А не раздавить ли…»; «Красивая женщина, а красивая женщина! Ты как насчет повидаться? Розочку хошь?») прямо отсюда обзвонить весь спецконтингент и попробовать выяснить место утечки. Я от потрясений уже худо соображал и мысль была, надо признать, не самая умная. Потому что, если бы кто-то к моему телефону уже подключился, он, как бы я ни шифровал разговор, просто судя по тому, кому именно я звоню, уяснил бы круг сопричастных и пошел копать дальше уже не вслепую, а со знанием дела; а если подключившихся не было, то и шифровать тему было ни к чему. Начав набирать номер, я это все-таки сообразил — и замер с трубкой возле уха и трясущимся пальцем над клавкой. А потом медленно положил трубку на место. Нет, это не метод. Не стоит суетиться; что произошло — то все равно уже произошло.
Одним словом, я начал трудиться над тем же, на что сориентировал остальных. И трудился часа два. Потом понял, что — все. Мягко говоря, не выспался я сегодня.
Было около четырех, когда я попрощался с коллегами; все наперебой старались меня как-то ободрить и снять с меня какую ни на есть пушинку. Бероев так и не звонил, и я уже не хотел его дергать сам. В конце концов, наше вчерашнее единение могло оказаться и преходящим. Все ж таки он полковник, да ещё из Гипеу. Мало ли, может, уже гнушается. Хотя с утра звонил и раскрыл, в общем-то, оперативный материал, демонстративно и подчеркнуто…
Ладно. Домой.
Под низким клубящимся небом, в исподволь меркнущем сером свете, на пронизывающем ветру возле моего дома толпился народ. С лозунгами. С пивными бутылками в руках и возле уст, естественно. В основном жвачная молодежь, но и пожилых хватало. Демонстрация была из нешибких, человек восемьдесят, от силы девяносто, но — демонстрация. На одном из упруго скачущих по ветру длинных транспарантов, который, надрываясь, держали за концевые шесты сразу двое, я промельком углядел свою фамилию и три восклицательных знака.
Игра шла по нарастающей.
Я медленно проехал мимо, постаравшись никого не потревожить, и сделал кружок вокруг дома напротив. Парусящий транспарант напомнил мне картинку четырехлетней давности, пойманную в первопрестольной нашей, в Москве. Я шел через любимый свой мостище между гостиницей «Украина» и трехлепестковым небоскребом, который с легкой руки па Симагина иначе как сэвом не называл; прямо по курсу у меня был Калининский проспект, гордость шестидесятнической архитектуры — а в столице происходил какой-то очередной саммит-муммит, и город принарядился по этому поводу. Дул свежий апрельский ветер, солнце блистало, и по обеим сторонам моста, над каждой секцией парапета, радостно плясали на ветру российские флажки — все, как солдаты на смотру, слева направо. И тут, с удовольствием подставив лицо сияющей весенней голубизне и невольно глянув выше обычного, я аж с шага сбился. Я все понимаю, бывает ветер низовой, по реке — и бывает верховой, на высотах, и совсем не обязательно они совпадают по направлению — но. Это все скучная наука. А зрелище было мистическое. Зрелище было символическое. Зрелище было достойно, вероятно, элевсинских мистерий — о коих никто ничего толком не знает, но все сходятся: впечатление они производили неизгладимое.
Над Белым Домом, что сахарно сиял слева за рекой, гордо реял один громадный главный российский триколор, и реял он СПРАВА НАЛЕВО! Точнехонько в противоположном направлении! Прямо против ветра!
Что тут добавишь…
И никто, кроме меня, не обращал на чудо внимания. На меня обращали — чего это тут, дескать, человек памятником работает, когда надо бегать и дела варить. А на фантасмагорию — нет. Глаз поднять некогда. А может, видели да ничего особенного не усматривали.
Минут пять я стоял, не в силах двинуться дальше; и многое мне в те минуты открылось.
Ладно, это к слову.
Оставив машину поодаль, я пешком приблизился к демонстрантам. Они стояли довольно смирно — уже скучали. Курили. Мерзли и ежились. Хлебали «Афанасия», и «Калинкина», и «Бочкарева», и прочее. На них отчаянно лаял выведенный на прогулку симпатичный эрдель из сорок седьмой квартиры — впрочем, избегая приближаться; хозяин эрделя делал вид, что ничего не замечает. Молодая мама с коляской — кажется, с пятого этажа, не помню, как звать, но здороваюсь, — торопливо катила к парадному и испуганно оглядывалась.
У демонстрантов в тылу, привалившись задом к капоту джипа, из открытой задней дверцы которого неаккуратно торчали черенки ещё не розданных лозунгов, покуривал ражий парень. Сигарета то и дело срывалась искрами в ветер. Увидев меня, одиноко и неприкаянно бредущего мимо в своей куртяжке — руки в карманах, чтоб не мерзли, голова не покрыта — парень сделал широкий приглашающий жест.
— Эй, умник!
Я подошел.
— Работаете? — спросил я. Он заржал.
— Ну! Кто с лопатами — а мы с плакатами! Бабки нужны?
— Конечно, — в сущности, вполне искренне ответил я.
Он с готовностью отшвырнул недокуренную сигарету и, чуть развернувшись, принялся неспешно и барственно, даже с некоторой брезгливостью дергать один из черенков.
— Тогда поработай с нами. Сейчас слоган тебе дам, погодь…
— А санкционирована демка-то ваша?
— Не дергайся, все схвачено. Оплата почасовая…
Плакат за что-то зацепился. Парень лениво продолжал дергать.
— Из своего кармана платишь? — спросил я.
— Зачем? Хорошие люди платят, денежные… Ради прав человека кому хочешь яйца вырвут. Да помоги, что ли — видишь, не лезет.
Я не вынул рук из карманов.
— А почем?
— Не дергайся, говорю. Ты в своем институте за год столько не заработаешь, сколько у меня за вечер.
Он безошибочно опознал во мне высоколобого. Классовое чутье.
— А чего демонстрируем-то?
— Вот умник! Тебе что за половая разница? Маньяк тут живет какой-то, с кодлой ходит по улицам и из людей психов делает, а менты, суки, его арестовывать боятся, он с эфэсбэшниками снюхался. Газеты читай!
Я достал из внутреннего кармана газету и показал ему свою фотографию. Уже глядя то на нее, то на меня, он на автомате ещё несколько раз дернул черенок, с каждым движением все слабее, как бы засыпая; доходило до него медленно. Потом сказал:
— Ёб-тыть!
И заржал, совершенно не смущаясь. И совершенно беззлобно.
— Ну, тогда проваливай! Тебе тут не обломится.
Я вот думаю теперь, уже зная о судьбе Бережняка: а хватило бы духу воздать себе тою же мерою хоть кому-нибудь из тех, кто когда-то действительно от души, честно, и даже несколько рискуя собой, начинал критиковать недостатки своей страны, чтобы она избавилась от них и сделалась лучше… и вдруг с удовольствием обнаружил, что за это зарубежные единомышленники зовут их погулять по Елисейским Полям, подкладывают им валютных премий — за свободу мышления, защиту человеческого достоинства, личное мужество и не перечесть ещё за что; и целые партии от них заводятся, и свежеиспеченные отечественные миллионеры начинают уважительно прибегать к их услугам… И в обмен ожидают лишь одного: жарь дальше! Не задумываясь, до чего язык дотянется! Концлагерь! Царство тьмы! Оплот насилия! Грядет диктатура! Непреходящая угроза мировому сообществу!
И они жарят, с каждой новой поездкой и новой премией радостно и гордо чувствуя себя все более свободными и мужественными…
Впрочем, какова тут ТА МЕРА?
Я пришел домой и лишь в полутемной безжизненной квартире понял: я не знаю, зачем сюда пришел. Я не мог не читать, ни спать, ни таращиться в ящик.
И мне совершенно нечем было себя порадовать. Разве что в очередной раз забраться в душ.
Взгляд сверху
История повторялась, как ей и полагается, фарсом. Но, может быть, оттого лишь, что время трагедий прошло, и все трагедии давно уже сыграны. Теперь и трагедия воспринимается, как фарс. А может быть, дело в том, что изрекший истину про трагедии и фарсы мудрец был, на самом деле, ещё глупее, чем это нынче принято думать, и совсем забыл о том, что история не дискретна. А значит, всякое событие, всякое — есть фарс относительно некоей предшествовавшей трагедии и в то же время трагедия относительно некоего последующего фарса, никому не ведомо — какого… Только тот, кто смотрит сверху, это знает — но не поделится своим знанием ни с кем.
Впрочем, если принять такую точку зрения, придется признать, что жизнь действительно опошляется и мельчает с каждым годом и, тем более, веком.
Кашинский встретил Киру едва ли не там, где почти два десятка лет назад в режущих настильных лучах сухого и стылого октябрьского солнца встречал Асю Симагин, в последний раз пытаясь сделать бывшее небывшим и повернуть жизнь вспять вместо того, чтобы дать ей течь своим чередом к никому не ведомым новым порогам. Тогда на асфальте сияли золотые и алые листья; они то дремали, то, стоило шевельнуться ветру, принимались с шуршанием ползать, как живые. Теперь под ногами была слякоть, и ноябрьская морось, мерцая, неслась по ветру в черном воздухе. Горели необъятные университетские окна, и горели на набережной оранжевые огни, за которыми угадывалась во мраке громадная, плоская пустыня Невы; но под голыми мокрыми ветвями, которые нависали над Менделеевской и тупо, глухо принимались молотить друг о друга, когда налетал особенно злобный порыв — под ними было почти темно.
— Я знал, что вы в библиотеке. Мне сказали ваши, я звонил вам домой…
Кира молча шла своей дорогой.
— Кира, пожалуйста, постойте. Я должен объяснить.
Она не замедлила шага. Он суетливо пытался пристроиться рядом, но никак не мог попасть в ногу — то отставал, то забегал вперед, беспомощно заглядывая ей в лицо. Как когда-то — Симагин Асе.
— Вы, наверное, уже прочитали… или вам кто-то сказал? Если вы не читали, я принес газету, посмотрите!
Она шла, даже не глядя в его сторону. Словно не видела и не слышала. Оскальзываясь, Кашинский продолжал семенить рядом.
— Они там чуть перехлестнули пару раз, но это неизбежно, когда люди горячатся… а ведь они возмущены. Они действительно приняли все, что я рассказал, близко к сердцу… и, по правде сказать, это нельзя не принять близко к сердцу, Кира! Ведь то, что вы… что Токарев ваш творит — поистине чудовищно! Они, в редакции, уже сами связались с Америкой, нашли бывшего сослуживца — это все правда. Я только от них узнал, что его отец — Симагин… Я ведь знал его, Кира! — он задохнулся. — Знал! Обманщик… Я мог бы вам много рассказать! Но я не об этом сейчас. Я о их негодовании. Мне даже не пришлось их уговаривать — наоборот, я пытался… да-да, Кира, поверьте, я честно пытался убедить их быть более бережными, более снисходительными и осторожными. Но ведь это люди с убеждениями!
Набережная приближалась неумолимо.
— Кира! Ну постойте же! — отчаянно выкрикнул он. — Нельзя так! Хотя бы постойте! Я ведь тоже человек!
Она остановилась и повернулась к нему. На какое-то мгновение ему показалось, что ему — удалось.
— Кира, я вас… — начал было он, желая наконец сказать «люблю», но она, хоть и вняла его мольбе, слушать не собиралась.
— Знаете, Вадим, раньше были такие люди — осведомители, — спокойно и бесстрастно сказала она. — Хорошо, что мы с вами их уже не застали.
Под Кашинским затрясся заляпанный слизью непогоды асфальт.
— Стоило возникнуть чему-то человеческому, настоящему — они тут как тут. Кто-то хранит фотокарточку отца, которого посадили — надо сообщить. Кто-то на свой страх и риск читает книги по запрещенной генетике — надо сообщить. Так я это себе представляю… Никакой Берия без них ничего бы не смог.
Она запнулась, и тут самообладание ей изменило.
— Стукач!! — крикнула она свирепо.
И Кашинскому показалось, что она сейчас его ударит или оттолкнет, он даже отшатнулся заблаговременно — и, потеряв равновесие, едва не упал сам.
Ася тогда ударила Симагина. Но Кире было мерзко даже ударить.
— Стукач!! — с невыразимым отвращением повторила она. Лицо её исказилось так, что Антон, наверное, её бы не узнал — такой он никогда не видел жену. Даже когда они ссорились, казалось, насмерть.
Резко повернувшись, Кира пошла к залитой половодьем рыжего света набережной; и больше не останавливалась.
А Кашинский ещё некоторое время стоял там, где она его убила. Сердце зажало, и не получалось вздохнуть. И тошно было доставать валидол. Ни к чему. Потом Кашинскому сделалось немного легче, и он немощно, будто старик, на подламывающихся ногах побрел в темноту, где не горели фонари, где плач и скрежет зубовный. Навсегда.
Другой взгляд сверху
— Надо же. И тэвэшники уже поспели.
— А хилая демонстрация. Народу немного, и не буянят. Так, отрабатывают свое…
— Боюсь, это только начало.
— Не бойся. Это наверняка только начало.
— Мне бы твои нервы, Андрей.
— На, — улыбнулся Симагин и подал ей две открытые ладони. — Из себя и то готов достать печенку, мне не жалко, дорогая — ешь.
— Кстати, о еде. Ты ведь голодный, наверное.
— Не очень. Я перекусил на факультете. А вот чайку — всегда с удовольствием.
— Пойду поставлю.
— Поставь.
Ася небрежно ткнула в сторону телевизора ленивчиком, и экран с готовностью погас. Тогда она встала и неторопливо пошла на кухню. А Симагин остался сидеть, задумчиво глядя в окошко, уставленное во тьму ноябрьского вечера. Где-то по то сторону крутящейся измороси мутно светились разноцветные окна — будто лампочки на далекой елке.
Ася вернулась.
— Может, все-таки позвонить ему? — спросила она.
— Асенька, он совсем большой мальчик, — сказал Симагин. — Если мы ему понадобимся, он сам позвонит. А докучать не надо. Он справится.
Ася села на диван рядом с ним, и он ласково обнял её за плечи. Она потерлась носом о его щеку.
— Знаю, что справится, — сказала она. — Дело же не в этом. Как-то поддержать, посоветовать…
— Ну что тут можно посоветовать? И, главное, что можем посоветовать МЫ? Наше время ушло… ну, уходит. Теперь ему работать.
Она прильнула к нему плотнее и закрыла глаза. Как тепло, подумала она, как хорошо. А Антошке сейчас? Как-то Кира сможет его поддержать? Она, конечно, славная и сильная, и любит его, но тут… Ай, ладно. Матерям всегда кажется, что жены сыновей не дотягивают до нужных высот заботы и самопожертвования. Андрей прав, это уже их жизнь. Но и мы… Нет, Симагин, подумала Ася. Наше время ещё не ушло. Пока ты можешь меня взять… и пока я могу… Ладно. Раньше времени не буду даже думать об этом. Тьфу-тьфу-тьфу. Тьфу-тьфу-тьфу. Не исключено, что я тебе ещё устрою сюрприз, ещё удивлю на старости лет. Напоследок.
И себя удивлю, честно говоря.
Я уж думала, после всех тех дел я ничего не могу — а вот поди ж ты. В мои-то годы… Жутковато.
Один раз я уже отняла у тебя твоего ребенка. Пусть не только по своей вине — но и по своей тоже, я ведь все-таки не чашка, которую так легко переставить с полки на полку. А повела себя, как чашка.
Один раз отняла, но теперь сделать такую мерзость меня не заставит никакая сила на земле. Разве что смерть.
— Давай музыку поставим, — попросила она.
— Давай, — тут же согласился он.
— Рахманинова хочу.
— Давай Рахманинова. Вокализ?
— Угу. Нину Муффо.
— Ставь.
— Ну что такое, Симагин? В кухню я, за пластинкой я…
— А мне нравится смотреть, как ты ходишь.
Против этого возразить было нечего. Она улыбнулась и встала. Неторопливо и чуть позируя, как когда-то — десятиклассница Таня, пошла к проигрывателю. Обернулась на миг. Он смотрел на нее; он так смотрел на нее, что, казалось — даже смерть ничему не преграда, досадная задержка всего лишь. И оттого ей совсем не было страшно. Жутковато, да. Но совсем не страшно. Люблю тебя, Симагин, подумала она. Люблю. Вот. И в какой уже раз ей показалось, что он все знает и понимает, никакого сюрприза не получится, он только молчит по известному своему принципу: не докучать и не приставать, покуда не позовут сами.
— Какая ты стройная, — сказал он.
13. Человек, который думал, что он хозяин
Телефон опять курлыкнул.
На сей раз это звонил Никодим — взволнованный и даже слегка ошалелый.
— Антон Антонович, вы не могли бы приехать сейчас?
Честно говоря, у меня душа ушла в пятки. Мне в тот сумасшедший день не хватало только ещё каких-нибудь сюрпризов с Сошниковым.
— Никодим Сергеевич, что случилось?
— Вам лучше самому… — Никодим шмыгал вечно мокрым носом и от обилия непонятных мне чувств буквально приплясывал там, на той стороне проводов. За нос я его не мог корить — проведя пять минут у них в больнице, я понимал, что, сидя в ней целыми днями, не быть вечно простуженным нельзя. Но вот за это бестолковое подпрыгивание мне всерьез хотелось его вздуть. Взрослый же человек, скажи толком, в чем дело!
Злой я был — донельзя. Отвратительное настроение, а от переутомления ещё и раздражительность подскочила выше крыши.
— Вам лучше приехать и посмотреть самому.
— Никодим Сергеевич, объясните. Я очень устал. И я не хочу лишний раз выходить из дому. Вы что, газет не читаете?
— Конечно, не читаю. Что я — рехнулся, газеты читать… Да вы не бойтесь. Тут ничего худого не стряслось, наоборот. Просто я не хочу вам портить впечатление. Это надо видеть.
Ладно, в конце концов — что я теряю? Здесь торчать в унынии, то и дело бегая к окошку смотреть, редеет ли толпа, или, наоборот, прибывает — тоже не отдых.
— Буду, — угрюмо сказал я.
— Вот и замечательно! — обрадовался Никодим. Я вместо ответа повесил трубку.
Меня задержали. Когда я вышел на улицу, и сырой ветер, нашпигованный колкой, зябкой моросью, окатил меня с головы до ног, и я побрел ему наперерез, не чая добраться до своей машины — из аккуратной, ухоженной «тоёты», которой прежде я у нас во дворе никогда не видел, навстречу мне вышел моложавый и поджарый, не по-нашенски спортивного вида человек средних лет и пристально, как бы сопоставляя мою физиономию с неким мысленным прототипом, уставился на меня.
Процесс сопоставления оказался недолог. Человек приветливо заулыбался.
— Антон Антонович? — проговорил он с едва уловимым акцентом. — Я был уверен, что я вас застану. Я приехал посмотреть эту странную демонстрацию, и уже я решился вам позвонить, но вот и вы. Как у вас говорят, на ловца и зверь бежит… Позвольте представиться — Ланслэт Пратт, сотрудник американского консульства. Занимаюсь культурными связями.
Опаньки, сказал я себе.
— Я хотел бы спросить у вас несколько вопросов. У вас найдется четверть часа?
— Разумеется, — ответил я.
Опасности я не чувствовал.
— Очень ветрено сегодня, — сообщил он. — Я предложу вам, например, укрыться в моей машине? Не бестактно?
— Не бестактно. Хотя мы можем, например, подняться ко мне, весь путь займет пару минут.
— Благодарю за гостеприимство. Но мне не хотелось так вот сразу доставлять вам какие бы то ни было хлопоты. Возможно, чуть позже… Чуть позже — почту за честь.
— Что ж, — проговорил я, — вольному воля.
— Спасенному — рай, кажется, так? — ослепительно улыбнулся Пратт. Эх, и зубы у них там куют, на вольной Оклахомщине, или откуда он…
Мы спрятались в салоне «тоёты», и я выжидательно воззрился на шпиона.
Он медлил, как бы не зная, с чего начать. Я был усталый, злой и раздраженный, и потому решил ему помочь, чтоб не мучился излишней светско
— Почему демонстрация кажется вам странной? — спросил я, тоже по возможности ярко оскалившись. — Разве она не ваших рук дело?
У него в душе завертелись вихри образов. Ага, подумал я. Надо слушать во все фибры. Пратт, видимо, отличался большой систематичностью и четкостью мышления. Наверное, его не раз за это хвалило начальство. Теперь похвалю и я — слушать его было одно удовольствие. Не то что Жаркова вести с удалением чуть не в сотню метров.
— Итак. Вы ещё более интересный человек, чем я думал, — сказал, опять улыбнувшись, Пратт. Весь этот разговор мы, сколько я помню, проулыбались дружка дружке. — Нет, представьте, пока не моих. Ваши сограждане, как у вас говорят, и сами с усами. Для меня все это полная неожиданность. Но, раз уж пошла, как у вас говорят, такая пьянка — в пару дней, я догадываюсь, подключится «Эмнести интернешнл», «Общество памяти жертв холокоста»… Много можно придумать. Короче, на вашей деятельности вы ставьте крест.
Он замолчал, выжидательно глядя на меня. Я молчал, выжидательно глядя на него. Стоящие к нам затылками люди с лозунгами редели, очень уж было холодно. Остававшиеся мало-помалу начинали согреваться напитками покрепче, нежели пиво, и время от времени вскидывали быстро мутнеющие взгляды на те или иные окна моего дома, пытаясь, видимо, угадать, где обитает гнойный пидор, по которому на зоне нары плачут.
— Я вас слушаю, — сказал я. Маяк… маленький маячок, твердо стоящая кишка, белая и гофрированная, с алым свечением на маковке; а рядом широкое асфальтовое поле и гладь Невы… Невки. Это же Парк Победы! Вон по левую руку наш с Кирой Голодай, светлые массивы домов за серой водной гладью! Яхт-клуб на Петровской косе, растопырившийся, как гигантский белый паук в полуприседе! Узнал, узнал! Зеленый забор, пляж… камни… отдельно лежащий камень у забора — тяжелый, да, но все-таки какой-то неправильно тяжелый, я его чувствую праттовской рукой. Ну, разумеется, место довольно уединенное; как-бы-камень на пляже, у самого забора, делящего общепрогулочную часть парка и какие-то разгороженные жестяными барьерами трассы — для картинга, что ли. В этом вот как-бы-камне Жарков получал упакованные туда Праттом списки фамилий, которые передавал затем Веньке, а тот перебрасывал, как лично добытый материал, Бережняку.
Уже неплохо поговорили. Ну, валяй, сэр Ланселот, продолжай.
— Я должен сказать, что вы довольно давно в поле моего зрения. Я очень сильно интересуюсь российской культурой и, в частности, культурой вашего замечательного города. Но только прочитав эту поражающую глупостью статью, я заинтересовался всерьез и понял, что допустил непрощаемую оплошность. Ошибку. Мне давно бы следовало обратить внимание на то, что среди русских психотерапевтических салонов ваш занимает яркое положение по результатам.
Я вслушивался так, что едва слышал то, что он говорит вслух.
Сегодня Пратт послал к камню кого-то другого. Увидев утром жарковский сигнал, он подстраховался — и правильно поступил, раз Бероев уже к семи утра вычислил его безошибочно.
Какой-то ответ на свой сигнал Жарков в камне получит сегодня, но ездил сегодня к тайнику не Пратт!
— Чего вы хотите? — спросил я.
— Как у вас говорят, быка за рога, — улыбнулся Пратт. — Понимаю. Каждая минута на счету. Итак, я догадываюсь, что вы, вероятно, гений.
— Ваши заблуждения — ваше личное дело.
Первых действий Жаркова после получения посылки Пратт ждет сегодня между одиннадцатью и двенадцатью вечера. Не могу, хоть лопни, считать, каких именно действий. Не могу считать, что именно в посылке. Вот время — слышу. Так.
— Хорошо, — улыбнулся Пратт. — Во всех случаях, вы весьма одаренный человек.
Я улыбнулся в ответ.
— Не буду с вами спорить.
— Вот и отлично, потому что факты, как у вас говорится, упрямая вещь. Итак. Все одаренные люди мира заинтересованы в одном. В том, чтобы иметь наиболее благоприятные условия для жизни и для работы. А страна, которая лучше всех способна обеспечить эти условия, заинтересована в том, чтобы все одаренные люди мира стали её гражданами. Я достаточно четко формулирую?
— Бесподобно четко, я бы так не смог.
— В лучшем случае все должны сами постепенно съехаться к нам. Естественно, это не значит, что мы всем можем немедленно гарантировать институты, кафедры, собрания сочинений немедленно. Понадобится нам использовать данного человека или нет — это вопрос. Сумеет он сам проявить себя, или нет — это ещё более вопрос. Но лучше уж ему заблаговременно быть, как у вас говорят, под руками… — он улыбнулся.
Государь рассмеялся, сразу вспомнил я.
— Однако в исключительных случаях — например, ваш — мы готовы звать сами и гарантировать много.
— А если какой-то одаренный человек предпочитает реализовывать свои дарования пусть и в худших условиях, но у себя? Что тогда?
— По-разному бывает. Смотря чем и в какой степени он одарен. Итак, будем говорить конкретно. Насколько можно судить по газете, если читать, как у вас говорят, между строк — вами разработаны экстремально уникальные методики скрытого воздействия на психику через воздействие на рутинное поведение. По сущности, через внешнее моделирование поведения — моделирование новых внутренних поведенческих матриц. Мы в таких методиках очень сильно заинтересованы. Очень сильно.
Ага, вот зачем я так им понадобился. Вставьте нам чипы… Понятно.
— Вы со мной говорите не только очень конкретно, но и очень откровенно. Как с заведомым покойником, — улыбнулся я. Он улыбнулся в ответ: фехтование полыханием зубов. Увы, тут у меня заведомый проигрыш, альбедо слабовато. Прошу не путать с либидо.
— Что вы! Об этом и речи пока нет, — Пратт помедлил, проверяя, оценил ли я это «пока». — Но работать вам не дадут. Вообще не дадут. Не исключено, что возмущенная общественность доведет дело до суда. Я не очень сильно представляю себе условия ваших тюрем, но даже то, что знаю… — он, насколько позволял салон, развел руками. — Кроме того, разгневанные толпы русских фанатиков могут иметь серьезную опасность для вашей жены и вашего ребенка. Вы знаете это лучше меня.
Точно по Сошникову. В структуре, которая пытается стать тоталитарной, соблазн награды приходится форсировать страхом наказания — не клюешь на повышенную должность, тогда лагерь, не клюешь на увеличение зарплаты, тогда увольнение и полная нищета…
Ну-ну.
— А если я тоже вполне русский фанатик? — спросил я. — Плюну на безопасность жены и сына, решусь в тюрьму пойти, лишь бы не продаваться? Тогда как — ликвидация?
Он посмотрел на меня совсем уж внимательно, будто пытаясь взглядом душу из меня откачать с целью взятия на анализ; и, судя даже по глазам его, тем более по стремительно пролетающим лоскутьям прозрачных, будто капроновые косынки, эмоций, которые я успевал уловить — впервые за время нашего разговора он смутился.
Ему жутко почудилось на миг, что я и впрямь что-то такое ЗНАЮ; и ИГРАЮ с ним.
— Я догадываюсь, — осторожно сказал он на пробу, — что у вас самих так много экстремистов, которые жаждут кого-нибудь ликвидировать. И нам, как у вас говорят, грех возиться самим, — он чуть помедлил, присматриваясь. — Чуть направить — и, как у вас говорят, в дамки.
Я глядел на него с самым невинным видом. Нет, понял он, я ничего не знаю. Разумеется. Откуда мне.
— Мы же не убийцы, — облегченно сказал он и улыбнулся. — Ну что вы. Мы же цивилизованные люди. Странно, как вам пришло это в ваш ум. Конечно, если предположить, что у вас возникла бы очередная, — он подчеркнул последнее слово, сызнова старательно показывая, какое дерьмо вся эта ваша Россия, — очередная черносотенная банда, которая вздумала бы убивать, например, не просто евреев, а вообще ученых…
Хороший поворот мысли: не просто евреев, а вообще ученых. Миляга парень.
Знаток России.
— …со стороны наших спецслужб, насколько я понимаю их специфическую работу, — он полыхнул зубами, — было бы совершенно непрощаемо не воспользоваться этим благоприятным обстоятельством. Вероятно, они обязательно постарались бы направить деятельность этой банды в наиболее выгодное для нашей национальной безопасности русло.
Он уже сам со мной играл. Аккуратно и с виду совершенно невинно мстил мне за то, что на долю секунды испугался, будто я играю с ним. И, конечно, попутно чуток запугивал.
— Полагаю, наши спецслужбы обязательно использовали бы эту счастливо не существующую банду для ликвидации наиболее перспективных ваших голов. Не всех, разумеется. Зачем всех голов? Лишь наиболее перспективных. Чем вы слабее, тем нам спокойнее. Вы же прекрасно понимаете: какие бы события у вас ни происходили, как бы ни менялись ваши правительства, Россия для всего цивилизованного сообщества средоточие сильного ли, бессильного ли — только такая разница — абсолютного зла. Оплот и защитница всех реакционных режимов, тренировочная площадка всех бандитов и террористов……
— За исключением тех бандитов и террористов, которых тренируете вы.
Он искренне оскорбился.
— Мы тренируем защитников свободы!
— Мы угрожаем вашей свободе?
Он помедлил секунду.
— У вас, Антон Антонович, есть хорошая поговорка…
— Я смотрю, вы их собираете.
— Да, люблю. Вековая мудрость народа… Не полезная мудрость вымирающего народа, отдадим себе в этом отчет. Нам следует её сберечь. Поговорка в этот раз пришла в мой ум такая: на молоке обжегшись, на вымя дуют.
Хорошая шутка, оценил я. И очень образная. Молодец шпион. То ли он решил продемонстрировать на сей раз недостаточное знание русской идиоматики, то ли, напротив, столь хорошее её знание, что, дескать, может даже осмысленно шутить на этом поле. И тут я понял. Конечно, оговорка была намеренной. Потому что вода, на которую дуют в подлиннике, была сейчас ни при чем. Пратт в очередной раз давал мне понять, что социализм ли у нас, капитализм ли, холодная ли война или стратегическое пресловутое это партнерство — все сие не более чем молоко; а вот Россия — и есть вымя, истекающее тем ли, иным ли, но вечно и навечно нежелательным для них млеком.
— А ещё у нас говорят: не дуй в колодец, пригодится молока напиться, — ответил я.
И он понял, что я понял.
— Ну, разумеется! — улыбнулся он. — Бриллиантовая поговорка! Мы это помним и понимаем. Этот колодец мы будем беречь. Мы прекрасно отдаем себе отчет, насколько он нам нужен и полезен. Мы его постепенно вычистим и отремонтируем, я обещаю вам. Но взамен мы наполним его той ВОДОЙ, которую предпочитаем пить мы.
И улыбнулся опять. Чи-из!!
— А тот, кто нам поможет в этом, проявит сильный ум, широту взглядов и умение перспективно мыслить, — добавил он. — Естественно, и большое личное мужество. А все эти качества нами уважаемы и заслуживают материального и морального награждения. Так что, может быть, закончим с теорией и перейдем к разговору?
— Методики разработаны мной и известны только мне, — решительно сказал я.
— Мы согласны их купить и оставить вас на покое в вашем колодце. Хотя нас, безусловно, волнует не только вопрос обладания ими, но и вопрос, чтобы никто ими не обладал, кроме нас. Однако такая покупка, возможно, была бы наилучшим выходом для вас. Возмущение общественности так скомпрометирует вас, что вы никому здесь уже не сможете предложить свои услуги. Но останетесь на Родине, если уж это для вас…