пана.
— Я все делаю, что от меня требуют, — снова вмешался робот. — Имею право попрыгать в свободное время?
— У робота не должно быть свободного времени.
— У человека должно, а у робота нет?
— И у человека не должно быть времени, не занятого полезной деятельностью…
— Хватит спорить, — сказал Симон. — Что делать, если нечего делать? — И рассмеялся нечаянному каламбуру.
Спор этот был не первый и, наверное, не последний. Безделье мучило наблюдателей. Они были оставлены на этой планете на два года, продовольствием обеспечены на три года и на столько же энергией и запасными приборами. В первый месяц работы хватало: расставляли датчики, налаживали автоматическую запись всего, над чем только могли установить наблюдение. А когда сделали все, затосковали. Предпринимать дальние рискованные экспедиции не разрешалось: задача исследователей сводилась к наблюдению за работой приборов. Да и что было исследовать на этой планете, безжизненной, монотонно ровной, без высоких гор и глубоких морей, повсюду покрытой одинаковой бурой пылью или наплывами лавы? Поверхность планеты еще раньше хорошо изучили автоматические станции. Но по невесть когда заведенному правилу исследование считалось незаконченным, если человек сам не поживет на планете. Это и предстояло троим исследователям — Симону Капиани, Ивану Гулыге и Оразу Мустафину. Троим потому, что это, по мнению психологов, оптимальное число для замкнутого коллектива. И вот теперь они маются втроем там, где одному делать нечего.
Начальник станции решил: единственное, что может спасти от отупляющего безделья, это спорт. Он предписал всем, включая Пана, каждый день бегать и прыгать до ломоты в суставах, чтобы не потерять форму. Но бегать и прыгать приходилось в масках, поскольку кислорода в атмосфере не хватало, и все, включая самого Симона, проделывали эти процедуры с неохотой. Зато Пан, свободно чувствующий себя в любой атмосфере, казалось, нашел в спорте второе (или какое там по счету?) призвание. Он не начинал дня, чтобы не проделать часовую разминку, не пробежать по мягкой пыли предписанную начальником сотню километров. Пан уверял, что только после такой пробежки чувствует себя готовым к работе, поскольку все щупальца получают необходимую гибкость, суставы — свободу движений, а нервные центры — высшую активность. Но автоматика работала исправно, и Пан продлевал упражнения чуть ли не на целый день. Он явно любовался собой, демонстрируя перед людьми гибкость и активность, что дало Ивану повод назвать его однажды «самовлюбленным антропоидом». Иван высказал даже опасение: как бы Пан, увлекшись самосовершенствованием, не перепрограммировался. Но Симон не разделил этого опасения, заявив, что в борьбе с бездельем все средства хороши, и что бы ни случилось, а Пана — самый сложный и дорогостоящий биомеханизм — он сохранит в исправности…
Светило зашло, и сразу на пустыню упала непроглядная тьме. На вышке зажегся прожектор, рассеянным лучом высветил всю территорию станции и еще изрядное пространство вокруг нее. Пан перестал прыгать, улегся на площадке, звездой раскинув все восемь щупалец.
Пан был удивительным созданием, наделенным невероятной силой, фантастической неутомимостью, умеющим делать все. Но сейчас Ивану было жаль его. Со своим увлечением прыжками и бегом он напоминал могучего гордого льва, униженного дрессировщиком до совсем нетрудного для него, покорного нелепого прыгания на арене цирка с тумбы на тумбу.
Вечер прошел обычно. Кухонные автоматы выставили на стол заранее заказанные блюда, казавшиеся, как всегда, невкусными, поскольку никто давно уже не испытывал ни голода, ни обычного хорошего аппетита, вызываемого усталостью. Затем автомат-синтезатор скучным голосом прочел им дневную сводку, обобщающую показания всех датчиков за день, и добавил, что сводка уже отправлена по космическому каналу связи. Затем Иван без особого энтузиазма сыграл в шахматы со вторым наблюдателем Оразом Мустафиным, продолжая бесконечный матч на первенство станции, и рано отправился слать.
Разбудил его подземный толчок. В этом не было ничего необычного здесь такое случалось каждый день, но Иван больше уже не мог уснуть. Вспомнился сон, странный, даже, пожалуй, очень странный, и отдохнувший мозг принялся так и этак анализировать ускользающие картины.
«Почему сны так легко забываются? — думал Иван, рассматривая слабо освещенный потолок. — Работают только центры короткой памяти? Но и самая короткая память — долгожительница в сравнении с самым длинным сном. Значит, мозг, поиграв во сне фантастическими картинками, быстро стирает их. Как растерявшийся студент, поймав строгий взгляд профессора, торопливо стирает с доски фантасмагорию цифр и формул, которые только что писал с завидной уверенностью».
Но этот сон Ивану Гулыге хотелось хоть ненадолго удержать в памяти. Было в нем что-то необычное, тревожащее. Словно напоминание, предупреждение о чем-то.
На Земле это было или на какой другой планете, в детстве или в теперешнем зрелом возрасте — не поймешь. Будто плясал он под звуки какой-то волшебной дудки, не хотел, а плясал. И был уверен почему-то, что пляска эта совершенно необходима для него, что она помощница во всех делах, даже само дело. Потом он очутился здесь, на мертвой Аксиоме, под холодным фиолетовым чужим небом, но все плясал, потому что дудка продолжала звучать. И его товарищи по станции, даже наивный Пан, все плясали и плясали, забыв про свои дела. И когда подземный толчок раскидал их по сухой пыли, они и лежа дрыгали ногами, теряя секунды, которые еще могли спасти их…
Может, именно толчок, разбудивший Ивана, и породил весь этот бред? Но каким же быстрым должен быть сон, длившийся, казалось, так долго?!
Иван встал, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить спящих товарищей, вышел за дверь. У порога на просторной, поблескивающей в свете прожектора стекловидной площадке спал Пан. Площадка эта была сделана специально для робота, чтобы лежал он на ней не смыкая хотя бы пары из своих восьми глаз, прислушиваясь, принюхиваясь, готовый в любой момент поднять тревогу, отразить нападение.
Увидев Ивана, робот заморгал всеми восемью изумрудными глазами, потянулся, грациозно приподнявшись на всех восьми щупальцах. И снова распластался на площадке: было еще слишком рано, чтобы вставать, тем более что делать Пану все равно было нечего.
Иван вышел из луча прожектора и сразу утонул в кромешной тьме. Безбоязненно, опасаясь лишь того, чтобы не споткнуться, он отошел подальше, поднялся на пологий лавовый бугор, нащупал ногами небольшую ровную площадку и сел на нее, привычно погладив пальцами неровную поверхность. Площадка эта, словно доска, влитая в лавовый поток, была его любимым местом. В морщинках доски угадывался какой-то рисунок, почему-то казавшийся Ивану знакомым. Исследователи а свое время настроили немало гипотез относительно происхождения рисунка. Всегда увлекающийся Симон уверял даже, что это своеобразная карта звездного неба с хвостатыми кометами и линиями силовых полей. Симону повсюду мерещились следы иных цивилизаций. Однако никто не мог толково объяснить истинную природу столь четкого замысловатого рисунка, и это давало Симону повод все больше утверждаться в своей правоте.
Иван знал на этой доске каждую линию и теперь, ощупывая холодный камень, словно бы наяву видел рисунок.
Пустыня дышала холодом. Из этой ледяной тьмы освещенная станция казалась до боли одиноким оазисом.
Восток начал светлеть. Скоро тьма разделилась чертой горизонта на две части — темную непроглядную поверхность планеты и темно-фиолетовое, испещренное яркими звездами небо. Близился день, багровый, холодный.
Когда совсем посветлело и стали просматриваться дали, Иван пошел к станции по мягкой пыли, оставляя цепочку следов. В этот момент сильный толчок бросил его лицом в пыль, и он, падая, едва не сбил маску. Вскочил в тревоге, торопливо протер очки — толчок все же был необычно сильным — и увидел, что вышка на месте, здание станции и все пристройки стоят целехонькие. А Пан, сверхчуткий Пан, который первым должен реагировать на опасность, преспокойно подпрыгивает на площадке, занимаясь утренней разминкой.
Новый толчок покачнул почву, послышался глухой гул. Равнина за станцией начала вспучиваться бугром, но и это не очень обеспокоило Ивана, поскольку Пан не прервал своего занятия, только запрыгал быстрее. А потом он сорвался с места и помчался по пустыне, поднимая легкое облачко пыли. В тот же миг Иван почувствовал мелкое дрожание почвы, словно ее лихорадило. Оглянулся на вспучившийся бугор и увидел что-то вишнево-красное, валом нависшее над склоном бугра. Мелькнула мысль, что именно эту вибрацию — предвестник извержения — уловил чуткий Пан и потому бросился бежать. Но такое его поведение никак не вязалось с программой, которой должен неукоснительно следовать робот, и Иван отбросил эту нелепую мысль. Испугать робота ничто не может. Робот обязан защищать людей до последнего и если уж погибать, то первым… Что он может против лавового потока?.. Пусть ничего не может, но в случае опасности он должен быть с людьми…
Все эти мысли метались в голове Ивана, пока он бежал к станции. Но лавовый поток оказался проворнее, пересек путь перед самым порогом.
Он хотел перепрыгнуть лавовый поток, но отшатнулся, обожженный нестерпимым жаром.
— Ребята! — крикнул он, крепче прижав ларингофон, опасаясь, что в хорошо изолированном от всех внешних воздействий доме люди не слышат гула стихии. Толчки недр им ведь не в новость. А робота, который первым должен подать сигнал тревоги, нет рядом…
Тут он заметил, что у лавы необычное зернистое строение, словно это не аморфный поток, а скопище каких-то огненных пузырей, мягких, ползающих друг по другу. Он отступил на несколько шагов. И… вся эта масса, колыхнувшись, как студень, подалась к нему. Это было так странно, что Иван остановился и, заслонив лицо руками, завороженно смотрел, как оранжево-малиновые пузыри толчками подбирались к нему.
— Берегись! — услышал он голос Симона. — Беги на вышку. Это, наверное, огневка.
— Что?!
— Огневка. Разве не слышал? Особая неорганическая форма жизни!
— Так то сказки. Огневки не существует.
— Беги! Сказки откуда-то берутся!
Отступая, он споткнулся, едва не упал. Оглянулся. Под ногами была плита со звёздным рисунком. Когда снова посмотрел на лавовый язык, то увидел, что за эти секунды замешательства тот почти не сдвинулся с места.
Иван поспешил к вышке. Оглянулся и увидел, что огонь тоже ускорил движение, катится за ним, не отставая. Тогда ему стало страшно, и он побежал. Взлетел на высокий каменный фундамент вышки, прогрохотал по ступеням к верхней площадке. Сверху хорошо просматривался весь городок, бугор, из которого выплеснулся загадочный живой огонь, коричнево-пепельные дымящиеся полосы — следы этого огня. Лава, преследовавшая его, искрилась, переливаясь, шевелилась у подножия вышки, словно и в самом деле была живой.
— Как вы там? — спросил он запыхавшимся, прерывающимся голосом.
— У нас защита надежная, — ответил Симон.
— Откуда ты знаешь, насколько надежна защита?
Симон помолчал и не нашел другого ответа, кроме старой поговорки:
— Дома и стены помогают… А что ты там видишь?
— К дому огонь не подходит. За мной потянулся. Теперь под вышкой бушует.
— А где Пан?
— Бегает твой Пан…
— Что?
— Физзарядкой занимается. У него, по твоему предписанию, стокилометровая пробежка.
— Что он, спятил, в такой момент бегать?
— Он убежал за секунду до извержения.
— Значит, скоро вернется Пан, ты слышишь меня?
— Я возвращаюсь, — послышался булькающий голос — Сегодня я побил свой собственный рекорд.
— Плевал я на твой рекорд! — грубо закричал Симон. — Сейчас же сюда!
— Тороплюсь как только могу. Должен заметить, что я сейчас в лучшей форме, чем полчаса назад. Симон прорычал что-то невразумительное и умолк.