Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кружась в поисках смысла

ModernLib.Net / Рыбаков Вячеслав / Кружась в поисках смысла - Чтение (стр. 7)
Автор: Рыбаков Вячеслав
Жанр:

 

 


По звукам, льющимся из репродукторов, можно смело судить о том, к какому типу принадлежит общество. Недаром в России, в СССР и в рейхах Германии марши пользовались такой любовью народа. От "Славься" или, тем более, "Вставай, страна огромная" до сих пор священный трепет пробегает по коже даже у тех, кто не прошел войну. Ибо эта музыка обращается не к индивидууму и не с вежливым предложением отложить ненадолго личное ради общественного (как какая-нибудь итальянская "О белла, чао!"); нет, обращение идет напрямую к народу в целом, и сообщают ему, что героем он быть обречен, у него нет иного выхода. А какими жалкими, фокстротными кажутся гимны демократических держав по сравнению с величественной и торжественной мелодией гимна Советского Союза! Демократия такой музыки создать неспособна, не тот менталитет и, так сказать, спиритуалитет. И у демократий есть пределы возможностей, в частности художественных. В этом смысле и музыкант в России - больше, чем музыкант.
      Встав на путь демократического развития - а вернее, будучи вынуждены попытаться на него встать; а еще вернее, следуя за нашими шахами, которые решили, что на этом пути их престолы станут крепче и уж, во всяком случае, многочисленнее (как всегда, не качеством, так хоть количеством), а теперь ломают головы, как бы ухитриться, чтобы экономически страна снова была одна, а престолов в ней осталось бы много - мы должны отдавать себе отчет в том, что с каждым успешным шагом на этом пути с литературы - как и со всего искусства - будут опадать одна за другой ее архаичные, надлитературные, внелитературные функции. Те самые, которые делали ее куда больше, чем литературой. Останется лишь функция собственно искусства - индуцировать в потребителе недостающие ему переживания. Все остальное - изложение каких бы то ни было сведений, пропаганда каких бы то ни было концепций, проповедь каких бы то ни было вечных истин - останется в текстах ровно в той мере, в какой оно способно усиливать эмоциональную накачку.
      Это неизбежная плата за то, что общество начинает проращивать в себе нормально срабатывающие обратные связи - значительно более эффективные, чем словесность. Бродячий певец, ввалившийся на банкет к эмиру и сбацавший пару касыд о коррупции, по всем тогдашним обычаям был неприкосновенен - человек любой иной профессии немедленно оказался бы, так сказать, необоснованно репрессирован,- но и певец рисковал жизнью, прибегал к иносказаниям, вуалировал материал... и все равно становился героем. Парламентский запрос справляется с той же задачей куда обыденнее, квалифицированнее и конструктивнее, а вдобавок сопровождается куда меньшим риском.
      Останется в прошлом, например, заклинательная, магическая функция художественного текста. Положительный ее аспект связан с некоей необъяснимой уверенностью в том, что стоит только тщательно, убедительно, заманчиво описать что-либо желаемое, как оно уже тем самым как бы создается реально, к нему прокладывается путь, для него закладывается фундамент. Отрицательный - ровно с такой же верой в то, что стоит только тщательно, убедительно и отталкивающе описать что-либо нежелаемое, как вероятность его возникновения резко падает, ему перекрываются пути в мир - мы как бы заклинаем его, изгоняем, словно беса; наверное, вера эта и родословную-то свою ведет от присущей чуть ли не всем народам древней веры в то, что стоит лишь назвать демона его истинным именем, он тут же подчинится.
      Но в рамках именно этой функции работали во все века утопии и антиутопии, давшие немаловажный пласт серьезной литературы; содержащаяся в них информация, претендующая на рациональность, вроде того, какова была ширина каналов в Атлантиде (Платон), или какова будет организационная структура Совета Звездоплавания (Ефремов), возможно, казавшаяся авторам весьма существенной сама по себе, вообще к литературе не имеет отношения. Эмоциональное воздействие произведений, всерьез моделирующих желательные и нежелательные события и миры, обусловлено лишь тем, что сознание потребителей в значительной степени остается религиозным, даже мифологичным. Произведения эти представляют собою ни что иное, как развернутые молитвы о ниспослании чего-то или спасении от чего-то, и переживания, индуцируемые ими в потребителе, сродни переживаниям верующего во время молитвы. Фантастика, которую все привыкли считать более или менее научной, оказывается в этом смысле лишь одной из ветвей на древе религии - просто из-за долгой засухи кора на этой молодой ветви потрескалась в виде бесконечно повторяемого "е равно эм цэ квадрат".
      Если только не происходит подмены жанров, и переживания не сдвигаются в регистр тех, которые потребитель испытывает от боевика или детектива.
      Тот, кто хочет попрыгать в суперэкзотической обстановке, будет писать не "Утопию", а "Принцессу Марса" и читать его будут соответственно. Тот, кто хочет конструировать новые общества, улучшать социальное пространство, в демократических условиях будет заниматься не литературой, а социологией, политологией, политикой. А тот, кто хочет обстоятельно помолиться, просто-напросто пойдет во храм.
      Отомрет и социально-коммуникативная функция - функция вкрадчивого информатора, функция суррогата общественного мнения и посредника между народом и правителем. Она отойдет к публицистике, к оппозиционным газетам, к независимой от государства социологии. Вскрытие различий между официальной и реальной картинами мира перестанет быть одной из функций серьезной литературы, в течение многих десятилетий тщившейся, как одинокий воин в поле, эзоповым и полуэзоповым языком донести до читателя хоть крупицы сведений и соображений по этому поводу.
      А ведь изрядная часть произведений, составляющих гордость нашу, стали таковыми именно благодаря социологической и маскосрывательной насыщенности текста, не более. Эмоциональная накачка осуществлялась всего лишь прогрызанием больших или меньших дырочек в кумачовой драпировке, заслонявшей от взгляда потребителя помойки и братские могилы. Как только драпировка заполыхала целиком, как только помойки и могилы стали общим местом в публицистике, дающей материал, вдобавок, куда оперативнее, всеохватнее и концентрированнее, без неизбежных в художественном тексте "слюней да соплей" - из большинства этих текстов словно вдруг вынули стержень. Словно погасили их. Не зря в грандиозном "Красном колесе" многим читателям интереснее всего были подборки прессы времен германской войны и Февраля. А если бы читатели эти могли легко и спокойно ознакомиться с подлинниками газет? Я уж не говорю о "Детях Арбата", где, попервоначалу, лирику хотелось пролистывать поскорее как нечто лишнее, ища, что же, в натуре, Поскребышев сказал Ежову и как Каменева - или Зиновьева, пес их теперь разберет, все осточертели,- кормили в камере селедкой и не давали пить. А когда ежовы и поскребышевы поперли из всех щелей, оказалось, что, кроме лирики, в художественном произведении читать нечего, и самая сильная сцена в книге - пожалуй, та, где умная, интеллигентная героиня выжаривает из себя плод, жертвуя и собой, и будущим ребенком своим ради любимого мелкого мерзавца, которого, пользуясь выражением Стругацких, "и к ногтю-то взять срамно", а про смелого, честного, нуждающегося в помощи человека думает лишь в том смысле, что нечуткий он, эгоистичный. Вот объект литературы. Не надстроечный, а базисный.
      Противостояние индивидуума и властных структур в отлаженном демократическом обществе будет интересовать словесность лишь в той мере, в какой оно способно обеспечить бойкий сюжет, напряженную интригу - да и то лишь для какого-нибудь политического детектива или памфлета. Кто интересуется этим противостоянием всерьез - читает серьезную историческую и социологическую литературу, которой в тоталитарном обществе не было и быть не могло. Серьезная художественная литература уже не опускается до подобных проблем. Они - удел узкой группы профессиональных политиков и ученых; организуя текст вокруг них, рискуешь оказаться интересным в самом лучшем случае лишь для этого узкого круга и попросту прогоришь с тиражом. Обычный человек, от которого только и зависит успех - а, следовательно, и коммерческий успех - о таких вульгарных вещах не думает.
      А о чем он думает?
      О себе.
      Обычный человек в стабильном обществе, когда он не озабочен добыванием хлеба насущного и пальбой на улицах, думает более всего о себе. Он не рвется измышлять новый мир, потому что и в старом может порулить в ближайший магазин - семь минут езды - и без очереди, по действительно доступной цене, купить кухонный комбайн. И переживает он, если не переживает смерть близких, угрозу войны или неизбежный арест, главным образом то болезненное трение, которое возникает на неровностях, гранях и выступах его вдруг оказавшегося очень сложным внутреннего мира в процессе каждодневного его просачивания и продавливания через мир внешний. Чем более мир внешний благополучен, тем более объекты переживаний у человека сдвигаются внутрь.
      Поэтому и художественная литература, которая тщится остаться человековедением, но в то же время уже лишена или уже почти лишена архаических функций, в своих стараниях достигнуть резонанса с душой потребителя тоже сдвигается внутрь индивидуума. Мало того, в стремлении остаться интересной и захватывающей - а следовательно, и покупаемой - она стремится опередить потребителя в его погружении в себя. Она накручивает тонкости и сложности на, что называется, пустом месте. Она прорывается в подсознание, в извращения. С точки зрения поэта, который больше, чем поэт, она только и знает, что бесится с жиру и лезет во всевозможную грязь.
      Потому что у нее не осталось иного объекта. Не осталось иной функции, кроме как расковыривать подноготную всех желаний, черт характера, поступков - опускаясь насколько возможно глубже, вплоть до физиологии, вплоть до того предела, за которым начинаются темные, клубящиеся бездны, невыразимые словами. И переживания, индуцируемые такими текстами, сродни переживаниям пациента в кабинете психотерапевта. Сначала - тревога от первых прикосновений, потом - страх, отвращение, отчаяние, когда болезненный узел нащупан, и наконец - облегчение, катарсис: узел вскрыт, назван, разъяснен, разрублен...
      Из коллективного агитатора и пропагандиста литература становится коллективным психоаналитиком. Но отнюдь не для того, чтобы лечить. За лечение как таковое деньги получают врачи. Литература получает деньги за то, что заставляет потребителя ощущать сладкую боль мимолетного понимания себя.
      Есть и другая грандиозная группа переживаний, не менее важных, чем переживания углубляющие и усугубляющие. Это отвлекающие, развлекающие, экранирующие от реальности переживания. Они не дают людям сходить с ума, зацикливаясь на болячках реальности. Ведь даже в благополучном обществе - а подчас в благополучном обществе тем более - человек, каждочасно сосредоточенный на своих проблемах и болячках очень быстро слетает с катушек. Когда человек еще, так сказать, практически здоров, но уже мрачноват, занудноват, ни о чем, кроме собственных невзгод, разговаривать не может, что первым делом прописывают спокон веку врачи? Перемену обстановки. Смену впечатлений. Но прогуляться на Гавайи - Багамы не вдруг решишься. А если есть возможность отвлечься на час-другой ежевечерне, глядишь, и вовсе не придется тратить честно наворованные миллионы на поездку к морю.
      Индуцированием экранирующих переживаний занимается развлекательная литература.
      Здесь успех - а, следовательно, и коммерческий успех - достигается прямо противоположным образом: как можно большим уходом от действительности. Уход может достигаться по разному: от юмора и гротеска через детектив, фантастику, абсурд к каким-нибудь психоделическим изыскам. Но суть одна - максимально условный, подчас сам по себе парадоксальный фон, упрощенный или, во всяком случае, резко сдвинутый по какой-нибудь из фаз язык и максимально усложненный, насыщенный до предела скачками и курбетами событий сюжет. Чем легче проглатывается такой текст, тем основательнее он вытесняет из сознания потребителя реальность с ее сложностями и неприятностями. Чем интенсивнее индуцируемые переживания по условным, игровым поводам, тем сильнее эмоциональный резонанс текста с неизбывным желанием любого индивидуума снова, как в детстве, быть способным на любой подвиг, простым, смелым, цельным, безукоризненным, напрочь лишенным вообще всякого подсознания.
      Ясно, что подобное чисто художественное функционирование в обеих своих ипостасях выглядит малопрельстительным для большинства российских писателей. Представление о почти космической роли литературы вошло в кровь и плоть культуры. Сеятелю Разумного, Доброго и Вечного переквалифицироваться в сортировщика ли грязного белья, в массовика ли затейника одинаково тошно. Да и читатель, вспаханный и засеянный Достоевским, Толстым да Солженициным, по-прежнему ждет от серьезной литературы не столько виртуозно-воровского, как сейфы вскрывают пилочками профессионалы, вскрытия тайников своей души, не столько бесконечной корриды, на которой в роли быка выступает его собственный микрокосм, сколько литургического прорастания во всем народе своем, во всем человечестве, а то и - чего нам, беспортошным, мелочиться - в Боге... Не находя этого, он с тем большей охотой шарахается к литературе развлекательной,- а она по ряду факторов практически без боя сдана нами закордонщикам. Серьезные же писатели наши никак не могут оторваться от эпохи, когда литература была больше, чем литературой - от тогдашних проблем, тогдашней эстетики, тогдашней значимости в обществе. Продолжение старыми средствами борьбы с краснозвездным драконом обусловлено не столько благородной ненавистью к нему или страхом его возвращения - хотя ссылаться на эти мотивы можно до хрипоты,- сколько тем, что лишь так можно продлить столь необходимую психологически иллюзию, будто ты больше, чем поэт.
      Но именно для тех, кто работает, как десять лет назад, это - иллюзия. И не только иллюзия - ловушка. Эпоха сменилась, колесо судьбы свершило свой оборот. Демократия отнюдь не победила еще, но в данном случае это не важно; важно, что официальная пропаганда теперь ругает то, что ругали в предыдущую эпоху писатели демократического направления, то есть те, кто, в сущности, определял лицо серьезной литературы. И в глазах подавляющего большинства людей это есть неоспоримое свидетельство того, что "ихняя" демократия победила уже, и все вот это, что за окнами снаружи, и сулили прежние правдоискатели, совесть народа, всем нам в качестве рая. То есть теперь литератор-демократ, решившийся взяться за перо (вместо того, чтобы вместе с народом смотреть "Просто Марию"), но не могущий оторваться от своих старых, выстраданных, совсем еще недавно - героических клише, автоматом оказывается официозом и, следовательно, автоматом же ампутируются все надлитературные свойства производимого им текста. А именно на них текст традиционно ориентирован. Следовательно, ему не подняться выше чего-нибудь столь же драгоценного для российской словесности, сколь была когда-то "Молодая Гвардия" Фадеева. Более того. Как эта самая "Гвардия" с течением времени стала произведением фактически антисоветским, вызывая своей день ото дня все более очевидной холуйской искусственностью лишь отвращение к отстаиваемым ею идеям так и ороговевшие демократические перепевы будут лишь поднимать страну огромную в поход к Индийскому океану.
      С другой стороны, поскольку сварганенный демократами социум оказался вовсе не таким, каким он представлялся в обещаниях, когда-то официозная квазилитературная критика демократии стремительно и столь же автоматически начинает приобретать надлитературный характер, поскольку оказывается единственным литературным течением, снова, как встарь, толкующим о разнице между официальной и реальной картинами мира. К тому же любые вновь публикуемые вещи, даже вполне убогие с художественной точки зрения, обречены на сочувствие привыкшего к сверхлитературе читателя, если они матерят якобы построенную демократию и ее строителей. И это положение будет сохраняться, покуда страна вынуждена лечить подобное подобным, по принципу "против лома нет приема, окромя другого лома" - то есть перелопачивая тоталитаризм в демократию посредством авторитаризма.
      Кто первым удовлетворит потребность читателя, по привычке все еще ждущего от словесности социальных откровений, в художественном вызове существующему строю? "Коммунофашисты", всегда готовые шустро накидать тома и тома с позиции "вот вам ваша демократия"? Или "дерьмократы", задача которых куда сложнее посмотреть с позиции "это еще не демократия"? От ответа на сей вопрос в немалой степени зависит, наступит ли вообще не тоталитарная и не авторитарная эпоха нормально срабатывающих обратных связей в обществе, когда литератор сможет наконец стать всего лишь литератором.
      А уж тогда, возможно, Россия ухитрится-таки доказать делом пресловутую специфику своего социально-культурного пространства и сумеет найти словесности какую-то новую великую роль, так, чтобы поэт снова, но уже на новом витке, стал больше, чем поэт.
      Если поэт захочет.
      2. СОВЕТСКИЙ СОЮЗ БОЛЬШЕ, ЧЕМ РОССИЯ
      _____________________________ "КНДР (Куча Независимых Деревень России) против СССР"."Нева", 1994, № 10 (опубликовано с сокращениями).
      В последнее время модно стало говорить, что история учит лишь тому, что ничему не учит. Этот тезис очень на руку тем, кто и не хочет ничему учиться; они его и повторяют чаще других, лицемерно сокрушаясь по поводу его несокрушимости. Похоже, он на руку и сонмищам президентов, в одночасье, как зубы дракона, взошедших и заколосившихся на российской земле. Каждому из них мстится, что он принципиально умнее и хитрее всех своих предшественников, и поэтому, делая зачастую то же, что и они, добьется принципиально иных результатов. Практика показывает, что таки нет.
      Национальную - а вернее, многонациональную катастрофу, постигшую нашу страну в девяносто первом году, в некоторых кругах принято именовать "распадом последней империи". Подразумевается, что слово "империя" есть ругательство; тогда слово "распад" автоматически приобретает благостный характер. Язык вообще очень хитрая штука. Охотно верю, что для мусульманина слово "неверный", по-русски весьма отвлеченное и выспреннее, звучит с такой же предметной отвратительностью, как для нас, например, слово "падаль" или "гнида". И как тогда, скажите, оставаясь в рамках языка, продолжая говорить на нем, научить веротерпимости? "Нужно уважать падаль"? "Гниды тоже люди"? Легко представить реакцию публики на подобные призывы. То же и тут. Распад плохого - всегда хорошо. Но если отрешиться от догм, унаследованных демократической общественностью прямо от столь справедливо порицаемого ею "Краткого курса истории ВКП(б)" (Российская империя есть тюрьма народов), и попытаться, поразмыслив, слущить собственные эмоции с явления, можно увидеть, что в конце XX века империя - это всего лишь многонациональное государство, с большей или меньшей степенью жесткости управляемое из одного наднационального центра. В отличие от государств столь же или даже более централизованных, но относительно мононациональных назовем их, чтобы подобрать термину "империя" столь же современно звучащий антоним, "королевствами". Но тогда и оплот Свободного Мира, Северо-Американские Штаты, вполне тянут на федеративную империю. И уж, во всяком случае, живут и здравствуют - тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! такие явные империи, как Бразилия, Индия и, тем более, Китай.
      Чем же империя хуже королевства? Политиканы и там, и там одним миром мазаны. И там, и там примерно одинаковый процент людей обожает армию и армейские порядки. Можно, правда, провести деление по иному принципу: в империи на порядок больше, чем в королевстве, нарушаются права человека, в частности, права нацменьшинств. Согласен, но тогда нам придется признать, что гибель Союза в одной только Балтии привела к образованию целых трех о-очень кошмарных империй. И словно специально для того, чтобы никто уже не мог сомневаться на их счет, некоторые даже проявляют классическую, буквально по "Империализму как высшей стадии", тягу к территориальной экспансии. А сопровождавшаяся геноцидом с обеих сторон грузино-абхазская империалистическая война за обладание приносящими миллиардные прибыли курортами?
      И вот нечестная игра сразу кончается, все встает на свои места. Распад он и есть распад; корень тот же, что и в слове "падаль".
      Когда я начинал заниматься средневековой китайской бюрократией, в глубине души я лелеял надежду отыскать в тогдашнем административном праве, регулировавшем деятельность чиновничества, некий секрет, который смог бы затем на блюдечке поднести Отечеству и тем помочь ему сделать более дееспособным чиновничество собственное. Я уже тогда, в конце семидесятых, как и многие, понимал, что живу в бюрократической державе. Но уже тогда видел, что, скажем, в Китае бюрократия была способна обеспечить стабильность общества на протяжении полутора-двух веков (потом, хоть тресни, коррупция все проедала, и происходили неизбежные, циклически повторяющиеся срывы), а у нас речь идет о гораздо более коротких периодах. Фактически они ограничиваются сроком функционирования одного поколения, и при каждой перепасовке власти от предыдущего поколения к последующему происходит судорога. Скорая неизбежность очередной перепасовки была очевидной, и вероятность новой судороги была более чем велика. Опасения, как мы теперь видим, полностью оправдались.
      Скоро я понял, что никакого чисто административного секрета нет. Разумеется, уголовное право предусматривало мелочную, до дикости, с нашей точки зрения, дотошную регламентацию административного функционирования - что и давало многим мыслителям всласть поговорить о поголовном рабстве на Востоке. Ну хотя бы: каждые двадцать минут в учреждениях должны были проводиться проверки наличия служащих на своих местах. Кого не заставали, тот подлежал наказанию двадцатью ударами палок; кого не заставали дважды - сорока ударами и так далее. Или иное, относящееся уже не к производственной дисциплине, а к общественной морали: чиновник, зачавший ребенка в период траура по кому-либо из родителей - а длился подобный траур чуть не три года,- подлежал увольнению как растленный тип. И пусть зачатие произошло в законном браке - не в этом дело! Нельзя устраивать себе такую радость, когда надлежит исключительно печалиться... Эти примеры, подчас столь же гротескные с нашей точки зрения, можно множить и множить. Но суть-то была отнюдь не в строгих наказаниях за малейшие отклонения от должного поведения.
      Единственная китайская династия, которая попыталась управлять страной исключительно при помощи раздаваемых центром кнутов и пряников, не продержалась и сорока лет; ее просто смело. Не помогли ни колоссальная, лучшая в том регионе армия, ни казни типа варки в малом котле, варки в большом котле и так далее. То было время - аж за два века до Рождества Христова,когда государственные деятели Поднебесной впервые поняли, что можно не просто соблюдать сложившиеся нормы поведения и карать за отступления от них, но придумывать, конструировать удобные для государства законы и с их помощью конструировать общество, вдавливая эти законы в жизнь наградами за их соблюдение и наказаниями за их нарушения. Открытие было ошеломляющим. Завораживающим. Казалось, теперь с людьми можно вытворять, что угодно, можно управлять ими, как марионетками. Оказалось нет.
      Буде закон идет вразрез с человеческой природой - скажем, перемещаться дозволено исключительно прыгая на одной ноге (благородное оправдательное объяснение человек для любого маразма может подобрать, на то и мозги в бестолковке. Скажем, в целях увеличения пропускной способности дорог и тропок и наиболее рационального использования жилплощади), то, даже если выплачивать всем прыгающим изрядный пенсион, а ослушникам усекать грешную ногу, общество развалится. Сначала люди начнут притворяться, что прыгают, и ходить нормально, когда никто не видит. Таким образом, все окажутся формальными преступниками и будут ощущать себя преступниками. Тогда вздыбится вал коррупции. Я, сержант Чун, вчера видел тебя, любезный, на двух ногах. Плати. Или: не хочешь за меня дочку отдать? А если я сообщу куда следует, что ты в сортире сидишь на корточках - то есть на двух ногах? То-то. А приданого побольше! Все стимулы встанут с ног на голову. Государственные награды и наказания будут бить мимо цели, доставаться не тем, для кого придумывались. А любовью народной начнут пользоваться исключительно одноногие неважно, кто из них подонок, кто герой, лишь бы нога была одна. И лишь потом, когда все попытки людей приспособиться к нелепице по-хорошему, без революции, приведут к полному бардаку и бардак осточертеет всем, тогда грянет взрыв. И слово "закон" еще долго будет бранным, а слово "власть" надолго станет синонимом слову "топор". И награда, даже честно заслуженная, еще долго будет восприниматься, как расстегнутая ширинка или блевотина на манишке. И наказание, даже оправданное, еще долго будет восприниматься, как нимб святого.
      Не правда ли, знакомая механика? Только у нас вместо прыгания на одной ноге была любовь к Партии. А скоро, возможно, будет любовь к демократии. Или желание покупать акции МММ. Или что-нибудь еще, столь же естественное и насущное. Или опять любовь к какой-нибудь партии. Какая в сущности, разница...
      Опыт многому научил тогдашних китайских теоретиков. К шестисотым годам нашей эры они уже прекрасно понимали, что сами по себе карательные и даже поощрительные санкции государства мало что решают. Идеальным состоянием общества недостижимым, разумеется, как и всякий идеал,- было ими объявлено состояние, когда "наказания установлены, но не применяются". Потому что их незачем применять, не к кому применять. Преступников нет.
      Да как же такое может быть?
      А вот как.
      Правильное, надлежащее поведение для человека и для общества столь же естественно, как и любой спонтанно протекающий природный процесс. Как, скажем, рост картошки. Вовремя вылезает на свет ботва, вовремя, с нормальным количеством лепестков, распускается цвет, вовремя вызревают клубни. И, главное, безо всякого вреда для соседей. И ей хорошо, и остальным хорошо. Разумеется, если какая-то дура-мутантка вздумала цвести в октябре, оставить это так просто нельзя. Вдруг других заразит. Цветочки мы ей оборвем, чтобы знала на будущее, чтобы потомства не было. А ежели сия тварь ухитрилась пару десятков соседок подговорить к столь же противоестественному акту, тогда что? Правильно, усекновение клубней, равно как сожжение ботвы.
      Что же это такое - правильное, естественное поведение, не требующее понукания свыше, не ориентированное на подачки со стороны компетентных органов и вовсе не имеющее среди своих стимулов страх уголовного наказания? Да то, которое освящено устоявшейся моралью, вековой традицией, впитавшейся в плоть и кровь так, что человек, следуя ей, ощущает удовлетворение, ощущает себя хорошим, гордится собой, а нарушая испытывает угрызения совести, даже если нарушения никто не видел.
      Поэтому так опасно сталкивать лбами мораль и закон. Неизбежное в этой ситуации разрушение морали дает себя знать еще долго после того, как право возвращается к разумному состоянию. Почетным-то, престижным-то уже стало не твердое соблюдение, а умелое нарушение закона, ловкое увиливание от него. За правовую атаку на мораль, произведенную в III веке до нашей эры, Китаю пришлось затем платить возведением любого аморального или хотя бы малоприглядного поступка в ранг уголовного преступления. Попытавшись было сурово наказывать за сокрытие, скажем, совершенного братом преступления, там начали, усмотрев в подобном подходе явную опасность для семейных связей, наоборот, наказывать столь же сурово за сообщение властям о таком преступлении. По суду наказывались, например, брань в адрес родителей или случайное разрушение чьих-либо могил...
      Сетка моральных приоритетов регламентирует поведение людей куда более мелочно и дотошно, нежели самый изощренный уголовный кодекс. Но она не обладает присущей праву однозначностью. Более того, для человечества она отнюдь не едина: наряду с интегральными позициями в ней есть масса позиций, специфических для данной культуры. Скажем, оказавшись с семьей в тонущей лодке, добродетельный европеец первым делом, скорее всего, будет спасать своего ребенка, потому что дети - цветы жизни, потому что ребенок беспомощнее любого взрослого, потому что в него уже столько вложено, потому что ребенок - это шанс на бессмертие. Добродетельный китаец в той же ситуации начнет, скорее всего, с отца - потому что отец дал ему жизнь и воспитание, потому что детей можно других народить, а отца другого себе не сварганишь, потому что отец стар и слаб, но мудр, и без него в жизни, как в потемках... И та, и другая позиции оправданны, и даже не скажешь, какая из них лучше. Нет критерия, который позволил бы взглянуть на проблему объективно, сверху, извне культуры, взлелеявшей ту или иную модель. Вне культуры - это начать спасение с себя.
      Но европеец, последовавший китайской модели, равно как и китаец, последовавший европейской, всю жизнь потом мучались бы ощущением непоправимой, роковой ошибки; и вдобавок соседи, отнюдь не по указке околоточного, не подавали бы им руки.
      А стоит только одну из моделей узаконить, сделать обязательной для всех и вдобавок объявить отклонения от нее наказуемыми - она мигом превратится в прыгание на одной ноге.
      Вот тут-то и спрятан баснословный секрет. Единственный. Недаром вплоть до XX века любой китайский реформатор, обращаясь к трону или к народу, формулировал свои предложения примерно следующим - для нас довольно-таки смехотворным на первый взгляд - образом: "Конфуций (или кто-либо из иных древнейших мудрецов) как-то раз сказал то-то и то-то. Большинство позднейших комментаторов сходится на том, что это надо понимать так-то и так-то. Поэтому..." И дальше что-нибудь о необходимости учиться строить пароходы.
      Всякое крупномасштабное движение государства по отношению к своему народу, если государство не хочет повиснуть в собственной стране, как в вакууме, без воздуха и без опоры, не хочет вызвать катастрофу, которая его же и раздробит, должно совершаться в рамках культурной традиции. Закодировано ее, традиции, кодом. Даже если целью самого этого движения является некая корректировка, некое назревшее изменение традиции - все равно. И даже - тем более. Тут нет никакого противоречия. Удачная, перспективная политика - это всегда удачная попытка примирить непримиримое.
      Верно и обратное.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10