Самое простое — это не произносить гарных, но явно припозднившихся речей о чувствах, а наоборот, полной сволочью себя напоследок поставить, чтобы не тосковали о тебе, а возненавидели… Но можно и получше придумать.
И я, прописав Кашинскому несколько вполне обычных сеансов на кабинете, в рекордные сроки набросал план-график восстановления его трухлявой искры, лет по меньшей мере двадцать назад затоптанной им же самим, потом тщательнейшим образом рассчитал первую горловину, прикидочным — вторую, и, позвонив Кире, поручил их реализацию ей.
Положа руку на сердце: я колебался. Презрев занятость, я отправился за решением в паломничество по святым местам — к той квартирке на первом этаже, которую мы снимали с Кирой в начале совместной жизни… потом умерла мамина мама, мама осталась с па Симагиным, а нам с Кирой достались бабушкины апартаменты — тогда мы оставили изначальную обитель.
Глупо было это делать, и совсем уж глупо рассказывать об этом — но я туда изредка ездил. Приникал, так сказать, к истокам.
Лучше бы я этого в тот раз не делал. Ничего там не изменилось, только сильно разрослись кусты, высаженные между приземистой серой пятиэтажкой и тротуаром, так что первого этажа и не видно было почти. Я лишь по коричневым раздвижным решеткам, ещё до нас навешенным внутри кем-то из предыдущих жильцов для вящей безопасности, узнал наши окна. Но даже не замедлил шага. Миновал засиженного юношеством бронзового юнгу на КИМа. Продефилировал мимо магазинов — куда во времена оны я радостно бегал за снедью, где мы с упоением покупали наши первые общие вещи, ерунду всякую вроде ситечка для кофе или комнатной антенны… И пошел обратно.
Паломничество, против ожиданий, на этот раз лишь ожесточило меня. Раньше подобные свидания — вот этот кирпичик! вот эта щербинка в асфальте! вот эта ветка! вот эта дверь, ну вот же! — сладко подчеркивали нерасторжимую связь с былым, намекали на возможность возвращения, возобновления — и на сердце возгоралась светлая тихая печаль с изрядной толикой надежды. Вся — сродни надежде. Теперь омертвевшие декорации исчерпанного, сработавшегося счастья лишь подчеркивали окончательную и бесповоротную оторванность тех дней от дня сего, полную невозможность их возврата ни под каким видом, ни в какой доле — и вызвали одно только раздражение, даже злость, как надругательство над самым святым, как всякий явный и наглый обман: по видимости все то же, а по сути другое.
Это ощущение и было решением. Невозможность так невозможность. Стало быть, если не назад, то вперед.
Спецоперация, таким образом, пошла в три уровня. На первом проводился нормальный курс терапии с обычной целью повысить динамичность психики. На втором — был начат ряд психотерапевтических спектаклей с целью вернуть Кашинскому уверенность в себе и в своих силах. А на третьем, предназначенном уже не столько для него, сколько для Киры, я ожидал, что она, своими собственными стараниями залечив Прометею печенку и вложив утерянную зажигалку в его персты, СВОИМИ РУКАМИ ЕГО СДЕЛАВ, с ним и останется. Будет пестовать и баюкать. Материнский инстинкт. И станет ей не до меня. И перестанет она мучиться из-за меня. Не мог я больше терпеть, что она из-за меня мучается. Не мог.
Он в её стиле, да и, видимо, человек действительно пристойный.
А он… Ну, Киру просто нельзя не полюбить.
А я… я, если буду мучиться один, уж как-нибудь сдюжу. Это легче.
И вот лед тронулся.
— А ты не ошиблась? — спросил я недоверчиво.
Она чуть качнула головой.
— Я бы не стала тебе говорить, если бы не была уверена.
— Ой, тщеславие бабье! — засмеялся я. — Иду это я, красивая, а мужики кругом так и падают, так и падают, и сами собой в штабеля укладываются!
У Киры замкнулось лицо.
— У меня возникло такое подозрение, — сухо произнесла она. — Это не планировалось. Это сбой. Я сочла своим долгом тебя предупредить.
— Пренебрежем, — сказал я легкомысленно. — Во всяком случае, пока. Даже если ты и права, легкая влюбленность делу не помешает, наоборот. Мужчинам, а в особенности творцам, это полезно. Музы там, все такое прочее…
— Антон, — взволнованно сказала она. — Я тебя не понимаю. Ты никогда не был ни жестоким, ни даже недальновидным. Всегда максимум лечебного эффекта при максимуме безболезненности. А теперь… Я никогда не сталкивалась с таким поворотом, и теперь мне не по себе. Я не знаю, как быть.
— Кира, — сказал я, напустив серьезность, — я, прости, тоже не понимаю. Из-за чего сыр-бор? Тебе что, неприятно, что тобой, скажем, восхищаются или неровно дышат?
Она с силой провела ребром ладони по скатерти. На меня она уже не смотрела. У неё вдруг стали пунцовыми щеки, лоб, даже шея.
— Я, видишь ли, к этому чувству… которое любовью называется… отношусь, Антон, с чрезвычайным пиететом. С чрезвычайным. Он неплохой человек, по-моему. Замотанный, измученный, очень кем-то когда-то униженный. Наверное, наделавший ошибок — как всякий хороший человек. Это парадоксально, да? Подонки творят свои подлости нарочно и ни секундочки не мучаются потом, и все как бы в порядке вещей. А хорошие, стремясь к каким-то идеальным кренделям, такого, бывает, наворотят — потом всю жизнь не расхлебать… Он очень хороший и очень несчастный. Добрый, веселый, умный.
О ла-ла, с предсмертной веселостью подумал я.
— Знаешь, он даже на твоего отца чем-то похож, по-моему.
Почему-то она никогда не называла па Симагина моим отчимом, только отцом. Что, в общем-то, и правильно.
— Я не хочу, чтобы он из-за меня вдруг начал страдать. В конце концов, посмотри на это с точки зрения нашей задачи. Он только глубже в депрессию свалится.
— Полагаю, нет, — ответил я.
— Ну, тебе виднее, — нехотя сказала она. — Как знаешь. Но у меня в связи с вышесказанным вопрос более мировоззренческий. Прежде я как-то не очень задумывалась на эту тему, но теперь, при перспективе доставить кому-то боль… Вот что, — она глубоко вздохнула, словно собиралась нырять. — Насколько порядочно то, что мы делаем?
Это был вопрос.
Я и сам уродовался над ним не одну бессонную ночь в ту пору, когда нащупывал путь. Выкручивал совесть так и этак, ставил на ребро и плющил на наковальне — и вслушивался в её писк, пытаясь понять, что она там пищит, и имеет ли она право пищать, когда речь идет о материях столь серьезных.
Почему интрига и обман, с неимоверной легкостью прощаемые тем, кто напропалую пользуется ими в личных и своекорыстных целях, вызывают такое негодование, если к ним прибегают во имя целей благих? Потому ли, что всякий нормальный человек вполне знаком с первым вариантом — сколько раз сам подличал и врал по мелочам, это в порядке вещей, без этого не проживешь… Но к тому, кто толкует о благе, всегда относятся с подозрительностью, как к заведомому лицемеру, и рады-радешеньки уличить его, ниспровергнуть, стащить с пьедестала в грязь.
А ещё потому, что к тебе относятся так, как ты к себе относишься. И ты, верно уж, человек-то хороший, коли к благу устремился, именно потому, что хороший, жестоко и мучительно совестишься оттого, что подчас вынужден пускаться во все тяжкие. Тут-то тебя и ловят за руку. Тебе совестно — стало быть, ты и впрямь виноват. Вот, скажем, ради жилплощади нормальному человеку никогда ничего не совестно — он никогда и не виноват поэтому!
А главным образом потому, что твое благо отнюдь не обязательно будет признано благом теми, кто тебя обсуждает и выставляет оценки. Вот в чем дело. Буханка хлеба, или тетка посисястей, или навороченный «чероки» — это всем понятное, очевидное, бесспорное благо. А вот твои измышления и грезы — манят далеко не всех. И, стало быть, для очень многих из формулы уходит множитель «благо» — и остается одна голая неприглядность.
Ладно, Бог с ним, с благом. Не надо громких слов. Я совершаю нечто не ради благих целей, а просто ради своих целей. Я не стану обсуждать, хороши эти цели или нет, являются они благом или не являются. Я следую им и буду им следовать. И, как любой иной человек, пойду ради них на… многое. Кто-то идет на многое ради жилплощади, а я — ради того, чтобы сеятели сеяли. Все.
Для того, чтобы сделать что-либо, нужно соблюдать всего лишь три условия. Во-первых, нужно начать это делать, во-вторых, нужно продолжать это делать, и, в-третьих, нужно завершить это делать.
В такие минуты мне до тоски отчетливо, как совсем недавний, вспоминался последний день детства. Как мы с па Симагиным бодро топаем в химчистку, — знать не зная и ведать не ведая, что через несколько часов мама так страшно и необъяснимо заболеет, и потом рухнет мир. И он рассказывает что-то про неразрешимые вопросы и необратимые действия. Как страшно их совершать. Как не с кем посоветоваться. Что это за кошмар — когда ответственность ни с кем нельзя разделить. На каком-то созвучном той эпохе примере — про революцию. И я тогда даже понял кое-что…
Мудрый па Симагин.
Вот что я подумал сейчас. Наверняка найдутся трудящиеся, которые заподозрят меня, как в свое время принца датского Гамлета заподозрили, в гомосексуальной влюбленности в отца. Ну, в отчима. Уж слишком часто я его поминаю. И слишком, дескать, в превосходных степенях по отношению ко всему остальному, которое, дескать, как колос, пораженный спорыньей, в сравнении с чистым… Отдаю себе в этой опасности отчет.
И плюю на нее.
— Кира, — сказал я проникновенно. — Это мы когда-то очень подробно обсуждали. И, как мне казалось, пришли к полному единодушию. И работали вместе пять лет. Не было у меня в этом деле человека ближе по духу. Неужели ты тогда так горячо соглашалась со мной единственно потому, что ЛУЧШЕ КО МНЕ ОТНОСИЛАСЬ?
Это был запрещенный удар, и я прекрасно это знал. Но мне нужно было, чтобы она, во-первых, некоторое время ещё работала с Кашинским, и, во-вторых, в очередной раз убедилась, что я гораздо хуже, чем ей мнилось прежде.
У неё задрожали губы. Какое-то мгновение мне казалось: она заплачет. Но она сдержала себя.
— Я к тебе, — вздрагивающим голосом сказала она, — и теперь очень хорошо отношусь, Антон. И если ты мне не веришь, это беда.
Я ей верил. Но беда была в том, что никакое, даже самое замечательное отношение друг к другу уже не могло нам помочь.
Последняя фраза, пожалуй, как раз и исчерпала до донца ресурс её преданности, и она, сама того не ощутив, стала значительно от меня свободнее, чем минуту назад. Мой отвратительный выпад буквально отшвырнул её прочь — как легкую щепочку грубо отшвыривает буруном от проревевшего рядом катера.
Какое-то мгновение она ещё всматривалась в меня прежним взглядом. Ждала обратной волны. Потом её лицо замкнулось, как бы захлопнулось.
— Да, — сказала она. — Похоже, нельзя долго играть людьми безнаказанно. Пусть даже и в благих целях. Привычка смотреть на людей, как на шахматы, до добра тебя не доведет, Антон. Не доведет, — встряхнула головой. — Наверное, ты уже спешишь… как всегда. Иди, не трать время. Мы обо всем поговорили, я все поняла. Глебу передать привет?
— Разумеется, — сказал я.
— Я так и думала, — ответила она.
Лифт неторопливо спускал меня с эмпиреев, когда сотовик снова запищал.
— Значит, такие дела, — произнес азартный голос Коли мне в ухо. — Я покамест вокруг да около хожу. С соседями поговорил, с участковым с их… Действительно, есть такой сосед двумя этажами ниже. Вениамин Петрович Каюров, двадцать восемь лет. Работает в статистическом отделе горбюро по трудоустройству. Запомнил?
— Да.
— Отзывы самые положительные. Ни пьянок, ни приводов, ни шума в доме… Никаких подозрительных знакомств и связей. Похоже, пустышку тянем. Но я ещё посуечусь. Сейчас продумываю, под каким соусом выходить на прямой контакт. Вечер у меня будет, скорее всего, занят всем этим плотно — так что следующая связь, наверное, утром завтра.
— Хорошо, — ответил я. — Отлично, спасибо. Завтра так завтра. Тогда до завтра.
Дискета Сошникова
Различие понятий «свободы» и «воли».
Слово «свобода» мы начали трепать лет двести назад всего лишь, и, как правило, синонимично исконному своему слову «воля».
Однако!
То, что называется свободой, стало возможным лишь тогда, когда один-единственный человек стал самостоятельным и самодостаточным вне племени, клана, общины, семьи, цеха или иного объединения. Свобода — это возможность действовать согласно индивидуальным побуждениям при обязательной индивидуальной же ответственности. Поэтому свобода индивидуума не нарушает свободы других индивидуумов, а коли нарушает — вот тебе и ответственность: сам виноват, суд идет. Поэтому же свобода — состояние, дающее душевный комфорт и уверенность в будущем. Это состояние нормальное и при нормальных условиях — неотъемлемое. И оно совершенно не противоречит религиозной идее посмертного спасения, что во времена формирования представлений о свободе было крайне ценным. Да и по сей день сильно облегчает пользование свободой.
Воля же — это возможность действовать согласно своим желаниям вопреки установкам того объединения, в которое человек влит, как его ЛИЧНО НЕСАМОСТОЯТЕЛЬНЫЙ фрагмент. Воля — это всегда предательство, совершенное по отношению к своему коллективу, всегда восстание против него. Она по самой природе своей направлена против иных индивидуумов того же коллектива. И, следовательно, она — безответственность за свои действия. Поэтому она всегда конечна, и за неё всегда ожидается расплата. Поэтому состояние воли всегда сопряжено с чувствами вины и страха, которые кого ограничивают в привольном безумии, а кого, напротив, окончательно приводят в мрачный экстаз. Эх, погуляю напоследок — а после хоть в острог, хоть на плаху! Прости, народ православный! Год воли — а потом, если жив остался, десятилетия в схиме, в замаливании греха и в исступленной благотворительности. И даже если удастся протянуть волю до физической смерти — все равно ощущается неизбежность расплаты за гробом. Поэтому даже во время самой невозбранной воли откуда ни возьмись возникают судорожные пароксизмы покаяния, доброты, милосердия. Но отсюда же и невероятные зверства, волю сопровождающие — все равно терять уже нечего, остается лишь куражиться напоследок. Воля — состояние внутренне противоречивое и потому неизбежно истерическое.
Свободы мы никогда не хотели и до сих пор не знаем, что это за зверь и с чем его едят. Дальше мечтаний о воле мы не ушли. И поэтому, когда подавляющее большинство населения буквально свихнулось на стремлении к воле, лопнули все объединяющие структуры.
Свобода и организация ДОПОЛНЯЮТ друг друга, воля и организация ИСКЛЮЧАЮТ друг друга.
Американские писатели, как правило, даже сцены любви описывают, как производственный процесс. Джон расстегнул тугую пуговицу её лифчика. Мэри опрокинулась на спину и согнула ногу в колене. Он взял её своей мускулистой правой рукой за её тугую левую грудь. Она глубоко и часто задышала… Идет нормальная работа, и надо выполнить её как можно более квалифицированно.
А у нас даже в самых поганеньких производственных романах застойных времен даже процесс плавки чего-нибудь железного описывался не то как миг зачатия, не то как литургия. Директор Прохоров затаил дыхание, сердце его билось часто-часто. Вот оно, наконец-то! Сбылось, сбылось! Священный трепет охватил парторга Гусева, когда первый металл сверкающей рекой хлынул в… Не просто дело сделано — шаг в будущее сделан, шаг в самосовершенствовании сделан. Поэтому насколько квалифицированно и высокотехнологично сделан этот шаг — уже не столь важно.
В каких только мелочах не проявляется поразительная разница культур! Имеющий глаза да увидит…
Национальная идея.
Ортодоксальные демократы продолжают уверять, будто все развитые страны живут себе безо всякой национальной идеи — и прекрасно живут. Немцы, пока имели национальную идею, были фашисты, а теперь вся их национальная идея — как бы выиграть в футбол, и поэтому у них получилось благоденствующее общество.
Двойная подтасовка.
Во-первых, всякая национальная идея здесь сводится к идее националистической.
Во-вторых, на самом деле без идеи живут только страны, находящиеся в цивилизационном кильватере, а страны — становые хребты цивилизаций (Хантингтон называет их сердцевинными) не выдерживают внешних нагрузок и внутренних напряжений.
Кстати: отними у американцев десятки лет культивировавшуюся веру в то, что они суть Народ-Демократияносец и что поэтому они самые умные, самые сильные и самые богатые — тогда не поручусь за территориальную целостность и организационную монолитность их державы. Думаю, кризис 60-х годов — то, что называют критическим десятилетием Америки — был вызван не в последнюю очередь тем обстоятельством, что СССР на пике своего могущества и влияния на какой-то момент пошатнул эту веру.
Одна из основных ошибок реформаторов первого призыва, повторяемая теперь по долгу службы их формальными последователями — знак равенства между мракобесием и автономной культурной традицией. По-человечески понятно. Прежде чем начать повышать квалификацию в Сорбоннах и Гарвардах, все они зубрили обществоведение в советских школах и истмат в советских вузах. И оказались, по Шварцу, лучшими учениками.
Вслед за марксистами-ленинцами они сочли евроатлантический вариант социального устройства венцом развития, а все остальные цивилизационные очаги — лишь ступенями восхождения от варварства к культуре по единой столбовой дороге человечества. Поэтому схема действий казалась им очевидной: надо лишь преодолеть варварство, и на его место придет культура. Искоренить плохое свое, и на обширном опустевшем пространстве само собой воцарится чужое хорошее.
Результатом борьбы с идеократией явилось, однако, лишь то, что для подавляющего большинства граждан нашей страны понятие культуры свелось к понятию культуры потребления. И коль скоро аскетические цивилизации всегда проиграют на этом поле гедонистическим, результат сопоставления был предрешен. Россия в глазах самих же россиян предстала страной дикарей. И разочарование в своей культуре потребления перечеркнуло в глазах очень многих всю свою культуру целиком.
Существует миллион определений культуры. Еще одно: это СОВОКУПНОСТЬ ДЕЙСТВЕННЫХ МЕТОДИК ПЕРЕПЛАВКИ ЖИВОТНЫХ ЖЕЛАНИЙ В ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ. То есть желаний, связанных с непосредственными задачами биологического выживания, в желания, как бы отвлеченные от мира сего.
Данная формулировка вовсе не подразумевает дискриминации предметных желаний по отношению к отвлеченным, не подразумевает замены всех материальных желаний на идеальные. Культура творит из животных же желаний (потому что, кроме как из них, желаний творить не из чего) желания иного качества. Не высшего и не низшего — просто иного. Человеческого. Не так, чтобы животных желаний не осталось, а так, чтобы возникло что-то помимо них — да вдобавок, из них же.
Различные цивилизации на протяжении тысячелетий мучительно вырабатывали методики такой переплавки, но — разные. Бессмысленно говорить, какая методика лучше, а какая хуже.
Это как с цветом кожи. Черный лучше или белый? Бессмысленно спрашивать. Сразу контрвопрос: ДЛЯ ЧЕГО лучше?
Значит, во-первых, если животные желания практически у всех людей одинаковы, то желания человеческие несут на себе печать своеобразия той или иной цивилизации. Во-вторых, методики одной цивилизации совсем не обязательно подойдут другой. Они неразрывно связаны с основной ценностью цивилизации, с её ИДЕЕЙ. Они апеллируют к ней и опираются на нее.
В самом общем виде этот процесс можно описать формулировкой «ради чего».
Например, на заре своего существования все мировые культуры так или иначе пришли к принципу «не делай другим того, чего не хочешь себе». Это краеугольный камень любой этики. Но в канонических текстах мировых религий фраза, где он формулируется, никогда не оставляет его в изоляции и не провозглашает в голой бездоказательности
«Не делай человеку того, чего не желаешь себе, и тогда исчезнет ненависть в государстве, исчезнет ненависть в семье». Конфуций, «Луньюй».
«Итак во всем, как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними; ибо в этом закон и пророки». Евангелие от Матфея, глава 7, стих 12.
«Не злословь тех богов, которых призывают они опричь Аллаха, дабы и они, по вражде, по неразумию, не стали злословить Аллаха». Коран, сура «Скот», аят 108.
Простенькая, но абсолютно интегральная, общечеловеческая истина категорического императива и суперавторитеты, присущие только данной цивилизации, сплетены так, что не разорвать.
В христианстве — закон и пророки.
Кстати: уже здесь, одной этой фразой, похоже, была предрешена неизбежность распада на католическую и православную ветви и, соответственно, на евроатлантическую и византийско-восточнославянско-советскую цивилизации. На чем однажды под влиянием тех или иных обстоятельств сделали акцент — на том и начал держаться главный регулятор совместного существования. Закон — и получили в итоге правовое общество, ибо в нем, в законе — религиозном поначалу, светском впоследствии — и содержится гарантия того, что тебе никто не сделает того, чего ты не хочешь себе. Пророки — получили общество, где главным хранителем и защитником этического императива служит харизматический лидер. «Президент, отдай зарплату!».
Казалось бы, и конфуцианство чревато подобной же двойственностью. Семья или государство? Государство или семья? Но идеологи и юристы имперского Китая ухитрились преодолеть это противоречие, срастив то и другое воедино: государство есть лишь очень большая семья, семья есть минимально возможное государство. И тогда ипостаси суперавторитета не только не разорвали императив, а наоборот, принялись поддерживать его под обе руки. Чисто светский, посюсторонний суперавторитет благодаря своей увязке с семьей — категорией тоже посюсторонней, но естественной, не давящей человека, а напротив, только и делающей его человеком полноценным — оказался столь же вечным, как понятие семьи, и не подверженным превратностям любви или нелюбви отдельного человека к государству, превратностям государственной исторической судьбы, государственных удач и неудач.
А вот в исламе — полная теократия. И конечный субъект, и конечный объект этического императива вынесены по ту сторону реальности. Со всеми вытекающими последствиями.
Для общества в целом наиболее важно выживание традиционно доминирующей ценности. Ибо она — ценность большинства.
И, кроме того, соответственно тому, какая именно ценность традиционно доминировала в данном обществе ДО его модернизации, СОВРЕМЕННЫЕ её замены окажутся в сильнейшей степени модифицированы. Носитель православной традиции, даже если индивидуально его кинет вдруг в индуизм, будет понимать карму совсем не так, как оказавшийся в том же состоянии носитель традиции католической. Буддист, считающий себя атеистом, будет представлять себе светлое будущее совершенно иначе, нежели считающий себя атеистом иудаист.
Все искусство, во все времена — это не более чем нескончаемая, словно история, попытка нащупать связки, сформулировать компромиссы между долговременными интегральными идеалами данной культуры и их сиюминутным и индивидуальным претворением в поведении. Особенно литература.
Кстати: при таком подходе момент выбора личного компромисса исчерпывал содержание данного произведения. Нынешнее торжество сериалов — однозначное свидетельство того, что верхняя, идеальная составляющая пары исчезла, а чисто рефлекторное, бессмысленное поведение стало самоценным и превратилось в дурную бесконечность.
Кризис культуры — это ситуация, когда действенность цивилизационных методик очеловечивания людей резко уменьшается. Основная ценность, пресловутая НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ, по тем или иным причинам перестает быть ценной для большинства населения. Тогда методики возгонки сразу перестают срабатывать и превращаются в лучшем случае в мертвые и подчас даже извращенные ритуалы, которые до поры до времени исполняются по привычке или по карьерным соображениям, но никого ни от чего не спасают.
Взгляд сверху
Кабинетик был тесным и убогим, как и подобает административному помещению маленького третьеразрядного кафе. Обшарпанный письменный стол, заваленный разбросанными бумагами. Кособокий, белесый книжный шкаф из тех, что выпускала отечественная мебельная промышленность лет тридцать назад — на одной из полок томики и блокноты, на другой — плохо помытые, с коричневыми потеками, чашки для досужих кофепитий. Застарелый календарь двухтысячного года с упруго изогнувшимся рыжим драконом; кнопки, на которых календарь держался, насквозь проржавели от горячего кухонного пара. За полуоткрытой дверью приглушенно шипело и кряхтело в засыпающих трубах; остро и неприятно пахло сырым и вареным.
На кухне, чуть поодаль от двери в кабинет, в тусклом свете дежурного освещения двое дюжих мужчин — один в замурзанном комбинезоне техника, другой в белой куртке и белом колпаке, какие носят повара — вяло играли в карты.
В кабинете тоже играли в свою игру двое. Пожилой человек с серым невыразительным лицом, в сером поношенном костюме и старомодных бухгалтерских нарукавниках сидел за столом, время от времени принимаясь рассеянно перебирать и теребить какие-то акты и накладные. На левой руке у него не хватало трех пальцев. Молодой и насмерть перепуганный стоял перед ним едва ли не навытяжку.
— Да, я испугался. А кто бы не испугался? Так внезапно свалилось… Я же говорил: нельзя мне это поручать! Я вам информацию даю, я один! Как можно было мной так рисковать, комбриг?
— Товарищ комбриг, — негромко и равнодушно поправил молодого тот, что сидел за столом и вновь, не поднимая глаз, переложил с места на место несколько заполненных бланков со смутными оттисками печатей.
— Товарищ комбриг… — растерянно повторил молодой.
— К вопросу о качестве той информации, которую ВЫ ОДИН нам даете, мы еще, знаете, вернемся, — бесцветно сообщил пожилой, выделив слова «вы один» с некоей неопределенной иронией. Намекая то ли на то, что отнюдь не один молодой дает информацию, то ли на то, что он дает её как-то не так. Молодой уловил иронию и занервничал ещё больше. Облизнул губы. — Сначала мне все-таки хочется разобраться, как это вы, ни с кем не посоветовавшись, столь скоропалительно решились на ликвидацию.
— Ну не успел я посоветоваться! Когда мне было? Ведь впопыхах… — почти канюча, затянул молодой.
Он врал. Он успел посоветоваться — но не с комбригом. У него был и другой шеф, куда более страшный; но и гораздо более выгодный, ибо не пичкал завиральными идейками с легким рублевым довеском, а конкретно платил от души, большими баксами. И он, этот настоящий, тоже занервничал оттого, что какая-то там милиция села на хвост ценному перевертышу. Не хватало, чтобы она по этому следу дальше пошла. Например, к этому вот комбригу. И озаботился спешным, почти лихорадочным санкционированием действий, которые сразу порвали бы едва схваченную ментами нитку.
Впрочем, сейчас молодому гораздо более страшным казался комбриг. Он был рядом. Он был недоволен.
Он что-то подозревал.
— И меня совсем с толку сбило, что ему, оказывается, мозги-то не вовсе отшибло. Если он меня назвал… так, может, он и где мы квасили сказал — а это уже след к вам, товарищ комбриг… — попытался он подольститься и одновременно припугнуть.
Комбриг наконец посмотрел на молодого прямо. Взгляд был страшен.
— Вы думаете, данное убийство — не с
— Он обмолвился, что беседовал с Сошниковым именно он, один на один, и никому пока…
— Так обмолвиться он мог. А вот так ли это на самом деле — вы подумали?
— Ну зачем ему врать? — хлюпнул размокшим от страха носом боец Каюров.
— Зачем люди врут? Вы не знаете?
Боец Каюров не ответил — язык прилип.
— А препарат… Препарат — это тоже интересный вопрос, боец Каюров. Препарат не мог не подействовать. Почему это он всегда действовал, а именно в случае с Сошниковым, о котором сообщили нам НЕ ВЫ — не подействовал?
— Ну не знаю я! — уже в полной панике воскликнул молодой. — Откуда я знаю! Все сделал, как приказали, всю дозу…
— А может, не всю? А может, и вообще дело было иначе? Может, по каким-то причинам вы решили на этот раз сберечь дезертира для его, знаете, будущих хозяев? И информацию о нем утаили, и препарат ему не дали?
Молодой только опять губы облизнул.
— Честно скажу вам, боец Каюров — ставя вам задачу на обработку, каких-то накладок я ожидал. Но чтобы они оказались настолько вопиющими — этого у меня и в мыслях не было. Подумайте как следует над объяснением всего происшедшего, подумайте, — он помедлил и уронил без каких-либо интонаций: — Только быстро.
— Нечего мне объяснять! — рыдающе выкрикнул молодой. — Я в этих делах не мастак, и никогда ими не занимался — вот и все объяснение!
Человек в белом поварском колпаке, услышав донесшийся из кабинета жалобный вопль, усмехнулся и чуть качнул головой.
— Пас, — глядя в карты, сказал сидящий напротив него человек в замурзанном комбинезоне.
— Так уж нечего? — чуть поднял брови комбриг. — Давайте посмотрим вместе. Присядьте.
Молодой нерешительно потоптался, но теперь комбриг смотрел на него доброжелательно и только чуточку нетерпеливо. Молодой присел на край стула. Стул отчетливо скрипнул.
— В течение более чем двух лет вы, пользуясь как предоставляемыми вашей прямой службой возможностями, так и, если верить вашим словам, обмолвками вашей подружки, работающей в отделе виз, выявляли дезертиров, — словно лекцию читая, неторопливо и размеренно начал комбриг. — Но в течение последнего года я, знаете, поначалу с недоверием, потом с удивлением, а потом с растущей подозрительностью к вам начал отмечать случаи дезертирства не указанных вами, и потому не обработанных нами лиц. Уже это очень, очень неприятно. Однако это можно было понять — стопроцентный учет дезертиров при ваших возможностях практически исключен. Но дважды совершенно случайно я узнал, что указанные вами и поэтому обработанные нами лица вовсе даже не собирались дезертировать! Это уж из рук вон плохо, боец Каюров!
У бойца Каюрова ссохлось в горле от этих новостей.
Ничего этого он не знал.