Всякая мало-мальски неодноклеточная тварь заботится о потомстве. Множество таких тварей сбиваются в стаи. Конфуцианский смысл подкреплен еще одним мощнейшим инстинктом и вырастает из него.
И мусульманский смысл, вроде бы не имеющий опоры в физиологии, наверное, можно возвести к одному из самых мощных психологических механизмов человека - стремлению иметь оправдание любому своему поступку, любой претензии и обиде… Раз я все делаю для Бога - значит, я неотступно прав. Всегда чистая совесть - это ж мечта!
А наши светские смыслы оказались слишком придуманными. Не подкрепленными потребностями самой елки. И потому, как бы поэтично и прельстительно их не обосновывали, раньше или позже они начинали требовать насилия для того, чтобы оставаться для народа всеобщими.
А значит, из вдохновляющих путеводных звезд превращались в ненавистные пугала.
Тогда что? И вправду европейско-американский личный успех?
Тогда не надо громких слов, тогда мы не цивилизация, а воистину лишь довольно-таки уродливый и отсталый, никак не могущий примириться с реальностью аппендикс Европы. И надо кончать болтать и со смирением и благодарностью за то, что нас не гонят, а учат уму-разуму, пристраиваться к ним в хвост.
Но почему же именно Россия и вправду всегда будто кость в горле у любого, кто прет в мировые господа? Почему именно она из века в век костьми ложится на рельсы, чтобы преградить ему комфортабельный путь к людоедской победе, - и именно ее потом раз за разом несут по всем кочкам за то, что господства якобы ищет именно она?
И почему тот, кто принимает идеал личного успеха, так быстро и безоговорочно начинает восприниматься здесь чужаком? Отступником? И почему сам он, стоило уверовать в эту рогатую звезду, начинает ненавидеть свою страну? Личный успех выколачивает из презренной Отчизны, а живет где подальше, ибо тут ему, видите ли, ад и гной?
Взаимное отторжение… И не имущественное, нет! Духовное…
Значит, не так все просто.
Тогда что?
Корховой и не заметил, как задремал, - и проснулся, как от толчка. Голова болела почти невыносимо, ее будто тупым колом пытались продавить, но ответ был перед ним, как на ладони.
Вот еще один из самых мощных инстинктов - стремление к расширению зоны обитания.
Конечно, испанцы вполне увлеченно гнали свои каравеллы через океан - ведь из-под синего горизонта им маячили жирные желтые отсветы золота. И североамериканцы настырно, как древоточцы, перли на волах через прерии Дикого Запада, волокли на мускулистых плечах свой фронтир дальше и дальше, неутомимо отстреливая то индейцев, то друг друга… Но кто сравнится с теми, кто, повторяя пусть и придуманный ими самими путь Андрея Первозванного, презрев холода и неудобье, вернее, не презрев даже, а благодаря за них Бога, потому что так, в холоде и неудобье - чище, честнее, святее, - порхнул из блаженного, хлебного черноземья в ледовитые беломорские пустыни? А потом за считанные десятилетия нагулял себе всю Сибирь от Урала до Тихого океана?
А потом - Аляска, а потом - открытие Антарктиды, чего, несмотря на все усилия, не смог даже действительно великий Кук… А потом - ни с чем не сравнимое ликование из-за Гагарина… Можно, конечно, отнести его на счет гордости за державу и социализм - но это же поверхностная пена, елочная игрушка, кумачовая лампочка… А на самой-то верхотуре елки - мы мир раздвинули, вот от чего восторг. Раздвинули мир, и опять-таки туда, где вроде бы и жить нельзя. Где ничего не надо отнимать у других, не надо никого сгонять или истреблять, не надо ни с кем сутяжничать, где, кроме нас, никого нет, и если бы мы не поднатужились, то и не было б…
А что насчет традиции?
Да проще простого!
Пусть европейцев в Откровении Иоанна Богослова приворожило не что-нибудь, а число зверя, пусть они вокруг него целую мифологию наплели, не помня из текста почти ничего иного… Пусть. Они и вообще свихнулись на звере, их на этом их дьяволе исстари переклинило, они в свое время и женщин своих красивых чуть не всех на кострах пожгли, потому что те - ведьмы и с Сатаной трахаются. У европейцев свои тараканы.
А нам в том великом тексте ближе и родней всех остальных его хитроумий и фантасмагорий одно… Одно-единственное, наше, только наше.
И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И отрет Бог всякую слезу с очей, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое.
Новое небо и новая земля.
Вот что на самом-то деле получается у нас лучше всего.
Если, конечно, не мешают.
Вот что за маяк светит нам спокон веку. Вот что за жажда ведет по свету и дарит топливо мыслям и мышцам. Дает корень всему, от литературы до космонавтики, не говоря уж о попытках реформ… Даже из потайной, подноготной глубины маразма, с каким в советское время любой очередной генсек начинал мешать с дерьмом предыдущего, выставляя гениальным уже себя, и то мерцало доведенное высшим партийным образованием до состояния грубой карикатуры это же самое, вековечное наше, горнее: се, творю все новое…
Можете смеяться. Можете говорить, что это извращение и оно хуже любой наркомании. А только глупо под предлогом того, будто оно чересчур шумит, уговаривать сердце перестать биться…
Корховой сам не заметил, как опять уснул - на сей раз сладко-сладко, точно отработавший дневную норму землекоп. И ему даже не закрадывалось в голову: то, что на больничном окне нет занавесок, может оказаться для его хрупкой елки куда значимей, чем даже случайная встреча с Шигабутдиновым.
Опять пролилась
– Вы стульчики-то возьмите, - сказал сосед справа. Днем живот у него и не думал урчать. - Присядьте, в ногах правды нету…
– Точно, - согласился Корховой едва слышно. - Вы ж не на пять минут, я надеюсь? У меня, ребята, нынче душевная травма…
Фомичев, взявшийся было за стоявший у окошка стул, обернулся.
– Ну, ты даешь, - сказал он. - Тебе черепно-мозговой мало, да? Тебе еще и душевную подавай?
Корховой улыбнулся и стрельнул взглядом Наташке в лицо: мол, ну посмейся же, посмейся, все не так плохо… Фомичев придвинул стул для нее, потом отправился за следующим - для себя. Наташка села и сразу положила ладонь на лежащую поверх одеяла руку Корхового.
– Нет, правда. Не спалось, лежу, мыслю… И придумал русскую национальную идею. А потом заснул. И теперь вспомнить не могу!
– Безумец, вспомни! - грозно пророкотал Фомичев, тоже наконец присаживаясь. - Один человек на всю страну знал, какая у страны идея, да и тот забыл!
– Степушка, - жалобно проговорила Наташка, - ну перестань ты балагурить…
– Натаха, а что ж мне, - удивился Корховой, - плакать, что ли? Я еще в своем уме. Я радуюсь. Жив остался! Понимаешь? Это отнюдь не предполагалось сценарием!
– А ты полагаешь, - цепко спросил Фомичев, - был сценарий?
Наташка молчала и только знай себе поглаживала руку Корхового. Уже обеими ладонями.
– Странная история, ребята… - сказал Корховой совсем тихо. - Ментам я сказал, что плохо все помню, мысли, мол, путаются, и просил подождать со снятием показаний… А на самом деле я просто не знаю, как им втолковать. Иногда мне кажется, что у меня и впрямь шарики за ролики заехали и я больше выдумываю, чем вспоминаю…
– Начало интригующее, - кивнул Фомичев. - Считай, ты нас загрунтовал.
– Там какая-то сложная подлянка… Подстава. Парень, который его застрелил… совсем мальчишка, пацан, он еще телефоном меня потом приложил… Он и понятия не имел, что они идут убивать. С ним был второй, повзрослей… Гнида. Он так ловко пацана за руку с пистолетом взял… Парень даже не понял, что произошло. До самого конца был уверен, что это случайность. А это была не случайность. Тот, второй, пришел убить Шигабутдинова, причем непременно - рукой мальчишки. Пистолет нашли?
– Да, - боясь пропустить хоть слово, односложно ответил Фомичев.
– Ну вот… А ведь они вполне могли его забрать, я уже отключился… Пистолет нужно было оставить, чтобы на нем нашли отпечатки. Ребята, тут капитальный материал для журналистского расследования. Но я в ближайшее время вряд ли потяну… Так что дарю.
– Когда теперь менты придут? - спросил Фомичев.
– Не знаю… Завтра, наверное.
– Завтра ты им расскажешь? - спросил Фомичев.
– Вы бы поспрошали стороной, - сказал Корховой, - есть пальчики пацана у ментов в картотеке, или он начинающий. И если начинающий, если пальчиков нет… Куда и зачем его втягивали так круто - вот вопрос…
– Ментам тут карты в руки, - решительно сказал Фомичев. - Не мудри, Степа. А то не ровен час - перемудришь. Рассказывай им все скорее.
Корховой помолчал. Потом перевел взгляд на Наташку.
– Глупо, - проговорил он, глядя ей в глаза. - Я его минуту видел, ну, от силы две - не помню, сколько мы с тем вторым друг дружку валтузили, да и не в минутах дело… Ему с самого начала противно было Шигабутдинову говорить всякую чушь. Он говорил, как робот: обязан сказать, вот и говорил. Без этой их фашистской истерики, понимаете… Такую идейную речь толкал - а себе под нос, с отвращением: бу-бу-бу… А потом за какую-то минуту он успел и изумиться тому, что его руками сотворили, и посочувствовал, дурачок, своему напарнику, потому что был уверен: тот случайно человека завалил и теперь будет угрызаться… и мне впердолил уже совершенно искренне, от души, потому что товарища выручал… Он мне понравился, ребята. Я бы такого сына хотел.
И Наташка жгуче покраснела.
Она дала себе волю, только когда они с Фомичевым уже вышли из больницы на улицу, да и то коротко. Шагала стремительно, целеустремленно - железная деловая женщина - и вдруг остановилась, будто разом ослепла. Глухо, из глубины застонала, как если бы кто-то ей нож вогнал под ребро, затрясла головой, и из глаз хлынули так долго не получавшие вольную слезы.
И тут же потянулась за платком, враз утихнув. Спрятала лицо в платок, шмыгнула оттуда носом пару раз… Фомичев даже не успел вовремя отреагировать и, собственно, когда он затянул свое утешительное: “Наташенька, да что ты, да не надо…” - она уже взяла себя в руки.
– Ничего же страшного… Видно же теперь: Степка счастливо отделался, скоро опять запляшет, правда…
– Да я понимаю, - ответила Наташка совершенно спокойно, только чуть хрипло. Спрятала платок. - Я же курсы медсестер в свое время закончила, с отличием… Все понимаю. А только… Нет, все. Главное - не думать о том, что могло бы быть хуже.
– Да уж… - согласился Фомичев. - На полсантиметра бы правее…
– Молчи, убью, - сказала Наташка. - Утешитель.
Фомичев невесело засмеялся.
– Да, - сказал он. - Прости. Ты сейчас куда? Может, пообедать пора? Давай перекусим зайдем…
Наташка отрицательно покачала головой. Помолчала, будто решая, отвечать или нет. И сказала нехотя:
– Я хочу, раз уж мы в столицу прискакали, к Журанкову заглянуть…
– К Журанкову? - удивился Фомичев.
– Ага…
– А он что, в Москве?
– Да.
– Откуда ты знаешь?
– Подсуетилась, - уклончиво ответила Наташка. - Мне за него как-то тревожно. Он такой неприспособленный… И вдобавок - его же не понимают совершенно.
– Слушай, а ты ведь околесицу несешь, а?
– Ты тоже не понимаешь.
– Ты что, всем неприспособленным помощь и опора?
– Нет, - ответила Наташка. - Только самым хорошим.
– А Журанков что, тоже хороший?
– Очень, - тихо сказала Наташка, не глядя на Фомичева. Помолчала. - Я старательно так, с намеком пожаловалась вчера Алдошину… Мол, не задала Журанкову несколько важных вопросов, без ответов на них глава в книжке моей совершенно не пишется. И глазками на него наивно - бяк-бяк… Он возьми да и расколись: вы же завтра в Москву летите, попробуйте с Журанковым связаться. Мобильного у него до сих пор нет, не обзавелся гений, но чего-то он сейчас в Москву перескочил. Отрапортовал, что поселился в такой-то вот гостинице…
– Он же в Питер уезжал.
– Вот именно. Потому и тревожно. Что-то случилось. Даже Алдошин этого не понял.
– Ну, ты даешь… А ты уверена, что он тебя ждет?
– Уверена, что не ждет.
Фомичев помедлил, с новым интересом глядя Наташке в лицо. Она смотрела мимо.
– А прилично ли молодой красивой девушке самой так вот набиваться в гости к пожилому одинокому мужчине?
– Не говори ерунды, - резко ответила Наташка. Помолчала мгновение и сменила тему: - Какие у тебя самого-то планы?
– Ну, как… Сейчас перехвачу какой-нибудь еды - и попробую в ментовку заглянуть… Повыясняю, что им там уже известно обо всей этой круговерти, где наш Степушка пострадал.
– Бог в помощь, - сказала Наташка.
– А то, может, все ж таки поедим вместе, как подобает порядочным людям?
Видно было, что она колеблется.
– Почему-то мне кажется, что надо спешить.
– Ну, тогда я умолкаю, - с утрированным благоговением сказал Фомичев. - Женская интуиция - это свято. Созвонимся вечерком?
– Обязательно, - сказала Наташка.
Держать себя в руках с каждой секундой делалось все труднее. Тревога закипала, как чайник, - вот-вот повалит пар из носика, а крышка затрясется и гадко забренчит. Наташка знала себя. Она не умела предчувствовать ни погоду на завтра, ни за кого проголосуют, не выиграла ни в одну лотерею и вообще не играла никогда и ни во что, полагая нечистым искушать судьбу из-за пустяков и на пустяки транжирить тонкий, собачий нюх сердца - но еще смладу, когда провалился под лед и утонул дед, а она за полдня до телеграммы принялась ни с того ни с сего на стенку лезть от непонятной тревоги, она поняла, что таким вот предчувствиям лучше доверять. Хотя бы на всякий случай. Пусть потом окажется, что ерунда и бабья дурь. Пусть. Посмеемся, да и дело с концом.
А если окажется, что это не ерунда, то… То…
Ведь про чужих людей она ничего не чувствовала.
Значит, помимо прочего, окажется еще и вот что: она и сама не заметила, как душа ее насквозь проросла Журанковым, пропиталась им настолько, что он стал ей уж всяко не менее близок, чем любимый, просто обожаемый когда-то дедушка: добряк, весельчак, отшельник, пасечник… Тот с таежными пчелами разговаривал, как с людьми. А с людьми вел себя, как с пчелами…
По коридору гостиницы она почти бежала.
На ее осторожный - в общем-то, смущенный - стук никто не ответил. По всем статьям надо было разворачиваться и уходить. Может, спит человек. Может, душ принимает. Может, у него уже есть кто. Она, закусив губу и даже притопнув ногой от негодования на собственное непонятное упрямство, постучала громче. Нет ответа. Она осторожно нажала ручку двери. Дверь открылась.
Когда человек у себя в номере и хоть спит, хоть принимает душ, хоть принимает… кого-то… невероятно, чтобы он не закрылся изнутри.
Наташка шагнула и остановилась на пороге. Сердце скакало в груди так размашисто и высоко, что будто по глазным яблокам лупило изнутри; и оттого темнело в глазах.
– Константин Михайлович! - осторожно позвала она.
Тишина.
Она, тая дыхание, на цыпочках прокралась в номер. И даже притворила за собой дверь. Воровка, как есть воровка. В номере все было аккуратно и безмятежно, ни беспорядка, ни поспешно брошенных неуместных вещей… нет, неправда. Посреди пустынного, как полярная льдина, письменного стола в царственном одиночестве возлежал лист бумаги с размашистой надписью: “Борису Ильичу Алдошину”.
Наташка перевернула его, не колеблясь ни мгновения.
“Я обманул Вас. Просто я очень устал от нищеты. Все мои расчеты - блеф. И теперь мне совестно, страшно совестно. Я больше никогда никому из коллег не смогу смотреть в глаза. Простите. Журанков”.
– Константин Михайлович!! - отчаянно крикнула Наташка, озираясь.
Тишина.
А из-под двери в ванную сочился свет.
Дернув дверь на себя, Наташка не закричала лишь потому, что окаменела.
Погруженный в воду до самого подбородка, виновато втянув голову, из ванны на нее круглыми испуганными глазами смотрел Журанков. Это был взгляд ребенка, которого строгая мама поймала за игрой со спичками. Ну, ругай, ругай, раз уж застукала, я и сам знаю, что нельзя… Физик лежал голый и беспомощный: узкие плечи, поросшая редким волосом впалая грудь, худой, мохнатый понизу живот, панически сжавшийся членик и длинные мосластые ноги, которым, конечно, не хватило в ванной места, а потому колени, раскинутые в стороны, торчали высоко на воздух. Вода в ванной была розовой, и от погруженных в нее запястий Журанкова вальяжно, массивно отматывались, мало-помалу расходясь и бледнея, жирные красные ленты.
Наташка с трудом сглотнула.
Журанков безнадежно закрыл глаза.
У него опять не получилось. Он опять не смог того, что решил. Он так все складно сочинил, так досконально расчислил. Он написал прощальное письмо Алдошину, чтобы никто и помыслить не смог увязать его самоубийство с делами сына. Он решил не топиться - когда еще труп найдут, а надо, чтобы от Вовки отстали поскорей. Пока не началось необратимое. Он не запер дверь в номер, чтобы его обнаружили нынче же.
Он все продумал, как всегда, - так, что комар носу не подточит. И, как всегда, нелепая случайность, предсказать которую было не в силах человеческих, поломала весь его филигранный расчет. Ну кому могло прийти в голову, что женщина, которая теперь снилась ему каждую ночь, окажется в его номере через пять минут после того, как он отбросит лезвие?
Безнадежно…
Как всегда.
Он не открыл глаз, даже почувствовав ее руки у себя на плечах, и даже не попытался ей как-то помочь, когда она, надрываясь и то и дело выплескивая на пол, на себя, на ювелирно элегантное свое платье плюхающие кровавые волны, молча принялась выволакивать его из воды.
Опять не пролилась
Наташка долго не отвечала. Фомичев уже начал думать, что она либо спит, либо, наоборот, слишком увлеклась чем-то, неважно чем, чем-то очень важным, с этим самым Журанковым. Он уже хотел дать отбой.
– Ал-лё? - спросила Наташка басом.
– Привет, - осторожно сказал он.
– А-а, - протяжно сказала Наташка, - это ты, Фомич…
У него брови слегка поползли вверх. Наташка так амикошонски никогда себя с ним не вела.
– Наташка, - сообразил он, - ты что, пьяная? Вы там выпиваете, что ли?
– Стошку вискарика огрела, - легко призналась она. - На голодняка, правда. Нет, ты не думай, Фомич, это не разврат. Это я уже дома. В полном одиночестве.
– Понятно, - сказал Фомичев. - У тебя что, Наташечка, нечаянная радость? Журанков тебе наконец рассказал, на чем мы осенью полетим к альфе Центавра?
Наташка отчетливо икнула. Потом поведала:
– Журанков с собой покончил. Вскрыл себе вены в ванне. А я его спасла.
– Ты что несешь? - обалдело помолчав, осведомился Фомичев.
– Правда, - ответила Наташка так тихо и трезво, что Фомичев сразу понял: да, правда.
– Как это было? - негромко и совершенно спокойно спросил Фомичев.
– Захожу, а он в ванной, - сообщила Наташка и опять икнула. - Ага. Вены на руках порезал и лежит, как в маринаде. Ой, погоди… рекламная пауза. Я еще накачу. Вот это денек…
Слово за слово она рассказала, как было дело. Как крутила жгуты, как сообразила позвонить не в неотложку, а в представительство “Полудня” в столице, чтобы не затаскали потом гения по психиатрам…
– Наташка, ты героиня, - дослушав, от души сказал Фомичев. - Так соображать в таком экстриме…
– Херня, - бесшабашно отмахнулась Наташка. - Слушай дальше. Он молчал-молчал, потом все ж таки отверз уста и начал гнать полную пургу… Чтобы я не вызывала врача, чтобы я ему размотала повязки и отпустила залечь обратно. Потому как я все испортила и всех погубила. Его, мол, сына коварно впутали в кровавое преступление и теперь шантажируют Журанкова, чтобы он кому-то там рассказал главную военную тайну, а то сына засудят… А вот если он, Журанков, немедленно помрет, то и сыну ничего не грозит, и тайну никто не узнает…
У Фомичева в голове что-то напряглось, будто слова Наташки, как ключ, заводили некую пружину, а потом, коротко скрежетнув, провернулось и встало на свои места.
– Наташ, - тихо сказал Фомичев. - Таких совпадений, конечно, не бывает… Но на самом деле еще как бывает. Не сын ли Журанкова проломил башку нашему Степану?
Некоторое время в трубке было слышно лишь запаленное дыхание Наташки.
– Ты вот что, - сказал Фомичев. - Ты сейчас ложись спать… ну, накати там еще, сколько надо для релакса, и отдыхай. Завтра нам эту сову надо прояснить.
Он остановил себя на половине того, что поначалу хотел сказать, потому что вовремя сообразил: если сказать все, Наташка уж точно не заснет.
Потому что для Степана, если так, получался совсем иной расклад. Получалось, что он не плюгавой шпане под руку подвернулся, а занятым каким-то серьезным делом профи. А те, если уж начали, свидетелей не оставляют. Игра немалая. Журанков, конечно, как у Галича пелось, то ли гений, а то ли нет еще - но исходить надо из худшего. В данном случае худшее - это что он воистину гений и что ради завладения его мозгами и тем, что в них таится, крови не пожалеют.
– Фомич, - ошеломленно проговорила Наташка, - а ведь это и правда может быть. Он же мне сказал: мол, сына пальцы нарочно оставили… Только я не соображала ничего. Жду врачей, а сама думаю: платье у меня мокрое и в кровище, и платья мне смертельно жалко…
Через полчаса Фомичев уже снова был возле больницы. Медленно, в крайней сосредоточенности озираясь по сторонам и словно что-то прикидывая про себя, он пошел по тротуару вдоль обшарпанной больничной стены; не сделав ни малейшего поползновения войти внутрь, прошел мимо входа, через который они совсем недавно так браво прошагали вместе с Наташкой…
Это только в американских боевиках нет ничего проще, чем добить лежащего в госпитале свидетеля. Переодеться в белый халат, пройти, механически раскланиваясь при встречах с другими белыми халатами, войти в надлежащую палату и, пока никто не видит, то ли укол сделать, то ли в капельницу чего-нибудь плеснуть, то ли отключить какой аппарат от электропитания… И - назад, снова приветливо раскланиваясь с якобы коллегами. Никто и внимания не обратит.
Попробуйте проделать нечто подобное, когда даже лечащего-то врача днем с огнем не сыщешь и никакие умные приборы к потерпевшему не подключены за неимением таковых в больнице вообще, но зато палаты утрамбованы увечными, точно банки с килькой.
Если не современные американские боевики, то… Старый добрый Конан Дойль?
Коли так, однозначно нам сюда.
Вошли.
Поднялись.
Дверь на чердак, разумеется, не запиралась.
М-да. Носом дышать - воняет; дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, - может стошнить.
Ничего, привыкнем.
Еще недавно здесь, вероятно, было гнездовье каких-нибудь бомжей. Ага. Вот и одеяла… так сказать. Но то ли по случаю наступления теплых дней бомжи перепорхнули куда-то к лучшей жизни, то ли… то ли вернутся к ночи. То ли их кто-то как-то спугнул.
А вот и слуховое окно.
Фомичев осторожно высунул голову.
Крыши, крыши… Красота. Горизонты раздвинулись; до туч, провисших, будто переполненные торбы, рукой подать… К небу чуть ближе - и дышится уже совершенно иначе, полной грудью, от души, и хочется руками махать, как крыльями. Чому я не сокил, чому не литаю?.. Из-за влажно отблескивающих железных горбов проросли невидимые снизу, из уличных теснин, изящные стебли далеких сталинских высоток; хаяли их, хаяли, костерили-костерили, а до сих пор они лицо столицы. Вон то, конечно, МИД, а вон гостиница “Украина”… Давно бы пора ее в “Малороссию” переименовать. Для баланса. По Крыму едешь - вместо села Русское вот уж сколько лет село Руське, вместо села Пушкино - село Пушкине…
Словом, хай живе жовтые монголоиды и блакитные европеоиды.
Ага. Вот сюда, если что, можно юркнуть. Можно к следующему окну перейти по крыше… Без проверки запасного хода для отступления дела не делаются.
А вон и окошко палаты Корхового. Там уже свет зажгли. Наверное, отужинали, новости, как подобает настоящим мужчинам, посмотрели, обсудили степенно и разумно всю политику вдоль и поперек, смешали с дерьмом Чубайса и теперь, кто более-менее ходячий, козла забивают. А Степка лежит, слушает. Как бы это его убедить завтра же рассказать ментам поподробнее обо всех странностях происшествия… Менты-то должны сообразить, что в свете новой информации свидетель находится под угрозой.
Хотя, конечно, если бы у нас делалось все, что должно делаться, и все впрямь соображали бы то, что должны соображать - уж не по врожденной потребности мыслить, ладно, но хотя бы по долгу службы, в узких рамках прямых обязанностей, - у нас бы многое шло иначе… Ш-шастье уже было бы, и никто бы никуда не ушел обиженный. Ни в эмиграцию, ни в независимость…
Пока окончательно не стемнело, Фомичев шатался по крыше и прикидывал, потом обустраивался. Судя по всему, первоначальный выбор был правильным - именно отсюда открывался наилучший вид на окошко палаты Корхового. Ну, а если вообще расчет ошибочен… Что ж, Степан, прости, я сделал все, что мог.
Бомжи так и не вернулись. Наверное, и не собирались. Одеяла, стало быть, очень кстати. Надеюсь, хотя бы насекомых там нет… В этом ворохе можно очень даже нехило замаскироваться: ворох и ворох…
Ждать пришлось каких-то три часа.
Что-то коротко лязгнуло, проскрежетало, и тьма чердака, наполненная едва ощутимым, на грани чувствительности бокового зрения мерцанием, вдруг развалилась пополам: в дверь сунулся широкий световой луч. Фомичев успел прикрыть глаза и не видел, как шевелится в луче темный сгусток, скользяще перегораживая свет. Потом свет будто снова откусили - дверь закрылась. Теперь, как и прежде, заваленные пылью, грязью и барахлом чердачные теснины освещались лишь рассеянным светом улицы, сочившимся в слуховые окна.
Движение было слышно отчетливо, неприкрыто. И дыхание.
Непрофессионал.
Фомичев сберег глаза от короткого удара внешнего света и теперь был в куда более выигрышном положении, нежели припозднившийся визитер. Тот некоторое время бестолково ворочался, шумно натыкаясь на какие-то углы, трубы и черт знает что еще - вроде бы и не было на чердаке столько препятствий и выступов, сколько гость насчитал плечами, коленями и, судя по разнообразию звуков, лбом. Потом отчетливо чертыхнулся, пробормотал что-то вроде: “Сами пускай попробуют без фонарика…” Фомичев уже совершенно отчетливо видел, как темная фигура поставила на пол длинную сумку, порылась во внутренних карманах и извлекла из недр карманный фонарь. Еще мгновение - и тот пустил узкую струю желтого света, которая, строго говоря, сделала обзор еще более проблематичным: то, что прокатывается в струе, видно, да и то лишь в чересчур контрастном и оттого будто плоскостном, двухмерном изображении, а уж чуть от струи в сторону - вообще беда, бездна. Фомичев нипочем бы не стал так затруднять себе жизнь - светить здесь фонариком.
Все ясно. Шпана.
Гостю было лет слегка за двадцать. Может, даже меньше - просто, как одно время было модно говорить, акселерат: бицепсы, трицепсы, все свободное время - спортзал да водка с пивом; гениталии до колен, под черепом - полтора ганглия. Держа фонарик левой рукой, парень с лихим хрустом расстегнул молнию сумки и достал небольшую винтовку. Из бокового кармана сумки вынул оптический прицел. С легким щелчком вогнал прицел в гнездо. Потом неумело навинтил глушитель.
Ну, времена… Свобода, блин, свобода… Полуночи еще нет - а по улицам столицы разгуливают безмозглые недоросли с винтовками, и будто так и надо.
Если и есть в России что-то поистине удивительное - так это то, что тут еще остался кто-то живой.
Сосредоточенно сопя, акселерат стал ладиться с винтовкой на краю слухового окна, примериваясь стволом в сторону больницы. Фонарик акселерат оставил лежать на полу, лучом кверху, чтобы отраженным от потолка светом светил рассеянно и просторно. Ну, ладно… Киллер хренов.
Фомичев призраком вздыбился из тряпья и, двигаясь стремительно и беззвучно, в три шага оказался у парня за спиной. Тот, даже если бы и услышал что-то, не успел бы повернуться. Но он не слышал. И, похоже, не слушал - так был увлечен своим подвигом. И так уверен в том, что он властелин мира и, кроме него, в мире все - твари дрожащие. Фомичев небрежно ткнул киллера прямыми пальцами в шею с обеих сторон. Парень коротко хлюпнул горлом и, обмякнув, со стуком выронил просунутую было наружу винтовку - и сам на подогнувшихся ногах повалился на пол рядом с нею.
Фомичев проворно прошелся руками по его карманам. Ну, документов, конечно, никаких нет, на это ума хватило. Записная книжка, ага. Мобильник. Ага. Это все нам пригодится… Так. Ох ты, Господи, не заметил сразу - наш Ли Харя Освальд даже в перчатках! Это кто ж таких бойцов дрессирует, интересно? Романтика! Но теперь - оч-чень кстати. Фомичев стянул с рук парня перчатки и надел сам. Взял одну руку киллера, поисхитрялся малость, чтобы отпечатки пришлись туда, куда надо, потом притиснул пальцы террориста к прикладу винтовки. Проделал ту же операцию с другой рукой. Вот так, голубчики. Долг платежом красен. А может, и для дела потом пригодится. Одной из тряпок бомжового вороха - как сей ворох тут кстати оказался, как кстати! слава бомжам! - скрутил запястья парня и притянул их к одной из тянувшихся вдоль стены труб, мохнатых от дряхлой обшивки и пыли. Аккуратно, чтобы не потереть отпечатки, взял винтовку, проверил магазин (два патрона, ё-пэ-рэ-сэ-тэ), потом не утерпел: высунулся наружу - и глянул на окно палаты Корхового сквозь прицел.
В палате теплилось лишь дежурное освещение, но хорошая оптика будто зажгла там дополнительный свет; лицо Корхового было прям вот оно. И койка стоит, как нарочно, напротив окна. У стены голенастый штатив дремлющей капельницы - скелет инопланетянина…