— Дур-рак ты и хам, — ответил Коль, спрыгивая с колпака на крыльцо.
Вырезал. Подмел. Еще только к полудню шло.
Обед… Лень было возиться. Уселся за пустым, чисто прибранным столом, бестолково поводил по углам глазами.
— Не выспался я нынче…
— Поплачь по этому поводу.
Коль хотел заорать на него, но не было сил. Не было ярости, этой спасительницы униженных и оскорбленных — усталость, только усталость.
— Экий ты бездушный, — тихо сказал он.
— Ты что-то путаешь, я механический!
— Черта лысого механический… У нас вот на «Востоке» были механические… симпатичные такие, с лампочками, кнопочками, слова лишнего не скажут…
— Яко кабарги, только без лапок.
— Что же мне делать теперь? Я с тобой жить не смогу, прикончу, — вяло причитал Коль, а сам все чувствовал и чувствовал ласковую, округлую, почти преданную тяжесть у себя на коленях.
— Кишка тонка, — отозвался скорди из-за окошка.
— Интераптор опять выну…
— Ну и что? Постою-постою… ты помрешь, придут ко мне и вставят.
— Ты до той поры устареешь, тебя на слом сдадут, — сказал Коль злорадно, — на переплавку.
— Не-а, меня в музей поставят, — возразил скорди. — Это, мол, самолетающий механизм, который выволок из болота Коля Кречмара, пережитка тяжелого прошлого, когда тот, воспылавши низменною страстию к девице Серафиме — а будь на ее месте какая другая, воспылал бы ровно так же — аки сатир колченогий бросался на нее неоднократно, но, достойный отпор получивши, задумал утопиться, и болото предпочел и реке, и озеру, ибо вода в них зело чиста, не для Кречмара, коий трясине зловонной да смрадной сродни. Во.
— Трепло, — сказал Коль.
Мягко округленный прозрачный нос сунулся в открытое окошко — Коль погрозил ему кулаком.
— Подумаешь, цаца, — проворчал скорди обиженно. — Уж и пошутить нельзя.
— Можно. Шутить при желании надо всем можно.
— У меня не бывает желаний, — похвастался скорди.
— А я вот, понимаешь, не достиг…
— А по-моему, как раз достиг. После такой прогулки любой с желаниями лопать бы возжелал. Или решил объявить голодовку?
Прав стервец, подумал Коль. Но не хотелось шевелиться. Как будто хотелось спать, но это лишь казалось, о сне и речи быть не могло. Слезы стояли у глаз, но наружу не выплескивались — наверное, там возник какой-то тромб. Он запирал все. Злобу. Любовь. Доброту. Ненависть. Сострадание. Восхищение. Презрение. Зазорно выпускать их наружу, недостойно. Стыдно. Не стыдно одно равнодушие. Одна ирония не зазорна.
Но равнодушны только мертвецы, и потому в душе горит такое…
А что теперь? Неужели иначе?
Человек открыт, и не может он утаить ни ненависти, ни любви своей. И всегда знает это, и все знают, и это нормально…
— Надо обедать, — сказал Коль решительно.
…Потянулись унылые дни. Насилуя себя, неспоро готовил еду. Тупо съедал. Перебрасывался парой слов со скорди — тот больше дерзил да шутковал, чем отвечал по существу. И погода сговорилась с душой — задождило, затуманило, мелкая водяная пыль сеялась на блеклые леса. В скиту было промозгло, а во дворе и того пуще. Коль и носа не совал наружу — затопивши печь, лежал на протертом диванчике да бормотал из прочитанного когда-то: «Что ж, камин затоплю, буду пить, хорошо бы собаку купить…» Совсем забросил бритье-мытье, лежал, как зверь лесной, каким и был. Скорди первое время пытался растормошить его — хоть как, хоть перебранку затеявши; Коль не отвечал, пролеживал бока.
А там и осень подлетела, все постепенно разгоралось золотом, будто солнце проглядывало из-за туч, будто скит окружили драгоценной стеной, кое-где пробив ее зелеными брешами елей. Над поляной, над умирающим лесом, поминутно ныряя в дым облаков, трепещущими медленными клиньями летели птицы, тоскливо кричали, надрывая слезными голосами пустую душу.
Спал плохо, потому что не уставал днем. А спать тянуло: если вдруг удавалось задремать, лезли в глаза сны, сладкие до одури, и просыпаться ни к чему; да просыпаешься все же… Скорди советовал плюнуть на дождь и пойти по лесу побродить… Да что проку? Осточертели красоты лесные, опостылело ручное зверье… И белки приходить перестали; не встречал, ни привечал — отвыкли.
Был один с поганым кибером-ругателем. Тот все жужжал из-за окошка, грозил пролежнями, лихорадкой, смертью от сердечной недостаточности — Коль полеживал себе, ясно чувствуя, как с каждым днем труднее вставать. Ну и пусть.
Потом скорди исчез — Коль даже плечами не пожал. У всех свои дела.
Однажды проснулся — изумился вяло: как посветлело в скиту. Потом понял — снег. Откинул доху — теперь он спал не стелясь, не раздеваясь — спустил с дивана отмякшие ноги. По полу несло холодом. Поджимая пальцы, встал, подковылял к окошку — навалило по самую раму, и продолжал медленно падать в морозном безветрии — крупный, сказочный, чистый.
Стал топить печь, вспоминая Лену, как в такое же утро повстречались они первый раз, и как убегала она, вскидываясь, проваливаясь глубоко, оставляя таять в сизом воздухе срывающиеся с ноздрей тонкие облачка — а он стоял, очарованный и молодой.
Тогда думал, уже старый. На самом деле — еще молодой.
Снова лег: завернулся в доху, колотя зубами. Знобило. Стало грезиться — то ли задремал, то ли от слабости видения — как гнался за волками. Неужто когда-то и впрямь были такие силы? Опять бился, опять чувствовал соль волчьей крови на губах, упругую плотность разрываемого сталью живого, кричал, вскидывался на диване и глубоко дышал, слушая, как потрескивают дрова в печи — эх, жаль, не пожар… Глядя в отсыревший, пятнистый потолок, копался в себе, жалел. Понял теперь, что такое безнадежность. Понял: до их прихода надеялся. Даже когда улетели, мимоходом вытащив его из болота, первые дни — надеялся. На что?
Глянь, и опять уж задремал, и Сима — тут как тут, идет, потаенно улыбаясь, испуганно и призывно распахивая глазищи. Все позволяла ему. И даже не в том дело, что позволяла — главное, сама рада-радешенька была, с ума сходила от счастья. Он, он — мог ее порадовать! И чем? Тем, что делал с ней все, что хотел!.. Просыпался.
Стал легок да скор на слезу, чуть что подумает, вспомнит — поползло по щекам горячее…
Вытрет слезы кулаком, и вновь бросится в сон, надеясь на новую встречу, а там уже гремит, поджидая, Источник, ярится огнем… И вновь бесконечно падал поперек огня на маленьком вертолете, искал в адском клокотании вездеход, и видел ее сквозь надвигающийся расколотый колпак — и просыпался с криком, и поднимался, чтобы сготовить обед или ужин, а там и ночь, и все точно так же, а там и утро, а утром — завтрак.
Как-то утром он не стал подниматься. Пора было прекратить бесцельный ритуал — зачем так измываться над собой, ведь это целая мука: встать, сколько боли в суставах, сколько дрожи, как качается земля, да и стены того и гляди обрушатся и раздавят. Дурацкое занятие — вставать, расшатывать стены… он лежал и не замечал, что плачет, не понимал, почему все так смазано. Не дремалось, но что-то творилось вокруг, кто-то был в скиту, ходил неслышно по тем половицам, что под Колем всегда скрипели, а под ним не скрипели… Вроде даже чье-то лицо наклонилось. Висело само собой. Коль хотел поднять руку, чтобы потрогать, да руки приклеили к дивану. Или отрезали. Он не чувствовал рук. По углам шептались тени, беседовали неслышно на рыбьем языке, отпевали его. Снаружи знакомый — чей же, дай бог памяти, голос — позвал: «Коль, а Коль? Брось ломаться, отвори, я тебе полопать приволок!» Коль хотел ответить, что не мешай, мол, но не мог пошевелить языком, рот не открывался, А может, и открывался, но беззвучно. «Коль! — опять зовут, вот настырные. — Эй, герой межзвездных просторов, ты жив?» Просторов… во сне это было или взаправду? Полет, сила на силу… Сладкий сон. Разве можно летать за пределами скита? Только внутри. Он подлетел к потолку и повис, ухватившись за свисавшую окаянную бороду.
Борода дергалась в руках. Что-то опять носилось кругом, дотрагивалось невидимыми, мягкими лапками до иссохшего лица. Лапки были холодны и легки, как дуновение сквозняка.
Все шло кругом, вращалось исколотое холодными звездами небо. Он вел громадный корабль. Сима была рядом. Все наконец наладилось. Она читала его мысли, он читал ее улыбку, они понимали друг друга. Только звезды кружились все быстрее, Коль и Сима делали вид, что не замечают, но потом не замечать стало невозможно, слишком было страшно, Сима схватила его за руку, но рука-то уже не та, что прежде, она оторвалась в плече, лопнула, нехотя брызгая стылой кровью. Симу отшвырнуло и стало уволакивать в бездонный болотный туман, сквозь который звезды просвечивали едва-едва.
Он очнулся от боли. Боль была в груди и у локтя. Открыл глаза — темно и тихо, но Коль чувствовал, что в скиту и впрямь кто-то есть, и это наполнило его диким, животным ужасом, от которого волосы встали дыбом.
— Кто здесь?.. — он все же провернул язык.
— Я, — ответил смутно знакомый голос. — Не бойся.
— Кто?.. Почему темно?
— Свет вреден твоим глазам сейчас. Я Макбет.
Коль обмяк, вздохнул.
— Мальчик, — облегченно прошептал он. — Как ты меня напугал… Ты… — он запнулся, и Макбет терпеливо ждал, пока он окончит мысль, хотя, конечно, давно услышал ее, — один?
— Да.
Коль опять вздохнул.
— Почему больно? — спросил он после паузы.
— Я кучу зелий вогнал в тебя.
Взъярилась душа.
— Кто просил?! — Коль вздыбился, но тут же рухнул обратно, визгливо втягивая воздух от молниеносной усталости. — Кто… тебя… — выговаривая каждое слово с упором, повторил он, — просил? Я так сладко помирал… знал бы — позавидовал…
— Я знаю. Слышал, пока подлетал.
— Как — подлетал?! Шесть метров!!
— У меня оказались способности мощные, так что я теперь доктор… То есть, учусь на доктора. Пока беру в среднем километров на двадцать, а близких людей и того больше. И знаешь, когда впервые меня пронзило? — Коль не отвечал, и Макбет сказал сам: — Когда услышал вдруг ваш разговор с Симой. А потом уже поймал тебя, когда ты вяз в болоте…
Коль долго молчал.
— Весь разговор слышал?
— Да.
Очень хотелось спросить, что думала Сима, когда они говорили. Но нельзя такое спрашивать. И вслух не спросил. И, наверное, поэтому Макбет не ответил. И вместо того спросилось само собой:
— А если бы мы с ней… ты бы это тоже?..
Было слышно, как Макбет вздохнул.
— Конечно, — ответил он и, помедлив, отчетливо усмехнулся: — Но что же мне — выбегать в трусах на крылечко и орать: «Эй, подальше отойдите!»? Смешной ты, Коль… Ну, разумеется, разумеется, ревновал бы и мучился. Разумеется. Обычное дело.
— Да как же вы живете…
— По-доброму.
— Размазня ты все же…
— Ну, пусть так, — мягко согласился Макбет.
— А она тебя тоже слышала? — вдруг всполошился Коль.
— Нет. Я же говорю: редкий дар прорезался. На размазейной почве. Столько всего слышу — иногда кажется, голова лопнет… Тебя вот сейчас за сто километров ловил — так чуть сам концы не отдал. Надо ж себя довести… Симу из института выгнали, — вдруг сообщил он.
— Ай-ай. Ну и что?
Макбет ответил не сразу.
— Ты здорово сдал… Говоришь так же, как и тогда, но теперь и думаешь так же.. Худо, — раздался звон, будто Макбет перебирал мелкие стекла, и Колю резко ожгло грудь. Он охнул, потом квохчуще рассмеялся.
— Грязно мыслю — плохо, чисто мыслю — опять плохо… Устал я. Что вы ко мне привязались, ребята? Куда мне еще убежать? Опять в космос? Так ведь не пустите, не дадите ракету. Сюда приехал, жил тихо-мирно, нет, явились, поломали все… Покоя не даете, понимаешь?
— Нет, — ответил Макбет, звеня стеклом.
— Как в темноте-то видишь?
— Надо — вижу…
Помолчали. Коль надтреснуто дышал.
— Давай-ка, парень, уходи, — сказал он потом. — Не возвращай меня к суетности бытия.
Макбет старательно просмеялся — сквозь явный ком в горле.
— Еще не все потеряно, раз шутишь, — он ласково провел ладонью по щеке Коля.
— Не шучу… Где моя борода?
— Убрал.
Помолчали.
— Спать хочешь?
— Нет.
— Это хорошо. Ты у меня через пару дней прыгать будешь.
— Не буду я прыгать, дурик. Умер я. Некуда мне прыгать, незачем.
— Ер-рунда!
— Какая же это ерунда? Думаешь, я из спортивного интереса в болото попер? А потом с ума сходил, специально чтобы вам досадить?
Помолчали.
— За что ее прогнали-то?
— Так… Не до того ей. А если что-то неладное творится в душе — значит, работаешь не в полную силу, и тогда лучше некоторое время не работать вовсе. Бессрочный отпуск для восстановления душевного равновесия.
— Это что ж — я так напугал отроковицу?
— Да при чем здесь напугал… Просто много рисует тебя.
— Ай люли, — сказал Коль.
— Недавно закончила большую картину — она выставлена на ежегодной экспозиции в Ориуэле.
— И тоже я?
— Тоже ты.
— Хорошая картина?
— Мне понравилась.
— И что там?
— Ты.
— Я понял, я. Что я там делаю?
— Трудно сказать. Живешь, — Макбет помедлил. — Пустое занятие — рассказывать картину. Съезди посмотри.
— Не хватало. На экспозиции этой, небось, народищу полно.
— Очень много. И у этой картины — в особенности.
— Почему?
— Люди думают о тебе.
— Делать им нечего.
— Дел хватает, но… Съезди.
— Никуда я отсюда не уеду, понял? Помру здесь. Тоже мне, на картинку купить вздумал… Зажег бы ты свет, парень.
Тьма медленно погасла, отползла в углы. Выплыло сосредоточенное лицо Макбета.
— Ничего-то ты не понимаешь, Коль…
— Никто ничего не понимает. Вы, со своей телепатией, думаешь, больно здорово друг дружку понимаете?
Макбет ссутулился, будто придавленный этой простой мыслью, и на миг до жути напомнил Спенсера, когда тот, растопыривая набухающие в суставах пальцы, с бурым вздутым лицом, по которому черной тушью стекали растворяющиеся волосы, невнятно сипел с экрана: «Не снимай скафандр… стерилизуй катер тщательнейше…» И на глазах, как восковой, оплывал; уже беззвучно шевелящиеся губы свисли до подбородка, и тут вся ткань, словно мокрая бумага, сминаясь, сорвалась с головы, мокро скользнула по плечам и шмякнулась на пульт, растеклась густой лужей, мгновенно подернувшейся плесенью, как мышиной шерстью, а сплюснутый желтый череп стал медленно вминаться в оседающие плечи… Только тогда Коль замолотил руками о пульт, сбивая костяшки пальцев в кровь, закричал: «Спенсер!!! Спенсер!!! Кто-нибудь! Я же один здесь!»
Из глаз потекли вялые слезы. «Я же один здесь… — жалобно прошептал Коль. — Я же один… Ну ведь один же…»
Макбет осторожно вытер его лицо застревающим на щетине платком, ободряюще улыбнулся. Коль глубоко дышал, приходя в себя.
— Что такое — понимание? — спросил Макбет. — Мы подразумеваем, что оно означает помощь, потому что вспоминаем о нем лишь когда нам плохо. Когда хорошо — не вспоминаем. А если нас понимают, когда нам это не нужно — говорим, нам лезут в душу. Верно?
— Пожалуй, — с некоторым удивлением проговорил Коль.
Помолчали.
— Дай зеркало… на столе.
— Я знаю, где, — Макбет поднялся, подал. Коль с трудом взял, удивленно и насмешливо косясь на свои старческие дрожащие руки, исполосованные вздутыми синими венами, на него уставилась одутловатая морда, плохо выбритая, с тусклыми глазами, покрасневшая от слез, обесцвеченная, тоскливая…
Отдал зеркало.
— На икону я похож?
— На запойного ты похож…
— Слов-то каких набрался… Психолог.
Макбет, не спеша, отнес зеркало обратно, поставил на место. Задумчиво постоял, глядя в свой раскрытый, явно докторский саквояж. Что-то еще придумывает мне вкатить, подумал Коль, и Макбет тут же ответил:
— Нет-нет, Коль, на сегодня все. Не бойся.
И тогда Коль спросил вслух из сердцевины:
— Мак. Мы были плохие?
Еще более неторопливо Макбет вернулся к дивану, снова сел на край.
— Это долгий ответ, Коль, — мягко сказал он.
— Возлюбленная наша пыталась мне втолковать что-то, и я чувствовал: для нее это очень важно! А сам ни слова не понимаю, бред какой-то. А я ей элементарные вещи говорю, настолько элементарные, что их даже не объяснить… как объяснишь, что такое, например, небо? И — она не понимает ни слова.
— Видишь ли, Коль… Ладно. Лежи и набирайся сил. Я поболтаю немножко.
— Поболтай, — согласился Коль.
Макбет помедлил, собираясь с мыслями.
— Давным-давно на Земле возникли мировые религии. Все они с не очень серьезными различиями сформулировали идеал человека. Стремись к этому идеалу, уподобься ему — и будет тебе благо. Помимо всего прочего, так человек окончательно порывал с животным царством — идеал был чисто духовным. То есть, он думал, что порывает. Вернее, сознательно даже не думал, не отдавал себе отчета… но непроизвольно взятый вектор этических конструкций был именно таков. Интересно, кстати, что обещанное в награду за культурную жизнь благо зачастую обещало возвращение к животным радостям, вроде исламских райских гурий… такая вот инверсия ценностей… но это к слову.
— Попроще, — попросил Коль. — Тут скит, а не университет.
— Да-да. Однако полностью отказаться от животного аспекта в человеке ни одна религия не могла призвать. Даже самых что ни на есть любителей умерщвления плоти. Тем более широкие массы. Значит, этот аспект надо было ритуализовать. Сформулировать какие-то социально обусловленные, конечно, но достаточно искусственные правила, и дальше смотреть: кто скотствует в рамках правил, тот порядочный человек, а кто дает волю организму вне этих правил — тот грешник, аморальный тип, гореть ему в аду. Но тут оказалась изначальная и неизбывная лазейка. Правила соблюдаются прилюдно. Коль скоро ты ухитряешься нарушать их так, что не знают те, чье мнение существенно для твоей жизни — все в порядке. Конечно, были и такие, что страдали, даже если свидетелей не было, и единственным существенным для себя свидетелем был сам нарушающий. Это — совесть. Вот почему Сима кричала, что ты очень хороший. Совести у тебя — вагон. Но, как у большинства людей дотелепатической эпохи, она шла не путем открытого изживания, а путем сокрытия в себе. Даже и для самого себя. Забыть — и дело с концом, ведь такое не повторится…
Он помолчал, ласково глядя Колю в лицо.
— С другой стороны, если ты ухитряешься соблюдать правила чисто автоматически, не переживая их нужность людям, ты можешь считаться порядочным человеком, на деле не будучи им. Сменят правила — ты начнешь следовать новым. Разрешили убивать и будешь убивать. Совесть смолчит.
Опять помолчал.
— Долгое время эта система все-таки тянула человека вверх из болота животной естественности, которая на своем месте прекрасна, а у человека, из-за его амбиций, всегда тянущих каждого мочь больше остальных, оборачивалось скотством. Но для того, чтобы оставаться порядочным, хотя бы даже перед самим собой, приходилось совершать массу нежелаемых, чисто ритуальных поступков, произносить потоки неискренних, просто требуемых ситуацией слов. Правильных — в том смысле, что полагающихся по правилам. Тех, которые в той или иной коллизии ожидаются окружающими. В общем-то, зачастую, ни тебе, ни им они не нужны. Но они положены. Отсюда внутри, в душе возникала масса напряжений, и они опять-таки искали выхода в более или менее потайном скотстве. Комплексы… мании… неспровоцированная агрессивность… и просто постоянная психологическая усталость типа: ох, как надоело все! Раньше или позже эта система должна была исчерпать себя. Коммунисты попытались в свое время сконструировать несколько иной идеал человека, и вдобавок заменить уже не очень срабатывавшие к двадцатому веку страх ада и стремление в рай вполне реальными стимулами. Но, оказалось, чтобы вписаться в их идеал, реальному человеку приходится притворяться еще сильнее, совершать еще больше немилых сердцу и даже просто-таки противоестественных поступков, произносить еще больше не идущих от сердца слов. Поэтому там напряжения нарастали еще интенсивнее. До поры до времени они подавлялись более мощной, чем в религиях, прижизненной стимуляцией. Но когда рай партийной кормушки и ад лагеря и расстрела подтаяли, у них все расползлось на порядок резче. Ты, впрочем, это видел своими глазами.
— Да уж, — пробормотал Коль. — До сих пор с души воротит.
— Механика-то проста. Чем больше ты говоришь о любви, не любя — тем сильнее не любишь. Чем больше изображаешь творчество, не творя — тем сильнее боишься творчества и творцов. Чем меньше неискренних слов и нежелаемых поступков тебе приходится говорить и делать вследствие общения с неким человеком, тем симпатичнее тебе этот человек. Ну, при прочих равных, естественно… И вот… Кощунственно говорить такое, человечество висело на волоске, но… эпидемия и неожиданные ее последствия нас спасли. Мы не то, чтобы лучше вас. Мы просто принимаем друг друга такими, какие мы есть. Поведенчески мы равны своему нутру. Нас ситуация заставила, не спорю, заслуги тут нашей нет. Очень хорошо, что телепатами становились от рождения и уже иного строя отношений с ближними и дальними просто не было дано. Но мы лишены необходимости говорить и делать неправду. Нам никогда не приходится, единственно ради того, чтобы не прослыть хамами и бездушными эгоистами, говорить и делать то, чего не хочется. Естественность поведения не рвет социальных связей, понимаешь? Наоборот, искусственность рвет!
— Понимаю, — тихо сказал Коль. — Кажется, теперь понимаю…
— И отношения строить гораздо легче. Индивидуальности никогда не могут слиться полностью, это абсурд, но компромиссы гораздо надежнее искать между реальными индивидуальностями, а не между их ритуальными масками, которые — обе! — постоянно, и друг с другом, и при третьих-четвертых, притворяются лучше, чем то, что под ними. А все остальное — что тебя так пугало, и ты кричал: я самый плохой! — оно только из-за этого. Не возникают напряжения, раздражительность, усталость от притворства, подозрительность от того, что почти наверняка любой, и тем более близкий, человек хуже, чем кажется, боязнь ловушки и подвоха… Вот и все.
— Это немало.
— Разумеется. Но если ты примешь эти вещи, как данность, тебе станет гораздо легче, даже при… глухоте.
— Но мне-то вы строили ловушки! Ради моего же блага, елки-моталки…
— Коль, — как-то чересчур торжественно проговорил Макбет, — этого больше не будет. Клянусь тебе.
И Колю почудилось, что умный мальчик знает что-то серьезное о ловушках, но не хочет или не может говорить. И умный мальчик, конечно, должен был услышать эту его мысль и мог бы ответить, если бы пожелал. Но не ответил. И Коль не стал спрашивать вслух, чтобы не ставить мальчика в неловкое положение — если уж не хочет, то насиловать не надо; и мальчик, конечно, и это услышал, и опять ничего не сказал, только посмотрел преданно и ободряюще, и Коль безо всякой телепатии почувствовал, что Мак ему очень благодарен за молчание.
И вдруг устал.
— Я устал, — сказал он вслух.
— Отлично, — ответил Макбет и улыбнулся, что-то вытащил из кармана, приложил ко лбу Коля — плоское, прохладное, шероховатое. — Завтра будешь бегать…
…Назавтра Коль смог встать. Пошатываясь, цепляясь за стены бессильными узловатыми пальцами — опираться на Мака не захотел, хоть тот и держался рядом на всякий случай — подошел к выходу. С усилием растворил забухшую от сырости дверь. Снаружи потек чистый, морозный воздух, и теперь Коль почувствовал, какой жуткий дух стоит в скиту. Бедный мальчик, подумал Коль, как он тут дышал со мной… Поспешно шагнул на крыльцо.
Снег искрился под солнцем, настильно кидающим на сугробы пятна желтого света сквозь кроны. Макбет поспешно набросил на Коля доху — тот досадливо поморщился.
— Квелый я стал…
— Ничего нет удивительного.
Макбет спустился с крыльца, слепил снежок.
— Люблю снег, — сообщил он, поворачивая к Колю радостно сморщенное, застенчивое лицо.
— Эскимосские радости, — проворчал Коль, хотя в бытность свою живым и сам любил снег. Почему я так сказал, подумал он. Почему неправду сказал, ведь даже не хотел, само вылетело?.. Он задрал лицо к пронзительно синему небу.
— Погода замечательная. Ты надолго сюда, Мак?
— Как выйдет… — ответил Макбет и, широко размахнувшись, неумело, как-то по-девичьи, швырнул снежок в одну из сосен. Промазал, попал в лапу — с нее беззвучно хлынула белоснежная лавина и, разваливаясь в стоячем студеном воздухе, глухо ахнула оземь. Освобожденная лапа вздернулась вверх и затрепетала, отряхивая остатки снега с густых игл.
Коль осторожно спустился — сердце заходилось и чуть темнело в глазах. Постоял, выравнивая дыхание, затем медленно нагнулся, зачерпнул горсть снега. Стал катать по ладоням — ладони быстро стыли, как у настоящего старика. Крови-то совсем не осталось… Пользуясь тем, что Макбет не видит, тщательно прицелился, бросил в ту же сосну. Попал Маку в затылок. Тот резко обернулся, изумленно засмеявшись; заломил руку, выковыривая снег из-за шиворота.
— Прости, — сказал Коль, скрипнув зубами.
— Какая точность! А говоришь — квелый!
— Ты что, издеваешься? Я же в дерево кидал!
Так и стояли. Потом, глубоко проваливаясь в светящийся снег, Макбет подошел к своему скорди. Скорди был маленький, яркий, точеный.
— Не улечу я никуда, — буркнул Коль.
— Самое тебе время бы на юг податься, — отозвался Макбет, оборачиваясь. Гладил и ласкал машину, как любимую лошадь. — Ориуэла — это в Испании. Там еще купаются…
— Скорди она подарила?
Макбет опустил голову.
— Это ничего не значит, — ответил он глухо. — Сейчас легко делать подарки. Раньше… подарил, скажем, машину — ого! Теперь ценно лишь то, что сам сделал. Книга, открытие… Картина…
— Зазяб я, — проговорил Коль.
— А? Да, конечно, прости. Пошли внутрь, хватит на первый раз. Да и обедать пора.
Он быстро сготовил еду. Сели обедать.
— Ты обо мне не думай, — говорил Коль, дожевывая. — Приехал по лесу бродить — броди. Лыжи есть, в сарае стоят. Рук на себя накладывать я не намерен — понимаю, как тебе было бы обидно: первый пациент взял да и зарезался. И я вокруг скита поброжу…
— Я с тобой?
— Не стоит, Мак. Вырежь мне только тросточку под руку — и порядок.
Макбет с готовностью встал из-за стола, на ходу вытаскивая из кармана нож. Трость была готова через десять минут — суковатая, пахнущая снегом и смолой — любому лесовику впору.
— Больше не нужен?
— Да нет пока. Спасибочки…
— Я тогда пойду к речушке пробегусь. Найду ли через полгода, интересно.
— Лети, милок, только не заблудись.
Интересно, как он воспринимает такое вот предостережение, ведь в душе я совершенно не беспокоюсь, что он заблудится. Автоматически вылетающая фраза заботы без эмоционального наполнения. Чувствует боль?
Ладно. Кто-то должен был умереть — я или мой стыд.
Слышно было, как, надевая широкие снегоступы, Макбет что-то поет себе под нос. Потом голос его стал удаляться. Пропал.
Коль открыл шкаф. Достал мундир. Встряхнул — звякнула звезда. Кажется, не заплесневел.
Переоделся. Руки едва слушались, но слушались все же. И на том спасибо. Сверху натянул доху. Вышел на крыльцо. С силой припадая на трость, увязая в снегу, подошел к своему скорди. Натужно сдвинул горб снега с колпака. Чуть задыхаясь, проговорил:
— Здорово, служивый.
— Так что, ваше высокоблагородие, — ответствовал скорди, — здравия желаем на многие лета.
Коль качнул головой.
— Не помер я, вишь.
— Моими молитвами едино.
— Это они тебя приставили хамить и черт-те каким языком изъясняться?
Скорди помедлил.
— Они.
Коль опять качнул головой. Усмехнулся печально.
— Вот дурачки… И этого ты сюда звал?
— Никак нет, сами изволили.
— Открой-ка мне.
Фонарь легко откинулся назад. Коль с трудом перевалил дряблое тело в кабину. Вскарабкался на сиденье, сгорбился под своей дохой, уложив трость на колени.
— Во какой я стал, — прохрипел он, тяжело дыша. — Потеха, а?
— Не вижу ничего смешного.
— На старика похож?
— Похож.
— Куда такому за девками гоняться?
Скорди хмыкнул.
— Любви все возрасты покорны, — авторитетно произнес он.
— Философ… Ладно. На Ориуэлу дорогу знаешь?
— Я все дороги знаю.
Коль посидел немного.
— Макбет!! — закричал он потом, старчески надсаживаясь.
Через несколько секунд Макбет выступил из-за сосны.
— Вот знал, что не ушел ты никуда. Спрятался и ждешь результатов.
— Становишься телепатом, — улыбнулся Макбет.
— Так как там с ловушками, мальчик? Все в порядке?
Макбет помолчал, потом ответил:
— Все в полном порядке, Коль.
— Ну и славненько… Теперь вот еще что. Понимаю: выгляжу, как неблагодарная скотина, но… раз я так думаю, значит, должен это сказать. Вот… — он на миг стиснул зубы. Страшно было, как перед прыжком в бездну. — Рохля ты. Не люблю я этого, и ничего не могу с собой поделать. Подстилка. Повезло тебе, талант прорезался — будешь теперь подстилкой не у Симы, а у таланта. Но это все равно. — Нет, что-то не то получалось. Коль замолчал. Макбет ждал, щурясь. Я ведь не это чувствую, подумал Коль. Не совсем это. Это тоже, но не только. Как же жить-то, черт возьми? И вдруг вспомнил Гийома. Господи, да ведь он мне все уже объяснил тогда! А я, дуралей междупланетный, не понял ни слова! И опять, в который раз, от стыда за прошлого себя он замотал головой, как от боли. И мельком подумал: наверное, вот такую боль чувствуют они, когда слышат несовпадение мыслей и слов. И еще мельком подумал: а стыд-то — не умер… Ладно. Как там Гийом формулировал?..
Макбет ждал.
— Я, животное Коль Кречмар, не люблю размазней, ибо подсознательно боюсь, что сам мог бы… да еще и могу… оказаться таким. Но, человек Коль Кречмар, очень тебе благодарен очень тебя уважаю, и если… когда-нибудь что-то смогу… понадоблюсь тебе… — он запнулся, перевел дыхание и вдруг, смущенно улыбнувшись, сказал с веселым удивлением: — Трудно!
— Еще бы, — сказал Макбет, улыбаясь тоже. — Даже молочко из мамы сосать — трудная работа! Для младенца, — с добрым ехидством уточнил он. — А как он сердится, когда не может сразу грудь правильно ухватить!