За столом она оказалась между Симагиным и Такео; твердые створки платья раздвигались, как створки люка над боевым ангаром, обнажая умопомрачительные, матово мерцающие ножки, — японочка, перехватывая симагинский взгляд, очень мило ему улыбалась и кокетливо сдвигала края, чтобы через минуту они разъехались снова. Рядом мельтешил и встревал в разговор возбужденный Кашинский — совершенно напрасно встревал, потому что его буквально распирало; иногда он уточнял Симагина так, будто нарочно хотел, чтобы Симагин, продолжив в пылу его мысль, ляпнул лишнее. На Карамышева насели западные немцы, а потом стало окончательно весело, потому что начали подзуживать Маккензи, требуя, чтобы тот немедленно ел свою бороду, — дескать, в Касабланке он обещал это сделать, если на следующем конгрессе не утрет нос русским; а после такого доклада всем уже понятно заранее. Маккензи решительно не хотел есть бороду и бурчал, что заранее ничего не может быть понятно, и его доклад еще впереди. Бурчал он это довольно-таки безнадежным голосом, и все смеялись. Такео стал как-то многозначительно интересоваться здоровьем Вайсброда и сожалеть, что не сможет его повидать. Странная сверлящая боль, возникшая с час назад, еще во время доклада, внезапно поднялась до нестерпимых высот. У Симагина потемнело в глазах, все стало ненужным и лишним. Главное находилось в Ленинграде, и с этим главным происходило нечто ужасное. Оставив Карамышева, слева к Симагину подсел фон Хюммель — аристократичный, седой — и стал расспрашивать относительно режимов трансфокации. Также его интересовали предварительные соображения Симагина по поводу странного поведения раковых серий. Такео смотрел на фона ревниво. Симагин с очевидным простодушием отдал фон Хюммелю все режимы, а по второму вопросу ответил, что соображения, разумеется, есть, но чисто спекулятивного характера, делиться ими, пока статистика не набрана, было бы преждевременно и даже безответственно. Молодые глаза старого ученого полыхнули фотовспышками, он уселся поудобнее и непринужденно стал шарить вокруг да около, как в игре, когда можно отвечать лишь «да» и «нет». Игра была веселой и рискованной. Через полчаса фон отлепился от Симагина явно без удовлетворения. Своими вопросами он сказал Симагину больше, чем Симагин ему — своими ответами. Промокнув лоб платочком, фон Хюммель встал с бокалом клюквенного сока в руке и громко заговорил. По-видимому, раздосадован он был изрядно. «Очевидно, что красная полоса в спектре биоспектралистики, — возвестил он, — за истекший период, к удивлению многих, окончательно стала преобладающей. Я, — сообщил он, — с радостью выпил бы красного вина в честь красных ученых, но с еще большим уважением выпью бокал ярко-алого сока тех замечательных ягод, которые стали одним из шутливых символов великой страны». Все зааплодировали; престарелый фон, сохраняя трагическую серьезность, стал медленно пить, но тут Кашинский, которому по недостатку опыта, видимо, почудилось, что сказана была дипломатическая любезность, храбро решил обратить внимание на себя, любезностью и ответив, и закричал на весь зал, что наука не имеет границ. Глупо, скажем, называть теорию относительности немецкой, а биоспектралистику — русской. Они интернациональны. Они принадлежат человечеству. Симагин едва за голову не схватился: Вадик натаскался выступать на институтских собраниях, и теперь никому здесь не нужные штампы так и сыпались из него. Фон Хюммель медленно повернулся к Кашинскому и — чувствовалось, что он в заводе и не пожалеет на молокососа главного калибра — согласился, что тем более глупо это делать, поскольку, если припомнить, и Эйнштейн, и Вайсброд в пятой графе знаменитой русской анкеты написали бы одно и то же. Кашинский стал как клюквенный сок и смолк намертво, будто его отключили от сети. Елкин корень, думал Симагин. И это фон Хюммель, который пятнадцатилетним долдоном, презрев свой аристократизм, бил стекла еврейских магазинов в «хрустальную ночь» тридцать восьмого года…
Попробуй теперь пошути ему в тон с намеком на такое обстоятельство! Он только разозлится пуще: как, дескать, бестактны эти русские. В лучшем случае недоуменно разведет руками: ну, это же было при Гитлере — будто Гитлера ему свят дух поставил, как мы для изучения реакций ставим крысам то такой лабиринт, то этакий. Конечно, глупо ему этим тыкать — и дети за родителей не отвечают, и в девяностом году за сороковой не отвечают… и все-таки отвечают. Мы вот отвечаем. И не потому даже, что они-то нам тычут беспрерывно, — а сколько раз в такой вот балаганной форме меня подкалывали тем, что творилось в стенах древнего Кремля в ту пору, когда отец мой без штанов карасей удил в Боярыньке да в Ласьве… Просто по совести. Просто потому, что когда относишься к своей стране не как к средству для себя, а как к цели себя, чувствуешь за любой момент ее жизни ответственность. Это как с человеком, которого любишь. Его обидели когда-то, в детском саду еще — а тебе больно, тебя не было рядом, чтобы защитить… Нельзя любить частями. Конечно, число болевых точек возрастает неимоверно — зато появляется цель. А у тебя нет цели, фон, и вот пей теперь клюквенный сок за клюквенных ученых, а пока ты будешь в целях моциона интеллигентно стричь газоны на своей вилле, мы дешифруем латентный спектр, и ты вообще штопором пойдешь.
Он позвонил Асе на работу, но ее не было на месте. «И не будет сегодня, она отпросилась», — сказали ему. «Она здорова?» Но уже повесили трубку. Он перезвонил, но было занято. Потом снова было занято. Потом уже никто не подошел. Телеграмму он отправил в восемнадцать двадцать семь: «АСЕНЬКА ЛЮБЛЮ ВСЕГДА ТОБОЙ ЛЮБЛЮ УЖЕ СКУЧАЮ СИМ» и даже забыл упомянуть, как прошел доклад.
Но боль не унялась. Опять он сделал не то. То есть, то, но мало. Он побрел от Главтелеграфа по Горького. Он любил центр Москвы — в этих могутных зданиях была, как ни крути, какая-то нашинская экзотика. Наскоро поужинал в кафе, которое раньше называлось «Марс». Выходя, столкнулся с девочкой лет семнадцати, лизавшей мороженое, и испачкал в мороженом рукав; девочка стала его чистить, они обменялись соображениями о погоде, о том, что мороженое нужно чистить сразу, пока не засохло, равно как и есть сразу, пока не растаяло. На Пушкинской площади удивительно красивый старик тактично осведомился у Симагина, как добраться до магазина «Ванда», и Симагин обстоятельно ему разъяснил, вспоминая, как до Аси понятия не имел об этаком магазине, а потом все «Ванды»-"Власты" заучил мигом. На углу двое мальчишек тиранили котенка, и Симагин немедленно его спас, а потом некоторое время шел с котенком на руках и беседовал с ним об Асе и об Антошке, но котенок не отвечал и даже не пытался вникнуть, а только пищал и царапался. Симагин выпустил его — щуплой полосатой молнией он стрельнул в сторону и сразу пропал. На Страстном бульваре Симагин от души посмеялся над отчаянным рукописным объявлением, прилепленным изнутри к стеклу двери маленького кафетерия: «Туалета и стакана нет!!!!!» На Петровке его облаял кургузый лохматый дворняг, Симагин удивился было, но вспомнил, что нес котенка. «Ты думаешь, я кто? — спросил Симагин. — Ты думаешь, я такая большая кошка?» Дворняг захлебывался лаем и поджимал хвост — сам ужасно трусил. Но делал свое дело, как его понимал. Симагин стал читать ему стих о собаке, который Антошка и Ася вечно рассказывали в Лешаках доброй соседской Альме. Дворняг притих. «Но как он может взглядом теплых глаз и языком, блестящим глянцевито, напоминать мне день за днем, за разом раз, что я живой еще пока. Я не убитый…» Дворняг слушал, свесив голову набок и подметая асфальт рыжим мохнатым ухом. Из подворотни на Симагина вышел рослый парень в заляпанной краской спецовке и джинсах и сумрачно попросил выручить — дать семнадцать копеек. Симагин выручил и дал двадцать. Боль не унялась.
В гостинице на Октябрьской площади Кашинский и Карамышев вдвоем продолжали банкет. «А я думал, вы с Юрико», — озадаченно сказал Карамышев, когда Симагин вошел. «А я думал, вы с Юрико», — в тон ему ответил Симагин. «Тогда кто же с Юрико?!» — воскликнул Кашинский. Потом, хохоча, они стали усаживать за стол Симагина, причем именовали его не иначе как героем дня и гордостью отечественной науки. Выпили, обсудили ситуацию на конгрессе. Интересно, Ася получила ли уже телеграмму, прикидывал Симагин. Потом Карамышев, извинившись, вышел. Симагину не хотелось ни смеяться, ни беседовать. Кашинский мотал головой, что-то говорил и сам ухмылялся своим словам — он сильно размяк.
— Вадим, — неожиданно для себя спросил Симагин. — Вы по собственной инициативе старались, чтоб я что-нибудь сболтнул? А?.. Или все-таки в дирекции просили прощупать, не полный ли я идиот?
Кашинский поперхнулся и отставил рюмку. Потом после ощутимой заминки, возмущенно вскочил.
— Андрей Андреевич, — сказал он угрожающе, — что вы, собственно имеете в виду?
— Мне это важно, — объяснил Симагин. — Не обижайтесь.
— Что «это»? — холодно осведомился Кашинский.
— Да сядьте вы, сядьте…
— Что за чушь вы порете, герой дня? — начав улыбаться, выдавил Кашинский. Первый шок у него миновал, но губы чуть дрожали, растерянность в глазах сменилась гневом и презрением. Симагин задумчиво смотрел в эти глаза несколько секунд, потом, смутившись, отвернулся.
— Ну, простите меня, — сказал он. — Жаль…
— Что — жаль? — вдруг спросил Кашинский каким-то новым голосом. — Что все у вас по маслу идет, вам жаль? — Симагин поднял голову. В хмельных зрачках Кашинского плясала азартная ненависть. — Знаете, как бьют банки? Нет? Жаль! Это действительно жаль. Вдвоем зажимают за шею в положении «раком», а третий лупит табуреткой. В ней килограмма четыре! Мне отбили почки за то, что не стал чистить сортир за «старика»! Вы знаете, что такое сидеть в конце стола? Вам никогда не наесться! Все два года! Мне сразу сказали: а, влип, Абрам! Не помогла тебе твоя синагога, придется Родине послужить, служи, Абрам! Если не откликался на Абрама, били ночью. Почему они решили, что моя фамилия еврейская? Она польская! Мой дед бежал из Польши строить коммунизм! А через семь лет его расстреляли как панского шпиона! А я не еврей! Я сам их теперь ненавижу!! — с триумфом выкрикивал он, надсаживаясь от волнения, спеша, глотая слова, будто боясь, что не успеет высказать всего. — Вам хорошо, у вас талант! И везение! А у меня ни везения, ни таланта! Ни здоровья, чтобы брать задницей! А вы всегда отгрызете свой кусок. И вы еще говорите! Вы еще смеете! — он задохнулся.
— Но я же ничего не отгрызаю, Вадик, — тихо сказал Симагин.
— Потому что вам все само плывет, — просипел Кашинский и перевел дух. — Да, — вдруг сказал он. — Я хотел, чтобы вы прокололись хоть как-нибудь.
Симагин покивал.
— Я так и думал. Но прокололись-то, Вадик, вы.
— Что вы знаете? — хрипло спросил Кашинский и вдруг опять закричал: — Вы же ничего не знаете! Вы чужой! На вас всем плевать! — На лице его мелькнул испуг и исчез, сорванный исступлением. — Я вам все, все… — Он лихорадочно наплескал себе еще водки, разлив половину на скатерть, и одним духом опрокинул в себя. — Думаете, вас кто-то любит? — просипел он. — Вас ненавидят! Думаете, Карамышев? Он завидует зверски и радуется любой вашей промашке! Вайсброд?! Он все начал, а вы, русский, талантливее! Он вас боится! Жена? Она вас в грош не ставит, я поручусь, что изменяет вам! Вот сейчас изменяет! Вы что, не видели на вокзале? Вы же ничего не видите! У вас ведь нет друзей! Вы ничего не можете! Даже ненавидеть! Я, сопляк, бездарь, оскорбляю вас, а вы, гений, терпите, словно я ребенок и не отвечаю за слова! А я отвечаю! Больше, чем вы! И вы не сможете мне ответить!!! — он захлебнулся криком и, схватившись за горло, надсадно закашлялся. Симагин потрясенно смотрел на него.
— Вадик… — проговорил он. — Господи… Да почки мы вам вылечим… Мне очень жаль, что я завел этот разговор, простите меня… — Кашинский, замерев в какой-то странной позе и продолжая держаться за горло, смотрел на него бешеными глазами. — Идите-ка сюда, — мягко позвал Симагин. Кашинский повиновался, словно под гипнозом. — Сядьте. Успокойтесь. Ну вот, хорошо. Почки мы вам вылечим. Рак, инфаркты, дефекты обмена, наркомания, генетические болезни… да что я вам перечисляю, вы все это знаете… это четверть дела. Мы на пороге возникновения человека, которого нельзя будет ни обмануть, ни изолировать, ни запугать. Поверьте, Вадик, это правда, я знаю, что говорю. Миллион лет человек совершенствовал средства, находящиеся вне его. Которые могут ему дать и могут отобрать. И его унижали, отбирая, отбирая… Не пройдет и двух лет, как мы начнем совершенствовать средства, присущие человеку неотъемлемо. Это скачок, сопоставимый разве лишь с тем, когда обезьяна окончательно встала, высвободив руки. От архейских бактерий, мезозойских ящеров — к человеческим рукам. Что она только ни делала потом этими свободными руками! И мадонн, и клипера, и бомбы…
Кашинский молчал, странно глядя ему в лицо.
— Да, я очень мало могу, — тихо сказал Симагин. — Но смогу больше. И все смогут больше. Все или никто — иначе нельзя, вы же понимаете. И, понимаете, я уже не смогу распоряжаться тем, что станут с моим подарком делать другие. Так же, как мать, родив ребенка, не может распорядиться его будущим. И ведь это и плохо, и хорошо. Но тут решит статистика: если из десяти трое будут ломать, пятеро сидеть сложа руки и двое делать, мир рухнет обязательно. Обязательно. Но будет дан шанс делать. Представьте: через несколько лет и вы, и я, и все, даже те, кто вас когда-то так унизил, станут всемогущими. Плохо это или хорошо? И плохо, и хорошо. Суть не в этом. Суть в том, что это неизбежно. Наука дошла — шабаш. Обратного хода нет. И, так же, как сейчас, каждый будет заниматься, чем захочет. Ни вы мне, ни я вам не сможем помешать. Но вы представьте, Вадик, вы только вдумайтесь: до чего же разными вещами мы с вами, всемогущие, станем заниматься! Вам не будет жаль?
Кашинский молчал, но у него вдруг снова задрожали и губы, и веки, и даже прочные, но как-то по-стариковски волосатые пальцы.
— А вот другая сторона, — совсем тихо закончил Симагин. — Помельче. Мы проговорили с вами четверть часа. Там четверть, здесь четверть, и все вода в ступе, и все нервы. И все плюсуется. И в итоге, представьте, вы ходите с больными почками лишний год, а то и два. И лишних десять лет не умеете, например, летать… — Он помолчал, но Кашинский не ответил и ни о чем не спросил. — Вот этих двух вещей мне жаль, — сказал Симагин.
Боль не унялась.
3
Ася не давала о себе знать. Симагин слал телеграмму за телеграммой — будто в пустоту. Конгресс, которого он так ждал, проходил теперь мимо него; на заседаниях, время от времени ловя на себе прозрачный, какой-то апостольский взгляд Кашинского, Симагин думал о доме; ему снились Ася и Антошка, на улице, в метро, даже в гостиничном буфете то и дело мелькали Асины лицо, или прическа, или сумочка, или вдруг накатывал запах ее духов, и Симагин озирался, как в бреду, — он видел лишь прохожих…
Не сразу сообразил он позвонить в Ленинград хоть кому-нибудь и попросить узнать, в чем дело. Так. Вайсброд старый и больной, неудобно. Бондаренки в отпуске. Тоня курганы ковыряет, Жорка на полигоне до осени. Занятые все, как черти… Елкин корень, Валера! Я же знаю теперь его телефон! Ну я и ворона.
— Привет! — сказал Симагин. — Слушай, как здорово, что я тебя застал!
— Здравствуй, коли не шутишь, — отвечал сквозь шумы тоненький, родной голос Вербицкого. — Как там? Потряс мировую науку? Родные и близкие уж заждались…
Это об Асе, конечно, благодарно догадался Симагин.
— Ты с моими виделся? — выпалил он.
— Разумеется, — ответил Вербицкий. — За подотчетный период бывал у твоей половины дважды, причем во второй раз — по старому адресу. Покуда тебя нет, она к матери переехала.
Обмякли ноги. И только-то! Ну, разумеется — ей одной и одиноко, и тяжело… Ни одной телеграммы, разумеется, не получила. И теперь сама же дуется, конечно: я вестей не подаю. Но как я подам, если она не сообщила о переезде! На работе нет, дома нет… Так ведь она телеграмму с адресом тоже наверняка не получила и не знает, где нас поселили! Ох, я нескладеха! А страхов-то напридумывал! Как всегда, все разъяснилось самым простым, безобидным образом.
— Ф-фу, — вырвалось у Симагина. — Спасибо, слушай… ты меня спас. А то уж я тут… да. Ты к ним еще собираешься?
— Зван, — светски ответствовал Вербицкий. — Не гнан.
— Как она себя чувствует?
— Не знаю, Андрей. Мы с нею, как ты легко можешь догадаться, на подобные темы не судачим.
— Ну выглядит-то как?
— Да как… Наверное, по тебе скучает — грустная…
Симагин только глубоко, шумно втянул воздух и так остался стоять, забыв выдохнуть и забыв добросить монетку. Спохватился, когда их чуть не разъединили.
— Ты долго еще там? — спросил Вербицкий.
— Да, — печально ответил Симагин. — Скукота, знаешь. Для нас это, в общем, пройденный этап. А она правда скучает?
— Замечательная у тебя жена, — ответил Вербицкий. — Всю жизнь искал, а она тебе, чертяке, досталась. Ты береги ее, понял?
— Да я берегу! — отчаянно воскликнул Симагин. — Но ведь работа!
— Из болота тащить бегемота…
— Ладно тебе… юморист нашелся. Как она себя чувствует?
— Ты что, не выспался? — раздраженно спросил Вербицкий. — Уже спрашивал!
— Ой, да-да, прости, из головы вон… А я тут передрейфил. Она такая печальная была, когда я уезжал, нездоровилось ей… Почему она на работу не ходит?
— Не знаю… Разве не ходит?
— То нет, то занято… Ладно. Увидишь — передай: скучаю жутко! А я вот из кабинки вылезу и сразу телеграмму дам.
— Давай, давай. Передам.
— Счастливо, Валерка! Спасибо!
Вербицкий повесил трубку, улыбаясь. Бедный самоуверенный глупыш, с удовольствием думал он снова. Думаешь, если ты открыл или усовершенствовал колесо, все должны радостно носить тебя на руках? Жизнь была прекрасна. Лишь одно омрачало ее — в то жуткое воскресенье Вербицкий в отчаянии бросил портфель прямо в Неву с моста. И сам едва не прыгнул следом… В нем ли дело, нет ли — но следовало бы иметь аппарат под рукой на будущее. Жаль… Ася преобразилась — он понял это, лишь только она позвонила. Это было спустя одиннадцать дней после воскресенья, вряд ли дело было в аппарате — но… Она была его, в его власти, в его пользовании, от него зависела ее судьба. Теперь он не спешил. Он, как гурман, смаковал ее растерянность, преданность, восхищение… Он блаженствовал, царил. Он делал все, чтобы она поняла наконец, какую удивительную душу унизила и отвергла. Теперь она должна была понять. Он рассказывал, какой Андрей замечательный человек. «Что греха таить, — говорил он, — Симагин куда больше, чем, например, я, заслужил семейное счастье. Я неприкаянный». Он видел, она ждет зова — и не звал. Словно бог, он кроил ее будущее; видел, как наяву, ее прозябание возле опостылевшего мужа, когда, заслышав звонок, она бросает недотепу за столом, у телевизора, в постели — и сверкающей кометой летит открывать…
Он пошел к ней назавтра.
— Андрейка мне звонил, — сообщил он между прочим. — Беспокоится. Я ему сказал, Ася, что вы переехали.
— Да, — ответила Ася. — Вот, телеграмму прислал, — она покопалась в бумагах на столе. — Слова. Люблю — у-лю-лю.
— Суховато, конечно, — примирительно сказал Вербицкий, просмотрев текст. — Но ведь он очень занят.
— Он всегда занят.
— Асенька, — увещевающе произнес Вербицкий. — Он, конечно, человек довольно тяжелый, капризный… Но небесталанный, это оправдывает многое. И он вас любит. Это главное. Когда он показывал мне ваши фотографии — те, на озере, — он прямо сам не свой был от гордости, он хвастался вами, как ребенок!
— Ребенок, — ненавидяще повторила Ася и вдруг вспыхнула. Растерянно глянула на Вербицкого. — Но ведь там…
Вербицкий успокоительно положил ладонь ей на руку, и Ася вздрогнула.
— Я смотрел как художник, — сказал он. — Вы замечательная, Асенька, вам него стесняться.
— Свинья, — сказала Ася. — Какая свинья!
— Ну, не надо. Вот — думал, вам приятно будет, а вы рассердились, — мягко улыбнулся Вербицкий.
— Все-все. Это меня не интересует.
— Что не интересует?
Она молчала, покусывая губу. Потом сказала ровно:
— Он. Я ушла от него. Совсем.
Вербицкий испугался.
— Асенька, — облизнув губы, проговорил он еще более мягко. — Да что вы! Вы же так любите…
— Нет, — ответила Ася, глядя ему в лицо влажными горячими глазами. — Уже нет. Да, наверное, и никогда не любила.
Вербицкий опять нервно улыбнулся. Ему стало не по себе. Он совершенно не собирался отбивать эту женщину у Симагина. Он лишь хотел, чтобы она презирала Симагина! Не замуж ли она за меня собралась, в самом деле? Черт, да ведь она еще и беременная…
— Асенька, опомнитесь. У вас же… Вы же ждете…
— Нет, — снова сразу поняв, о чем он мямлит, ответила она. И вдруг улыбнулась ему нежно и безоглядно. — Уже нет.
Ну и хватка у нее, с ужасом понял Вербицкий. Сладкое чувство обладания пропало. Опять что-то сокрушительное происходило вне его ведома и разрешения, но — вот ведь подлость — как бы в его ответственности. Опять его насиловали.
— Вы шутите… — произнес он чуть хрипло.
— Этим очень трудно шутить, — ответила Ася все с той же безоглядной улыбкой.
Вербицкий взмок. Даже на лбу проступили капли пота, он вытер их ладонью.
— А Симагин? — тупо спросил он. Лицо Аси презрительно скорчилось.
— Ася, вы жестоки! — от души сказал Вербицкий. — Андрей — прекрасный человек. Даже если любовь начала угасать — все равно, надо терпеливо и тактично…
— Ну хоть вы не мучайте меня! — умоляюще произнесла Ася, прижимая руки к груди, словно в молитве.
И стала ему омерзительна.
Он именно такой. Я вижу. Измученный, озлобленный. Но сохранивший — наперекор всему — лучезарную свою доброту. Броситься к нему, зацеловать… Ну, скажи что-нибудь. Умоляю, скажи. Мне ведь тоже трудно. Не надо о Симагине. Хватит. Я сто раз все передумала. Перевспоминала всю жизнь, перечла письма. Ничего не нашла. Мне мерещилось. Я тебя люблю! Тебя! Неужели не видишь? Ты же взрослый, сильный, опытный. Помоги мне. Забудь, что я не поняла тебя сначала, прости меня. Помоги. Я не могу сказать сама. Хотя бы дай знак, что хочешь, чтобы я сказала сама. Ну, хочешь? Тебе будет приятно? Я люблю тебя! Слышишь? Я люблю тебя!! Скажи что-нибудь…
— Ну, я пойду, пожалуй, — выдавил Вербицкий. — Я и так занял у вас массу времени. Все еще вернется, Асенька. Приедет Симагин. Вы снова почувствуете, что он ваш, со всеми его недостатками. Пусть нет прежнего пыла — но ваш, родной…
— Я полюбила другого человека, — произнесла она, глядя Вербицкому прямо в глаза. У нее был молящий, затравленный взгляд.
Сейчас ляпнет, в панике понял Вербицкий. Сейчас ка-ак ляпнет! Им овладело знакомое чувство тягостной, безнадежной скуки, и он вспомнил: так всегда было с Инной.
— Это, конечно, сложнее, — забормотал он. — Но и это еще не причина для столь решительного шага. Любовь преходяща, а семья — свята…
— Что?! — почти крикнула Ася.
Он опять облизнул губы, а потом озадаченно пожал плечами, показывая, что речь идет о пустяках, о бытовых мелочах.
— Да что тут особенного? Знаете, — он улыбнулся, — в народе говорят: муж любви не помеха… Он часто уезжает, доверяет вам абсолютно, задерживается в институте каждый вечер — вы могли бы встречаться с вашим избранником достаточно часто.
Секунду они молчали, потом Ася тихо и твердо сказала:
— Это не для меня. Я так не хочу… не могу. Это не любовь.
— Ошибаетесь, — строго и укоризненно возразил Вербицкий. — Это и есть любовь. Влечение к данному человеку в данный момент времени. Чистое. Бескорыстное. Не завязанное на быт. А семья, построенная на любви, — простите, Асенька, это чистый блеф.
Он пожалел о том, что сказал последнюю фразу. Женщина мгновенно ухватилась за нее и разыграла в свою пользу.
— Вы не верите, — прошептала она, со страдальческим видом мотая головой. — Как мне вас убедить…
Она запнулась, и он поспешно встал.
— Я буду заходить.
— Конечно!! После работы я дома. Мне еще не так здоровится… — она смутилась и не договорила.
— Берегите себя, — посоветовал Вербицкий. — И запомните, что я сказал. Не осложняйте жизнь себе… и вашему избраннику.
— Я… я не осложню. Я постараюсь. — Она отбросила свесившиеся на лицо волосы. — Я докажу…
Когда Вербицкий ушел, она, уже не сдерживаясь, уткнулась в подушку и заплакала навзрыд — на том же месте, что и девять лет назад. Мама вышла из соседней комнаты и стала, как маленькую, гладить ее по голове. Потом спросила:
— Это он?
— Да, — жалобно пролепетала Ася, всхлипывая и вытирая лицо. — Он не верит, мам! Он весь в шрамах, мне не добраться… Мам, я докажу! Мам, он тебе \ понравился?
Мама едва заметно пожала плечами.
— Мама! — отчаянно выкрикнула Ася. — Он чудесный! — слезы опять закипели у нее на глазах, но тут в дверь позвонили — Антошка вернулся с унылого, без привычных друзей, гулянья. Ася, спешно вытирая глаза и натягивая улыбку, пошла открывать.
— Ради Антошки, — сказала мама бессильно, просяще. Ася остановилась, будто ей выстрелили в спину.
— Мама, не надо, — с мукой и угрозой выговорила она. Близкие слезы делали ее голос низким и хриплым.
И, когда Антошка вошел, она сняла со шкафа купленный по пути с работы игрушечный вертолет, о котором сын давно мечтал.
На миг Антошка остолбенел, глаза у него загорелись. Он бережно взял вертолет и стал рассматривать, завороженно приговаривая:
— Вертолетик… это тяжелый транспортный вертолет… нет, спасательный. Для планет с разреженными атмосферами… — Он поднял на Асю глаза. — Это папа прислал?
— Ну, что ты? — заходясь от смеха, сказала Ася и присела на корточки рядом с сыном, обняла его. — Папе не до нас, — Антошка крутил вертолет, изучая со всех сторон. — Вот ты гулял долго, а сейчас дядя Валерий заходил, это он тебе принес, потому что он знает, как ты любишь тяжелые транспортные вертолеты!
Антошка опустил руку с вертолетом, недоверчиво глядя на Асю. Глаза его погасли.
— Ну да… — баском пробормотал он. Ася шутливо погрозила ему пальцем:
— Разве можно маме не верить?
— Мам, — позвал Антошка нерешительно. — А мам?
— Что, милый?
— Помнишь, вечером, перед тем, как ты заболела один раз тогда? Ты мне обещала. Я тебя просил, а ты мне обещала.
— Что обещала, Тошенька? — с беззаботной улыбкой спросила Ася и крутнула пальцем пропеллер. Пропеллер завертелся. — Ж-ж-ж-ж-ж, — сказала Ася.
— Нет, ничего. Прости, мама, — сказал Антон и перехватил под мышку вертолет. — Ничего.
4
Хотя Симагин дал телеграмму о приезде, он был уверен, что Ася не встретит. Только в глубине души теплилась надежда увидеть ее на перроне — но она и раньше не обязательно встречала его, не всегда удавалось убежать с работы. Это все были пустяки, главное — он вернулся. Самое страшное позади.
Комнаты имели нежилой вид. Чувствовалось, уезжая, Ася тщательно прибиралась. Как-то встревоженно Симагин несколько раз прочесал квартиру — непонятно было, отчего все выглядит так чуждо, не из-за порядка же… Понял — не было Асиных вещей. И Тошкиных. Ну, ладно, расхожее на них… Но зимнее пальто? Но статуэтка, тоненькая русалочка, которую Ася привезла от мамы, когда перебралась сюда? Игрушки? Он еще раз все перерыл и облегченно вздохнул — помстилось. Ну, нервы стали… На месте платье, которое он подарил ей в мае. На месте его любимый купальник — голый-голый. На месте планетоход, который он купил Антону на день рождения…
С улицы он опять, как с вокзала, позвонил ей на работу — там опять было занято. Девки треплются, окаянные. Сгорая от нетерпения, он помчался к Асиной маме, может, Ася там его ждет и волнуется, поезд-то два часа как приехал! А уж Антон-то наверняка там! Вот обрадуется! В портфеле у Симагина погромыхивал купленный в Москве сложный радиоконструктор.
Никто не открыл. Ошеломленный, он давил и терзал кнопку звонка, из-за двери слышался приглушенный, гневный перезвон. Никого.
Уже тревожась не на шутку, он зашел в первую же кабину и снова позвонил Асе на работу. И снова было занято. Он набирал две минуты, три, четыре, крутил мерно журчавший, иногда западавший диск тупо и озверело. У него дрожали пальцы. Происходило что-то непостижимое и ужасное, он чувствовал, надвигалась какая-то мрачная опасность, он не узнавал Асю. Что с ней случилось? Она нездорова? Она… она — умерла?
Господи, что за чушь? Валерка заходил, все в порядке, ждут…
Звонко щелкнуло в трубке, и сердце Симагина замерло.
— Здравствуйте. Асю можно к телефону?
— А кто спрашивает?
— Да Симагин же!
— А… Аська… — Шум в трубке заглох, словно микрофон зажали ладонью. Потом снова возник тот же женский голос: — Она вышла сейчас. Что передать?
— А… она там? — беспомощно спросил Симагин. — Она просто вышла? С ней все в порядке?
— Раньше надо было думать, — враждебно ответили оттуда и повесили трубку.
Симагин вывалился из кабины. В разрывы плотных облаков прорывались скупые белесые лучи, холодный ветер нес пыль, охлестывая лицо порывистым колючим хлыстом. Что-то случилось.
— И уехал в такой момент? — потрясенно раскрыв глаза, спросила Татка. Ася пожала плечами.
— Работа, — сказала она язвительно и закурила. — В общем-то, я сама его избаловала. Ну, он и привык.
— Это просто свинство какое-то, — немного недоверчиво проговорила Татка. — А теперь звонит, будто так и надо. А знаешь, я сразу поняла, что вы… ну… — Она выжидательно глянула на Асю, потом отвернулась, поняв, что продолжения рассказа не будет, и потянулась к телефону.
— Тат, Тат, — сказала Ася поспешно и чуть смущенно, — ты погоди телефон занимать, а?
Татка опять повернулась — с нездоровым любопытством в глазах.
— А что? — жадно спросила она. — Ждешь, что он еще позвонит? Теперь тебя звать?
— Да он не позвонит, — пренебрежительно сказала Ася и помахала сигаретой. — Он теперь сверкает пятками в свой институт. Я живая, волноваться не о чем.
— Так ты другого звонка ждешь? — восхитилась Татка.
Ася неопределенно улыбнулась.
В полдвенадцатого обещал позвонить Валерий. Они должны были сговориться, как встретятся вечером. Он хотел повести ее куда-то в гости. Валерий оттаивал. Он сам этого еще не понимал, бессознательно сопротивлялся, пытаясь не пустить Асю в себя. Но она побеждала. Он начинал ее любить — той любовью, о какой она мечтала всю жизнь. Ровно, мужественно, чуть снисходительно. Ася снова надеялась и ждала. То, что Валерий позвал ее к своим друзьям, она расценивала как важный этап. Он уже связывал себя с нею. Она гордилась тем, что он ее позвал.